Чисан смотрел на меня пронзающим взглядом. Я затаил дыхание.
– Все эти ваятели статуй благодушных будд, которые стоят в наших монастырях, – двуличные типы, псевдо-художники. Бездушные призраки. Я хочу показать настоящее лицо Будды, поэтому без конца терзаю эту деревяшку. Так я словно стачиваю собственную гнилую кровь, тлеющие кости, смердящую плоть. А ещё выполняю священный долг: замещать страдания – бодхи[16]. Даже, пожалуй, не замещать, а объединять одно с другим.
Он бросил докуренный до фильтра окурок в пустую бутылку от сочжу, а потом сунул мне прямо под нос деревяшку с искажённым лицом Будды.
– Взгляни-ка получше. Ты не находишь между нами сходства? Так и есть, мы все похожи. Ведь я – это другое лицо Будды, а он – моё другое лицо. Наше второе лицо – это лицо Будды, его второе лицо – мы. Выходит, человеку присуща такая двойственность: с одной стороны, он имеет лицо обычного живого существа, с другой – лик просветлённого.
Чисан снова взял нож и принялся одержимо обтёсывать деревяшку; при каждом движении его глаза ярко вспыхивали. По бледному лицу скользила жуткая тень. Это был облик озлобленного привидения.
Пошатываясь, точно пьяный, я покинул гостевую. В лоб ударила ночная прохлада.
…Птица по-прежнему не шелохнётся. Упёрлась ногами в землю, словно вовеки не полетит. Отвернувшись от пространства и времени, в упрямом окоченении, отказывается махать крыльями, забыв свой долг – летать. Лишь временами мрачно и отчаянно вскрикивает, будто желая убедиться, что ещё жива…
О-о, ещё один день канул в небытие. Поёживаясь, я поднял взгляд. Серое небо тяжело нависало над кроной масличного дерева, уже потерявшего половину своей листвы. В этом океане скорби светила одна-единственная звезда, точно душа Будды…
Я будто наяву услышал «Плач» Рильке:
Хочу из сердца вырваться скорейи под огромным небом очутиться.И молиться.И среди всех звёзддолжна быть ещё одна.Я знаю, верю:онавживую свет свой струити как белый город стоитна небе – в конце луча…[17]Я тряхнул головой… Рильке не мог видеть ту звезду. И Будда не мог. Та звезда – сама тайна.
Так и есть. В самом деле, что же такое та неведомая звезда, которую не знаю ни я, ни кто-то другой, ни даже сам Будда? А может, это всеобщее неведение, наоборот, значит, что мы все прекрасно её знаем? Может, её явственность и сбивает нас с толку? Как же тогда быть? В самом деле, как мне быть?
Поёживаясь, смахивая с лица липкий, как слюна, туман, пробираясь сквозь глубокий мрак, я пересёк двор, на который, точно вор, ползком крался рассвет, и направился в зал Дхармы.
Я открыл дверь – изнутри пахнуло дымом благовоний. Нащупал в темноте спички, зажёг одну. И вот Он, Будда: точно солнце, восходящее среди густого мрака; точно внезапное пробуждение. Его непостижимая улыбка. Вечная улыбка. Кажется, Он хочет что-то сказать. Однако Он безмолвен. Нет, Будда не молчит. Он и сейчас, в эту самую минуту, безустанно растолковывает живым существам восемьдесят четыре тысячи законов Дхармы – каждому по его способностям. Просто мы не слышим. Неведение сделало нас глухими, поэтому мы не слышим Его… Но отчего Твоё лицо так печально? Не оттого ли, что грустно мне, живому существу?.. Я воскурил благовоние и поднёс к Его ногам. Тонкая дрожащая струйка дыма потекла, точно плач, и рассеялась у его колен. Я накинул касу, взял моктак[18] и вышел из храма. Снизу, из-под горы, доносился собачий лай. Где-то кричали петухи. Дома в темноте походили на стоящие плечом к плечу согбенные фигуры. Казалось, мой слух улавливал щебет детворы, приглушённый шёпот супругов, добродушный смех. Внезапно меня захлестнуло одиночество. Я резко тряхнул головой и, чтобы пробудиться, принялся стучать в моктак.
…Обретаю прибежище в вечном и бесконечном Будде, Дхарме и Сангхе[19]. Молю, ниспошлите на меня своё благословение. Мы отвернулись от своей подлинной сути и погрязли в неведении. В волнах рождений и смертей мы запятнались красками и звуками, сделались порочными, алчными рабами страданий…
Я сел напротив колокола. Его чёрная свинцовая масса давила на грудь, точно непреодолимая стена. Я взялся за бревно, тихо закрыл глаза и напряг руку. Удар, за ним другой полетели далеко-далеко, рассекая ночной мрак…
Даже если я познаю всю свою ничтожную душу,выпью всю воду из огромного моря,постигну конец вселенной и оседлаю ветер –даже тогда мне не описать твой образ.О, Будда Амитабха, Будда Амитабха, БуддаАмитабха…О, Наполняющий собою пространство.О, Великое Учение.О, преданные его последователи.Чистой душой,мудрой душой,безвинной душой,неколебимой душойвверяю вам свою жизнь.Вверяю свою жизнь,к вам прибегаю, на вас полагаюсь…О, бодхисаттва Манджушри, бодхисаттва Самантабхадра, бодхисаттва Махастхамапрапта, бодхисаттва Майтрея, бодхисаттва Кшитигарбха. О, Владыка Всевидящий, Авалокитешвара…Но никто не явился: ни Будда Шакьямуни, ни Будда Амитабха, ни Всевидящий Владыка Авалокитешвара, ни кто-либо из бодхисаттв. Даже их тени не промелькнуло. Я лишь наполнял пустой сосуд воздухом. Наполнял его ветром. Лунным светом. О-о-о… Я отбросил моктак. На заплетающихся ногах доковылял до своей кельи, повалился на стол и зарыдал.
В самом деле, в чём заключалась суть моих отчаянных шестилетних поисков? Я пожертвовал юностью, корчившейся от мучительной жажды – что такого я ожидал обрести взамен? Уж не свою ли истинную натуру: подлую, бездарную, грубую, гадкую, алчную, исполненную лицемерия – самую отвратительную на свете мерзкую душонку? Так может, этот шестилетний путь был необходим, чтобы убедиться, кто я есть на самом деле? Имею ли я право судить отступников вроде Чисана? Разве я сам не заслужил ещё большего осуждения и порицания? Колеблющийся, слабовольный, нетерпеливый, пылкий – однако быстро остывающий, вялый, нерадивый, трусливый, нерешительный; знающий, где истина, но не находящий в себе смелости действовать; о-о-о, а хуже всего – бесхарактерный… Разве такой человек заслуживает жизни?
А ведь я считал, что должен наставить на праведный путь блуждавшего Чисана, безразличного ко всему на свете, опустошённого и впавшего в глубокое уныние. Какой вздор!
Чисан говорил, что ему всё равно: пускай даже весь белый свет его осуждает и считает падшим. В основе его блужданий была своя философия, и он считал её истиной. По его убеждению, даже падение, если оно случилось искренне, может быть одним из способов достичь просветления. Он говорил, что религия необходима тем, кто живёт в лицемерии и фальши, руководствуясь принципом взаимного обмана, – честным натурам религия не нужна. Поэтому, когда его поиски потеряют смысл, он собирался без всяких сожалений покинуть этот мир. В доказательство Чисан вытащил из поясного мешочка пузырёк с каким-то снадобьем и показал мне. Он называл себя псевдо-скитальцем, псевдо-отступником и признавался, что это его терзает.
Мне нечего было ему сказать. Я чувствовал, что всё больше склоняюсь в его сторону, и поражался этому. Так кто кого вёл за собой? Я не знал, чья дорога верна: его или моя. Мне даже думалось, что, возможно, он в самом деле выбрал правильный путь. Если Чисан не стал истинным буддистом, то и я не мог считать себя таковым. Я лишь изображал из себя благочестивого монаха, добросовестно совершая утренние и вечерние молитвы. Когда глубокой ночью в окно светила яркая луна и сухой ветер бился в дверь, мучимый одиночеством, я судорожно цеплялся за хваду, разрываясь между двумя полюсами: страданием и просветлением. Хотя считается, что страдание и просветление изначально не противопоставлены – принцип, открытый Буддой, – всё же это явно две разные вещи, а Будда и живые существа – два полюса, параллельные прямые, которым никогда не слиться. Осознавая это, продолжать вещать юным ученикам о Будде и его учении действительно нелепо. Надо, чтобы люди стали немного честнее с самими собой. Ведь только хладнокровно вывернув душу наизнанку, можно уловить хотя бы свою тень. Быть может, именно Чисан, который полностью обнажает себя и всеми силами борется с одиночеством и опустошённостью, происходящими от этой наготы, – может, именно он и есть истинный правдоискатель. После того как судьба случайно свела нас, мне всё чаще не давали спать сомнения в выборе монашеского пути и разочарование в жизни.
Однажды на исходе осени мы с Чисаном покинули монастырь Пёгунса.
По улице двигался поток людей: одни торопились, другие шли не спеша; лица были радостны или печальны, сердиты или веселы. На автобусной станции из-за скопления прибывших и отъезжавших пассажиров царила суета, как на рыбном рынке. Мы сидели в зале ожидания и бездумно смотрели на входивших и выходивших.
– На вокзалах я чувствую себя не в своей тарелке. Как-то маятно, – пробормотал Чисан. – Всем есть куда ехать – только не мне. Мне ехать некуда. Я не знаю, куда податься…
– Надо идти в горы. Идти и постигать учение. Для монаха нет другого пути, кроме гор.
– Это верно. Надо идти в горы. Идти в горы и учиться.
– Поедёмте в монастырь Хеинса! Попросимся на постой, будем всю зиму подвизаться. Испытаем себя до конца. Как вам такое?
– В Хеинса… Да разве меня пустят? Думаешь, позволят остаться без монашеского удостове-рения?
– Что вы… Это всего лишь бумажка – какая разница, есть она или нет? Да, вас исключили из монашеского ордена, но, если проявить горячее рвение, кто посмеет отказать?
– Да нет, я не о том. Дело не в монастыре.
– Тогда в чём?
– Вопрос в том, имею ли я чёткое понимание проблемы, чтобы биться над её решением.
– Разве существует что-то невозможное? Попробуем, испытаем себя до конца. Представим, будто мы ещё не родились в этом мире…
– Я продолжу свои скитания. Буду бродяжничать под видом падшего монаха.
– Ну что вы…
– Буду скитаться, как и раньше. Блуждать и блуждать – ведь для меня это тоже один из путей решения проблемы. Ещё немного усилий – и блужданиям придёт конец. Тогда останется уйти. Уйти туда, откуда не возвращаются.
Чисан скривил губы в горькой усмешке. Я вспомнил про пузырёк с ядом и покосился на его поясной мешочек, чувствуя, как по спине пробегает дрожь. В пузырьке был цианистый калий – этим порошком убивали фазанов. Я мысленно потряс головой.
– Вы можете и сейчас вести монашескую жизнь. Какая нужда в удостоверении? Во времена Будды один монах семь раз нарушал заповеди, и всё равно его снова и снова принимали в монастырь…
– Побун, ты не понимаешь моих слов! Я не об этом. Эта не какая-нибудь метафизика, вроде того, что, не зная, откуда пришёл, не узнаешь, и куда идти. Меня терзает проблема вполне физическая, реальная. Я просто огорчён: как ни прискорбно, нет ни малейшей надежды допустить, что где-то меня ждёт край, в котором найдётся подходящее для меня место и где мне будет гарантирована свобода одиночества; что можно купить билет с конкретным пунктом назначения, сесть в автобус и поехать туда. Ведь я лишён этой свободы одиночества, потому и не задерживаюсь нигде дольше месяца. Как бы я был счастлив, если бы никто и ничто в этом мире, даже сам Будда, не вмешивались бы в мою жизнь и я мог бы остаться всецело наедине с собой…
– Кажется, я знаю один такой храм. Это очень тихое место. Настоятель там – мой старший брат в Дхарме, он вас примет.
Чисан медленно покачал головой.
– На самом деле никакой срочности нет – дело не в том, что мне некуда податься. Если считать проблемой это, то волноваться не о чем. В конце концов я найду себе приют, где-нибудь прибьюсь. Мне ещё не случалось остаться без крыши над головой… Наверное, проблема в духе… Этот проход, в который протиснешься одной-единственной чистой, как соджу, костью, после того как сгорит плоть и выкипит кровь. Единое, имеющее власть продавать и покупать души. Площадь душ, где все они, умерев, могут родиться вновь… О-о, это жгучее пламя, способное меня убить и возродить к жизни! Оно остыло, словно сухой пепел, и вот я в недоумении сижу на станции, где все куда-то уезжают…
Отправившись вслед за мастером Чиамом в горы, я вскоре обрил голову и начал послушническую жизнь. Я трудился изо дня в день не покладая рук: готовил трапезу на тридцать с лишним человек; варил рис для подношений, совершавшихся три-четыре раза в сутки; убирал в помещениях и выполнял всевозможные поручения старших, однако всё это было мне ничуть не в тягость. Когда я сидел на корточках возле печи и, постукивая по ней кочергой, твердил «Сутру тысячи рук и глаз»; когда бежал в храм с медной чашей жертвенного риса; когда простирался в земном поклоне у ног Будды Шакьямуни; когда приносил своё измочаленное тело в келью послушников и засыпал мёртвым сном – я всё время думал о той птице в бутылке.
Так прошло полгода, и я дал десять обетов. На моей левой руке горел фитиль[20]. Монах-наставник вопрошал:
– Во-первых, обязуйся не убивать. Убийство живых существ сократит число твоих дней в последующих жизнях, а погибшие от твоей руки станут толпами преследовать и истязать тебя. Обязуешься ли не убивать?
– Обязуюсь, – твёрдо обещал я.
– Во-вторых, обязуйся не воровать. Присваивая чужое, человек лишается зерна счастья и удачи, а в последующих жизнях родится нищим и безродным. Обязуешься ли не воровать?
– Обязуюсь.
– В-третьих, обязуйся воздерживаться от блуда. Предающийся разврату в последующих жизнях родится глупцом с помрачённым разумом и будет терпеть поношения от людей. Обязуешься ли не совершать блуда?
– Обязуюсь.
– В-четвёртых, обязуйся не лгать. Лживый лишается зерна истины, ему перестают верить, и все его дела обречены. Обязуешься ли не лгать?
– Обязуюсь.
– В-пятых, обязуйся воздерживаться от спиртного. Упивающийся вином лишается зерна мудрости; он не слушает добрых, благих наставлений мудрецов, а следует порочным, безрассудным наветам демонов-совратителей. Его отравляют яды алчности, злобы и неведения; одолевает лукавая, жестокая зависть. Порабощённый десятью великими грехами и восемью страшными помрачениями, он низвергается в ужасные низшие миры[21], откуда вовеки нет спасения. Обязуешься ли не пить вина?
– Обязуюсь.
– Обязуешься ли не носить дорогих украшений и не умащать тело благовониями?
– Обязуюсь.
– Обязуешься ли не петь песен, не танцевать и избегать подобных зрелищ?
– Обязуюсь.
– Обязуешься ли не спать на высоких и роскошных кроватях?
– Обязуюсь.
– Обязуешься ли не иметь золота, серебра и прочих драгоценностей?
– Обязуюсь.
– Обязуешься ли не вкушать пищи в неположенное время?
– Обязуюсь.
Обязуюсь, обязуюсь, обязуюсь…
Каса, роба, чаша для еды, котомка – всё необходимое для монашеской жизни, как и моё буддийское имя Побун, досталось мне от монаха-затворника Чиама. Я стал его учеником.
Однажды, когда уже пробил полночный колокол, мне передали, что наставник зовёт меня к себе. Келья старого монаха-затворника была истинной обителью мастера дзен: от голых стен веяло суровостью и торжественным покоем. Я трижды простёрся в земном поклоне и опустился на колени. Наставник, похоже, пребывал в самадхи[22]: он сидел опустив веки, а его лицо было всё так же прекрасно и все так же строго.
Наконец он открыл глаза и коротко спросил:
– Достал птицу?
Я перестал дышать. По спине покатился холодный пот.
– Даже не знаю… – тихо ответил я.
Наставник жестом велел мне уйти. Я снова трижды поклонился и на цыпочках шагнул к двери. И тут за спиной раздался его стальной голос – мне словно влепили подзатыльник:
– Узнать то, чего не знал, – это прозрение. А прозревший и есть будда.
Мой день начинался птичьими криками. Они раздавались то и дело с утра до ночи и снова – с утра до ночи: унылые, отчаянные крики. Они превратились в звон в ушах и ввергали меня в омут бессонницы. Я бился, чтобы вытащить из заточения надрывавшуюся птицу, но чем больше старался что-либо сделать, тем сильнее сжималось горлышко бутылки, и я утопал в темноте.
Издалека донеслись паровозные гудки. Долгие и протяжные, они понемногу ускорились и наконец растворились в шуме ветра. Чисан сидел с опущенной головой, спрятав руки в рукава, и смотрел себе под ноги. Я поднял взгляд на небо. Оно было хмурым – казалось, вот-вот польёт дождь.
– Пожалуй, я поеду с вами.
– Сентиментальность. Сентиментальность – мать блужданий.
– Я хочу знать, где та причина, что гонит вас в путь.
– Думаю, в конце концов мои блуждания начались из-за того, что я не был честен с самим собой. Не имел стержня честности, и не на что было опереться. Однако считать это причиной нельзя – это тоже не будет точным ответом.
Он резко тряхнул головой.
– О-о, я и сам не знаю, почему скитаюсь, точно бешеный пёс… Я не знаю – это единственное, что я могу сказать с уверенностью.
– Так вас привела в монастырь сентиментальность?
– Пожалуй. В итоге так оно и было. Наверно, я осознал, насколько тщетны порождаемые ею чувства, – это меня и подтолкнуло. Впрочем, будь то не сантименты, а доводы разума, острого, как лезвие ножа, – какая разница? Как ни прискорбно, я увидел, что мои возможности ограничены, что я блуждаю в аду отчаяния… Даже не это – я узнал душу Будды и понял, что тот буддизм, на который я возлагаю надежды, – не сказка о заоблачных небесах, а быль городских улиц, где люди, выживая ребро к ребру и промокая до костей, обливаются потом, смеются и плачут, любят и ненавидят. Мне открылась эта правда реального мира. Я узнал её, но не познал. Меня пугает, что опыт принесёт с собой страдания, потому я избегаю его. Вырядился в монашескую рясу и трижды в сутки забираю у людей пищу, которую они добывают в поте лица. Для меня и в аду оказаться – слишком большая честь. Какое я имею право обличать продажность, поразившую наши монастыри? Раз я не могу посвятить всю свою жизнь борьбе с этим злом, чтобы полностью его искоренить, не разумнее ли вернуть монашеские одежды и уйти?.. Ведь так я всего лишь гнусный пособ-ник.
На заострённом, как нож, лице Чисана лежала тяжёлая тень обречённости. Я с горечью схватил его руку и потряс.
– Почему вы постоянно об этом говорите?
Торопливо сновавшие мимо люди косились на нас.
– Побун, ступай в монастырь и медитируй. Попробуй устоять на острие. Одной ногой. А когда достигнешь пробуждения, покажешь путь таким, как я.
Смешно, но от этих слов во мне проснулось что-то вроде жалости к Чисану. Жалость – самая мелкая монета любви…
– Идёмте вместе, – упрашивал я. – Пробудем в монастыре хотя бы до начала затвора.
– Пусть будет по-твоему, – светло улыбнулся Чисан. – Только рядом с пропащим тебя самого сочтут таким и тоже погонят прочь.
Автобус вдруг остановился. В салон вошёл крепкий малый в камуфляжной униформе, с карабином в руке. Проверка случилась на региональном шоссе – до посёлка С. было рукой подать. Мы с Чисаном сидели в самом конце салона. Как ни странно, вошедший сразу направился к нам.
– Документы, – грубо и жёстко потребо-вал он.
Я порылся в кармане и вытащил удостоверение. Камуфляжный, почти вырвав карточку у меня из рук, пробежал по ней глазами и вернул.
– Монашеское удостоверение.
– Монашеское удостоверение? – переспросил я. Камуфляжный кивнул своим мощным подбородком. Карабин в его руке грозно качнулся. Я молча достал удостоверение.
– Ну, – он указал подбородком на Чисана.
– К чему всё это?
Чисан со своего места взирал на камуфляжного и не шевелился. Тот внимательно, с ног до головы, оглядел сидящего перед ним костлявого монаха в изношенной робе и коротко приказал:
– Монашеское удостоверение.
– У меня его нет.
Камуфляжный подозрительно прищурился.
– Как это нет? Разве монаху не положено иметь удостоверение?
Чисан усмехнулся.
– Какие доказательства нужны монаху? Какие ещё есть доказательства убедительнее бритой головы?
Камуфляжный приподнял карабин. Раздался неприятный металлический лязг.
– Чудило. В такое время разъезжать без документов. На выход.
– Подождите… он же…
Я попытался вступиться за Чисана.
– Без возражений – на выход, – грубо отрезал камуфляжный и отвернулся.
Помолчав мгновение, Чисан снял с полки обвисшую, как бычье яйцо, котомку и закинул за спину. Потом, криво улыбнувшись, посмотрел на меня.
– Ты поезжай. Обо мне не беспокойся. Будет судьба – ещё свидимся.
Продираясь сквозь любопытные взгляды, Чисан двинулся по проходу. Я поспешил за ним, на ходу надевая котомку.
Раскрашенный маскировочными пятнами контрольный пункт стоял за небольшим бугром, на который взбиралась дорога. Внутри было необжито и уныло. У стола, задрав на столешницу ноги, сидел человек в такой же форме, что и камуфляжный, и стриг ногти. Увидев нас, он зевнул.
– Ну так что, документы у вас есть?
Камуфляжный, опираясь на карабин, смерил Чисана взглядом.
– Сроду ничего такого не имею.
– Что? Ты кому, чудило, голову морочишь?!
– Монахом я так и не стал, так что монашеского удостоверения нет. Гражданином тоже не стал – документов не имею. Я нигде не зарегистрирован. Что ещё сказать?
– Языком чесать ты горазд.
Камуфляжный приблизился к Чисану, будто собираясь ударить его.
– Забавный ты, приятель, – фыркнул стригший ногти.
Я схватил камуфляжного за рукав.
– Подождите… Я могу подтвердить…
– Не лезь!
Камуфляжный прикладом ткнул меня в живот. Я еле удержался на ногах. Меня сковал страх, и я больше не смел открыть рта.
– Что там у тебя? – камуфляжный потыкал дулом карабина котомку Чисана. Тот по-прежнему криво улыбался.
– Ворох страданий. Что, желаете взглянуть?
Чисан снял котомку и вывалил вещи на стол. Каса, полотенце, зубная щётка, паста, общая тетрадь, несколько смен нижнего белья и фотоальбом – вот и все его пожитки.
– Простите. Надо бы избавиться от этого хлама, – пробормотал Чисан, будто говоря с самим собой. – Да и от этого бренного тела тоже… Только так можно освободиться… Хотя бы прикоснуться к свободе…
Камуфляжный взял в руки альбом. На каждой странице были аккуратно вставлены фотографии Чисана. Пожелтевшие, выцветшие снимки, точно шрамы жизни, – история десятилетнего монашеского пути. О да, это было лицо монаха.
– Похоже, ты и правда монах… А ну, давай-ка помолись.
Камуфляжный теперь решил от души позабавиться. Мне хотелось зарыдать. Из-за страха перед карабином ничего не оставалось, как молча сидеть в углу.
– И вы меня отпустите?
Камуфляжный приставил карабин к стене, сел на стул и зевнул.
– Ну давай, выдай класс. Я по молитве сразу пойму, настоящий ты монах или прикидываешься… Ох, как же я устал!
Чисан прижал ко рту кулак, несколько раз прочистил горло, потом прикрыл глаза и затянул нараспев «Дхарани Великого Сострадания»:
Намо ратна-траяяНамах арья авалокитешвараяБодхисаттвая махасатвая махакаруникаяОм сарва бхайешу транакарая тасмаиНама скритва имам арья авалокитешвара ставамПоклоняюсь и принимаю прибежище в Трёх Драгоценностях.Поклоняюсь и принимаю прибежище во всемилостивомбодхисаттве-махасатве Авалокитешваре.Ом. Поклоняюсь избавляющему от всякого страхамилосердному бодхисаттве Авалокитешваре, чья безмерная благость пребывает со мною.Чисан самозабвенно молился, отбивая ладонью такт по столу; его голос был торжественно-спокойным, как во время храмовой церемонии.
– Как душевно! Прямо до слёз…
Стригший ногти поднялся, вид у него был растроганный. Камуфляжный сложил разбросанные на столе вещи в котомку и поскрёб затылок.
– Зря мы вас потревожили. Но что поделаешь – служебный долг. Вы свободны.
Сияя улыбкой, Чисан повесил котомку на плечо.
– Святая простота! Едва заслышали молитву – тут же поверили.
– Да нет, вы, похоже, настоящий монах, – камуфляжный похлопал по котомке Чисана. – Моя покойная бабушка тоже была буддисткой.
Когда мы вышли из контрольного пункта, на улице уже стояли сумерки. Мы зашагали вдоль дороги.
– Давно не молился – охрип. Зайти бы куда-нибудь выпить. О, Владыка Всевидящий!
Голос Чисана звучал бодро, как будто он уже забыл недавнее унижение. В этом человеке и вправду было что-то непостижимое.
Когда мы добрались до посёлка, в лавках зажигали огни.
– Время трапезы прошло – сейчас у монахов воздержание… Так что в Дхарма-центр на ужин не пойдёшь. Давай где-нибудь перекусим.
Даже не спросив моего согласия, Чисан вошёл в китайскую закусочную. Немного помешкав, я последовал за ним.
– Что будешь? – спросил он, когда мы оказались в маленьком промозглом помещении и сели друг напротив друга за стол.
– Всё равно… Выбирайте вы.
– Я бы выпил, но сегодня решил потерпеть.
Он заказал две порции чачжанмёна[23].
– Любите чачжанмён?
– Просто дёшево.
Чисан прыснул сквозь зубы.
– По правде говоря, даже не знаю, какая еда хороша. Всё позабыл. Что я люблю? Суть не в качестве продуктов – главное, сколько вложено души. Так сказал один известный повар… В монастырской пище нет ни грамма души. Однако мирянам нравится. Я размышлял об этом. Всё элементарно. Не считая городских Дхарма-центров, буддийские храмы в основном находятся в горах. После тяжёлого подъёма немудрено проголодаться. К тому же люди устают от жизни под беззвездным небом, от городской копоти и шума, от спиртного и жирной пищи, так что простой рис с овощами и дикими травами не может им не нравиться. Но все, кто в один голос нахваливает монастырскую еду, – мол, на таких харчах за месяц раздобреешь – бегут без оглядки уже через десять дней: больше им невмоготу. Впрочем, теперь эти веруны до самых монастырских стен доезжают на автомобилях. Конечно, время сейчас такое – время запустения: простая растительная пища исчезает даже из монастырей…