Два только имени, Фрейд и д’Аннунцио, но насколько же они углубляют понимание того, в каких условиях росла и развилась Лина Костенко. 1930-е годы. Советская власть все жестче брала под контроль писательство и книгоиздание. После создания в 1934 году Союза писателей СССР контроль этот стал абсолютным. А маленькая Лина, меж тем, росла в несколько другом мире посреди другой литературы. В семье украинских интеллигентов, чье становление происходило на волне «украинского возрождения», украинизации 1920-х годов. Это люди в рыночные нэповские годы покупавшие и сохранявшие не простенький масслит, каких-нибудь «Месс Мэнд» и «Остров Эрендорф», а литературу высшего образца – как художественную, так и, говоря сегодняшним языком, non-fiction. Люди, не боящиеся держать и читать такую литературу в годы все более страшных репрессий. Вплоть до 1939 года!
…Но вернемся к маленькой Лине, ее «чарівним декораціям» – принцессиным цветам и сказочным садам. Тетушкин сад, по ее словам, «был самым таинственным»: «Там были облака сирени и невероятные розы. Самая младшая из принцесс… любила розы, выписывала новые сорта, а может и сама давала им имена – “Мона Лиза”, “Царица Тамара”, “Анна Каренина”. Даже варенье варили из роз»[24]. Не правда ли, после этого понятней становится буйство цветов (не только «кольорів», а и «квітів») в ее поэзии. Розы, сирень, астры – несть числа им, сквозь всю поэзию.
Но не будем забывать и про бабушкин сад. Более прагматичный, поскольку в нем больше фруктов. Вишни, яблоки, груши, разных сортов, в разную пору – цветения, созревания, опадания листьев. Ими тоже наполнена поэзия Костенко. («Стояла груша, зеленів лісочок. / Стояло небо, дивне і сумне. / У груші був тоненький голосочок, / Вона в дитинство кликала мене»[25].)
Но при этом в разговоре с дочерью Костенко уточняла, что цветочный «Бузиновий цар» из стихотворения, давшего имя всему детскому сборнику 1987 года, жил все же не в тетушкином, а именно в бабушкином саду – в самых густых зарослях, куда ей запрещали ходить. Но она ходила и видела – по настоящему видела! – его светящие из пахучей сирени глаза:
У садочку-зеленочкуХодить вишня у вiночку.Хтось ïй грає на дуду,Подивлюся я пiду.Баба каже: – Не ходи!Темнi поночi сади.Там, де вiтер шарудить,Бузиновий цар сидить.Брови в нього волохатi,Сивi косми пелехатi.Очi рiзнi, брови грiзнi,Кiгтi в нього як залiзнi,Руки в нього хапуни —Так i схопить з бузини!Я кажу ïй: – Бабо, нi!Очi в нього не страшнi.На пеньочку, як на тронi,Вiн сидить собi в коронi.Грає в дудку-джоломiю,Я заграв би, та не вмiю.А навколо ходять в танцiКвiти – всi його пiдданцi.Є оркестри духовi,Равлик-павлик у травi.Є у нього для настрашкиСлавне воïнство – мурашки.Три царiвни бузиновiМають кожна по обновi.Невсипущi павукиТчуть серпанки i шовки.На царевiй опанчiЗорi свiтяться вночi.Вiн сидить у бузинi,Усмiхається менi![26]Комментируя другие свои строки: «А в сні далекому, туманному, не похиляючи траву – / Дюймовочка в листочку капустяному, – / я у життя із вічності пливу», поэтесса объясняла, что магия этого ощущения – единства ребенка, новой души, появившейся на свет, со всем миром природы – особенно остро проявляется, если «ребенок вырастает там, где все растет, цветет, где все циклично меняется». (И дальше в своем диалоге мать и дочь, Костенко и Пахлевская, подметили, как из «надднепрянских садов» Лины вырастают философские сады Лины Васильевны. Греческий сад как место Аристотелевых диалогов, барочные итальянские сады и французские сады Ле Нотра из «Снігу у Флоренції», сборник «Сад нетанучих скульптур» (1987), в конце концов – вавилонские «сады Семирамиды» из «Записок самашедшего».)
Закольцовывая тему «магического реализма». Ржищев стал для Костенко ассоциироваться с Макондо, в первую очередь, благодаря бабушке, умевшей изящно овеществить сказку, сделав ее частью жизни. «Йшла Киця по водицю» да провалившаяся в колодец в соседском саду; «ходив Гарбуз по [бабушкиному] городу»; «Коза-дереза», поедающая, как оказалось, не только кленовые листочки, но и книжные; «Брехунчик», живущий, как объяснила бабушка, на затылке, и начинающий шевелиться, когда девочка говорит неправду, – для внучки Лины это все были реальные существа, а не отвлеченные образы. Поэтичная магия жизни.
Но были в украинском Макондо и свои страхи, ужасы, неведомые колумбийцам. 1933–1934 год, Голодомор. В Ржищеве было полегче – это все же не село, а городок, какие-то предприятия – значит больше шансов выжить. Но дальше – на дорогах к Киеву – лежали и умирали от голода люди, украинские крестьяне. Лина Костенко воспроизвела эту картину, описанную ее матерью, в «Марусе Чурай»: «Лежать під лісом люди на траві, / на грудях склавши руки воскові, / лицем до неба, тьмою оповитого, / напівукриті хто сачком, хто свитою, – / чи вже умерли, чи іще живі?»[27]
Мама, папа, бабушка и киевская Венеция
Лина родилась в учительской семье. Отец ее, Василий Григорьевич, несмотря на молодость, был директором школы № 55 в Киеве на Шулявке. Но его по разнарядке отправили директорствовать на Луганщину, в Каменный Брод (ныне – Каменнобродский район Луганска). Он преподавал там историю и математику (какие разные предметы!), жена его преподавала там же. Жили они в комнатке при школе.
Первый раз на отца донесли в 1930 году. После сворачивания политики украинизации, начавшейся в 1929 году, национальная интеллигенция была под особым подозрением. Человек начитанный, знающий много языков, острый на язык, он как-то играл в шахматы с одним знакомым. Поигрывая, и о жизни говорил, наговорив по тем временам лишнего. После чего к отцу пришли с обыском и допросом. При обыске энкавэдэшники искали, где подозреваемый «хранит оружие». «Ось моя зброя!» – сказал Василь, показав на колыбельку с семимесячной дочкой. (Как, однако, провидчески получилось – просто по Лесе Украинке: «Вигострю, виточу зброю іскристу, / Скільки достане снаги мені й хисту». Именно таким оружием, отточенно-острым, стала со временем поэзия Лины Костенко.) «Вы издеваетесь над нами», – сказали чекисты. «Це ви знущаєтесь наді мною», – ответил Василь. «Его забрали. В год моего рождения, мне было месяцев семь. Считается, что 37-й был годом арестов, на самом деле аресты начались значительно раньше»[28], – грустно резюмирует поэтесса.
Через тринадцать месяцев Василя отпустили. Он, как уже помеченный властью, с трудом смог найти работу. В 1937 году из-за своей «неблагонадежности» вновь ее потерял. После этого, к счастью, ему удалось устроиться плановиком-экономистом в Облнаробразование, где его за любовь к шахматам прозвали Ботвинником. Лина вспоминала, что в те времена близким приятелем отца был Олекса Повстенко (1902–1973), архитектор, историк, искусствовед. Он приходил к ним домой на Труханов остров играть в шахматы. (Повстенко известен тем, что в 1941 году спас от разрушения Софию Киевскую. Когда советские минеры приехали, чтобы заложить взрывчатку под святыню, он, руководивший тогда этим объектом, сказал, что под храмом нет подвалов. Времени было в обрез и минеры уехали, не проверив его слова. В 1944 году, во время отступления немцев, Повстенко уехал в Словакию, потом в Германию. И в 1949-м перебрался в США, где, кстати, принимал участие в достраивании Капитолия. А также написал выдающуюся книгу «Катедра св. Софії у Києві».)
В 1930 году побывать на допросах пришлось и матери. Допрашивали ее по обычной чекистской методе. С ярко горящей лампой, направленной в глаза… Арестовывать не стали. Однако с такими треволнениями мама решила отправить Лину от греха подальше к бабушке, в Ржищев.
Мама Лины, как и отец, тоже была неординарным человеком, женщиной, «сотканной из поэзии, из музыки». Она закончила ржищевскую гимназию. Сохранилось фото с ее преподавателями: элегантные учительницы, мужчины все в галстуках, некоторые с бабочками. Рассматривая его, Зинаида Ефимовна плакала – большинство из этих людей были репрессированы.
Они с отцом познакомились в Ржищеве, в любительском театре, где вместе играли.
«Мама по природе была гуманитарием, любила литературу, искусство <…> Хотела поступать на филологический. Но отец отсоветовал, сказал, чтобы она выбрала профессию далекую от идеологии, потому что его рано или поздно посадят, а у нее ребенок – так чтоб смогла выжить. Так и получилось. Мама пошла на химию, потому что там уже учился ее брат, впоследствии доктор химических наук, до войны живший и работавший в Харькове. Он присылал маме свои научные работы, она их читала, она хорошо знала химию. Но любила литературу»[29].
Важная деталь. Мама иногда брала Лину с собой в университет. И та на всю жизнь запомнила, что преподаватели, профессора говорили там на украинском языке. Да, в самые темные сталинские времена – и на украинском. И никому это не казалось странным. Хотя уже в школе на Трухановом острове, где училась Лина, ситуация была другой. Учителя говорили по-украински, дети на уроке – тоже. Но на переменах ученики, в основном, болтали на русском…
Труханов остров и… школа? Да. Нынешний Труханов (который в Киеве всегда на виду) настолько не похож на то, что было там до войны, что нужно сделать небольшой исторический экскурс.
Во второй половине XIX века на выгодно расположенном Трухановом острове появились мастерские пароходного магната Давида Марголина. Люди, работавшие на них, селились поблизости. Дома в основном были деревянными. И лишь изредка – каменные. На самом высоком холме острова поставили Церковь Святой Елизаветы и училище, построенные на средства просвещенного промышленника. С 1918 года начали обустраиваться пляжи – по европейской моде, кайзеровскими солдатами, вошедшими в Киев при Державе гетмана Скоропадского.
Главное изменение, которое принесла на Труханов остров Советская власть, это упадок церкви (и постепенный разбор ее на камни) и реорганизация училища в школу с красивым номером 100 (именно в нее пойдет Лина в 7 лет). Во второй половине 30-х остров представлял собой отдельный автономный городок напротив большого и совсем недавно ставшего столичным Киева. Пешеходного моста не было, с Киевом островитян соединял старый кораблик по имени «Парубок» и собственные лодки, которые имелись практически в каждой семье. Когда лед был тонким, его ломал небольшой ледокол. А в надежный ледостав на лед бросали доски и так ходили.
Во время наводнений остров заливало – порой под самые крыши (специальная красная отметка напоминала о самом сильном наводнении 1931 года). Поэтому дома ставились на сваях, чтобы быть повыше. Так складывался особый городской пейзаж двухэтажной деревянной днепровской Венеции. В пору наводнения соседи с нижних этажей с самыми ценными вещами временно переселялись на верхний. В «высокую воду» в школу детей свозили лодками, часто кооперируясь. В условиях сезонных катаклизмов у жителей поселка вырабатывалось особое «чувство локтя». Сегодня ты кому-то помог, завтра – тебе помогут. При всем том и курортная составляющая с Труханова острова не исчезала. В выходной день отдохнуть на здешний пляж приезжали и киевляне. А у трухановцев он всегда был «под рукой».
Так представьте себе эту атмосферу. «Усе махало крилами и веслами». Река, пляж, романтическое ощущение острова, но при том – близость столицы. Необычный городской пейзаж поселка – со сваями, мостками, галерейками и террасами. Жизнь в биологических ритмах природы – ледостав и ледоход, паводки и наводнения. Щекочущее чувство опасности и в то же время – единство с естеством Днепра. Не удивительно, что Костенко вспоминает о Трухановом острове с исключительной нежностью: «Это был удивительный остров, всё – как в серебряном перстне, обнятом двумя рукавами Днепра. Тогда там берега были чистые, песок перемытый наводнениями, мы жили на улице Набережной, визави с Киевом. Перед глазами был князь Владимир с крестом»[30].
И вот только теперь мы можем понять все детали картины, прорисованной Костенко в стихотворении «Я виросла у Київській Венеції». (Кстати, в «Наслаждении» у д’Аннунцио Венеции нет, но есть Венецианская площадь – одно из красивейших мест Вечного Города.) Да, это был удивительный украинский вариант Венеции, пусть не такой богатый и аристократический. Но зато – удалой и бесшабашный, умеющий и поработать, и отдохнуть. А еще – дающий чувство свободы, отдельности, такое редкое в условиях Советской власти конца 30-х – начала 40-х.
Я виросла у Київській Венеції.Цвіли у нас під вікнами акації.А повінь прибувала по інерціїі заливала всі комунікації.Гойдалися причали і привози.Світилися кіоски, мов кіотики.А повінь заливала верболозипо саме небо і по самі котики.О, як було нам весело, як весело!Жили ми на горищах і терасах.Усе махало крилами і веслами,і кози скубли сіно на баркасах[31].«О, як було нам весело, як весело!» Легко и весело. Дружбы, дразнилки, ссоры, драки. Первое признание в любви – когда красавчик Женя и толстый Юра, сидевшие на задней парте, прислали общую записку: «Лина, мы тебя любим!» И детская мечта о полете. Однажды она обернулась прыжком с большой вышки. Как это делали опытные прыгуны-пловцы, сложив руки перед собой. В тот раз Лина чуть не утонула, уже и разноцветные круги перед глазами поплыли. Но ничего, обошлось – вынырнула.
В другой раз мечта о полете совместилась с пропагандируемыми возможностями техники – самолеты, парашюты. Прыжок с парашютом? Отчего ж не попробовать! Лина взяла старый мамин зонтик. Но тут же поняла, что вид у него неправильный – черный. А парашюты, как всем известно, белые! Тогда ободрала зряшную черную ткань и обшила каркас белой простыней. Теперь порядок. Забралась на чердак и сиганула вниз… Ушиблась, конечно, сильно. Но не плакала. Потому что бабушка учила, что придет дед Ревило, в торбу спрячет да унесет.
Так Лина, озорница и читательница, все росла, росла…
І на човнах, залитими кварталами,коли ми поверталися зі школи,дзвеніли сміхом, сонцем і гітарамибалкончиків причалені гондоли.І слухав місяць золотистим вухомстрашні легенди про князів і ханів.І пропливав старий рибалка Трухан.Труханів острів… острів Тугорханів…[32](Да, согласно легендам, у острова была древняя история. По одной из версий, имя его – от половецкого хана Тугорхана (Тугоркана). Вроде бы здесь в конце XI века была резиденция его дочери – жены киевского князя Святополка Изяславича.)
Но это летний пейзаж острова. А вот вам зимний:
Труханів острів. Крига, крига, крига.Напровесні дрейфуючий Дніпро.Дитячий спорт – хто далі переплигнепо тих крижинах. І ні думки проякийсь там страх. Це нам було театром.Який глядач, поглянувши, не зблід?Веселий час – між кригою і катером,коли вже рушив непорушний лід.О небезпека, програна, як гами!Чим не фіґурні танці на льоду?І голос мами, тоскний голос мами.І мій дзвінкий, розхристаний: – Та йду!..[33]Детские игры, отчаянные, безбашенные. Прыжки – пострашней, чем с зонтом-парашютом. Неверие в то, что в мире есть смерть. А тем временем, ее железное колесо вновь приближалось к Днепру.
Весна 1941 года была прекрасной. На день рождения Лине подарили гитару, красиво повязанную, как принято, бархатным розовым бантом. Она так мечтала научиться играть на ней (как там – «дзвеніли сміхом, сонцем і гітарами»), и даже уже начинала что-то бренчать. Лето тоже начиналось прекрасно. Особенно 22 июня – в этот день у мамы день рождения. Бабушка (она тоже переехала в Киев, продав хатку во Ржищеве) собиралась печь традиционный высокий пирог в «чуде»[34]. И вдруг – новость о войне. Лина принесла ее от соседей, куда побежала к подружке. Отец сначала не поверил, рассердился – думал, глупые шутки. Взял ведро, как бы за водой, пошел к колонке, перепроверить. Вернулся мрачный. Всё правда – война.
Война – зола для Золушки
Одна Лина не испугалась. Детская решительность требовала выхода, немедленного решения, прямого действия в отместку. «Не бойтесь. Я сяду в самолет, полечу в Берлин, привяжу чернильницу к веревке, да как раскручу ее над Гитлером, как размахнусь! И прямо ему в лоб. И закончится война»[35], – утешала Лина родных. Но в жизни все было наоборот – немецкие самолеты летели и летели. Фронт быстро шел к Киеву, к Днепру…
Отца мобилизовали сразу. Начальство Облнаробразования постарше эвакуировалось. У семьи Костенко тоже был шанс, но… Приятелю, коллеге отца выделили машину на две семьи. А тот то ли забыл впопыхах, то ли решил не морочиться (это ж Труханов остров – пока туда доберешься), но за Костенками никто не пришел, не заехал.
Есть удивительные по своей кинематографической выразительности описания этих первых месяцев войны: «Мне было одиннадцать. Шел бой за Днепр. Мы сидели в окопе. Все гремело и сыпалось. Немцы палят по Днепру, советские – по немцам, а все летит над головами у нас. По радио передают, что бои идут в белоцерковском направлении, а немцы уже за горой <…> А мне же скучно. Сидишь среди взрослых, кто-то плачет, кто-то молится, кто-то дремлет <…> Темно. Нащупала какую-то веточку и вожу ею по стене, пишу…» Спустя годы Лина Васильевна не могла точно вспомнить, что она писала, но с поразительной силой передала те ощущения.
Мій перший вірш написаний в окопі,На тій сипкій од вибухів стіні,Коли згубило зорі в гороскопіМоє дитинство, вбите на війні.Лилась пожежі вулканічна лава,Стояли в сивих кратерах сади.І захлиналась наша переправаШаленим шквалом полум’я й води.Був білий світ не білий вже, а чорний.Вогненна ніч присвічувала дню.І той окопчик —Як підводний човенУ морі диму, жаху і вогню.Це вже було ні зайчиком, ні вовком —Кривавий світ, обвуглена зоря!А я писала мало не осколкомВеликі букви, щойно з букваря.Мені б ще гратись в піжмурки і в класи,В казки літать на крилах палітур.А я писала вірші про фугаси,А я вже смерть побачила впритул.О перший біль тих не дитячих вражень,Який він слід на серці залиша!Як невимовне віршами не скажеш,Чи не німою зробиться душа?!Душа в словах – як море в перископі,І спомин той – як відсвіт на чолі…Мій перший вірш написаний в окопі.Він друкувався просто на землі[36].Однажды ночью Лина вышла из окопа и увидела штыковой бой. Как люди в молчаливой ярости дерутся лицом к лицу, бьют друг друга в грудь, в живот, выворачивая живую плоть. Зрелище не для 11-летнего ребенка. Еще через несколько дней – опять «смерть вплотную», но уже несколько иначе. Они тогда добрались до Ржищева. Во время самых тяжелых боев прятались в погребе. А когда шум боя затих, вышли наверх.
«Я забежала в дом моей тетки, как раз той, у которой читала Амброза Бирса. У них всегда было очень чисто, и в кухне пахло сушеными грушами. Я зашла в кухню – а стена белая-белая, и на ней отпечатки окровавленных пальцев [красноармейца]. Как-то так – выше и выше, будто он шел уже на небо. Я поняла, что солдат был ранен, вошел согнувшись, пытался подняться и потому держался руками за стену <…> А во дворе уже играл на губной гармошке немец. А второй сидел на корточках среди гарбузов, и на том “гарбузі, що ходив колись по городу і питався свого роду”, вырезал ножом имя своей девушки: BERTA»[37].
(И снова хочется отметить небанальный круг чтения девочки Лины – Амброз Бирс. Американский классик конца XIX – начала ХХ века. В СССР он издавался не часто и был не на самом лучшем счету, поскольку взгляды имел не такие левые, как у более приветствуемых большевиками Джека Лондона и Эптона Синклера. В 1926 году в изданной в СССР книге Синклера «Искусство Маммоны: Опыт экономического исследования» Бирс был жестко раскритикован в очерке «Знаменитый весельчак»… Очень интересен и смысловой контекст упоминания Бирса именно в этом фрагменте воспоминаний Костенко. Ведь американец был известен не только как «весельчак», сатирик-юморист, но и как один из основателей «хоррора», автор «страшных» рассказов. Его загадочная смерть – в 1913 или 1914 году он бесследно исчез во время мексиканской гражданской войны, вероятно, был кем-то расстрелян – сделала более весомой вторую чашу весов его творчества. И в этом смысле безымянный красноармеец, умерший в доме Лининой тети, как бы повторил судьбу Бирса. Ассоциативное мышление большого поэта. Даже в интервью, подсознательно, но Костенко назвала совсем не случайного автора… И в «Записках самашедшого» (2010) она воспроизведет одну из самых страшных сцен «несмешного» Бирса – смертельное борение человека с невидимым чудовищем на овсяном поле. Это покажется ей самой точной метафорой актуальной политической ситуации в Украине.)
Перешагнув через Днепр, фронт отправился дальше. Отец попал в котел под Лохвицей. Госпиталь, в котором он был интендантом, разбомбили. Его командир – застрелился. А отец вернулся к семье.
В немецкой оккупации жилось тяжело, голодно. Были то на Трухановом острове, то в Ржищеве. Часто приходилось ходить по селам, менять вещи на еду. Вот стихотворение, биографически ценное точной географической привязкой. Корчеватое – село на берегу Днепра. Но литературно – еще более ценное психологическим напряжением. И здесь тоже скучающий оккупант с оружием в руках:
У Корчуватому, під Києвом,рік сорок другий, ожеледь, зима.Маленький цуцик п’ятами накивує.Знічев’я німець зброю підніма.І цілиться. Бо холодно і нуднойому стоять, арійцю, на посту.А навкруги безсмертно і безлюдно,бо всі обходять німця за версту.Лишає мить у пам’яті естампи.Ворона небо скинула крильми.Вже скільки снігу і подій розтанулотам після тої давньої зими!Вже там цвіли і квіти незліченні,вже там і трасу вивели тугу.…А все той німець цілиться знічев’я.…А все той песик скімлить на снігу[38].Ледяной холод зимы, леденящий страх войны. Целится немец от нечего делать. Но не стреляет (все же Третий рейх первым из стран мира принял закон о бережном отношении к животным). И вот эта пауза, этот подмерзший вопрос (выстрелит? нет?) держит в напряжении больше, чем возможная печальная история о застреленной собачке.
И еще один поэтический триллер – «Смертельний падеграс». Описав широкими, космического размаха мазками разные виды танцев, поэтесса подходит к сути. Тоже вселенской, потому что жизнь каждого человека равна вселенной.
…Доріг війни смутні подорожани,ми знали інший – танець бездоріж.Десь труп коня вмерзає в сизу осінь.І смерть впритул до мене підступа.А я іду. А я роблю наосліпна міннім полі обережні па.Півкроку вбік – і все це піде прахом.І цілий всесвіт вміститься в сльозу.Дрімотні міни – круглі черепахи —в землі шорсткій ворушаться, повзуть.О піруети вимушених танців!Хто йшов по полю мінному хоч раз,той мимохіть і на паркетних ґлянцяхпригадує смертельний падеграс[39].Вновь – напряжение высшего накала. Теперь – звенящий страх сделать неверное движение. И снова мы мерзнем вместе с героиней. Стылая поздняя осень. Просто физически хочется согреться.
Автор дарит нам эту возможность в стихотворении, начинавшемся так грустно и темно.
Колись давно, в сумних біженських мандрах,коли дитям я ледве вже брела,старі хатки в солом’яних скафандрахстояли в чорних кратерах села<…>Чужі оселі… Темний отвір хати.Ласкавий блиск жіночої коси.А потім довго будуть затихатидесь на печі дитячі голоси.Уже сидиш зі жменькою насіння.Уже привітно блима каганець.Уже в такому запашному сінів твій сон запрігся коник-стрибунець!І ніч глуха. І пес надворі виє.І світ кривавий, матінко свята!Чужа бабуся ковдрою укриє,своє розкаже, ваше розпита.І ні копійки ж, бо не візьме зроду,бо що ви, люди, на чужій біді?!.А може, то в душі свого народуя прихилила голову тоді?[40]Спокойный ночлег и жменька семечек – предел мечтаний для ребенка в военную пору. Впрочем, нет, бывали и более высокие сильные мечты: «Всі ми про щось мріяли у дитинстві. / Хто про іграшку, хто про казкові пригоди. / А я – щоб мати до ранку не збожеволіла. / Вперше казку про Попелюшку я почула на попелищі»[41].
С этого опаленного огнем детства у Лины осталось еще одно удивительное воспоминание. Пламя над горящими хатами – высокое, создает сумасшедшее завихрение, как то, что позже она увидит над кипарисами, которые так любил изображать Ван Гог[42].
Білий Фенікс, неспалимі риси!Тільки – бомба з думкою відра…В пам’яті вогненні кипарисихиляться у сторону Дніпра.Через два года фронт вернулся к Днепру. И когда он покатился дальше на Запад, на землю ее детства вновь пришли мирные дни. Но нужно было еще выжить, не попасть под железный каток фронта.
«Танки отгрохотали. Мы не знали, выходить ли уже из подвала, или еще не выходить. И вдруг услышали над собой музыку. И не абы какую – аккорды “Лунной сонаты” Бетховена. Я вбежала в дом. В комнате за пианино сидел молодой лейтенант. Это он играл. Я удивленно остановилась. Он повернул голову и улыбнулся»[43].
А где жить? Что там на любимом Трухановом острове? Гармония «Киевской Венеции» развеялась черным дымом. Когда в 1943 году Красная армия возвращалась к Днепру, Гитлер дал команду каждый оборонительный рубеж держать насмерть. А Днепр – река широкая, потому для защитных рубежей – удобная. Готовясь к обороне, немецкое командование решило зачистить Труханов остров, которой мог стать удобным промежуточным плацдармом при штурме Киева. Так 27 сентября 1943 года островной рабочий поселок перестал существовать. Немцы приказали всем жителем переехать на правый берег Днепра. Нескольких человек, отказавшихся это делать, расстреляли. А опустевший поселок сожгли…