– Нужник[24], а кем-то показаться хочет, – услышал он ворчание служанки. – Тьфу!
Григорий не обиделся на глупую бабу. Меньше всего его заботило, что думают о нем холопки Духнича. И что они думают вообще. Он ни на мгновение не сомневался, что вся совокупная мудрость обитателей дома-крепости не способна прояснить ничего существенного из предвечного спора Софии-Навны с загадочным многоликим телом, умеющим быть и Кромом, и Карной, и всем темным отродьем Хаоса.
Киев, июль, наше время– Будет тебе предложение, будет! Возвращенец ты наш! – Гречик грозил собеседнику указательным пальцем. – Но ты, Паша, должен держать язычок на привязи. На вот таком поводке, – на сантиметр раздвигал пальцы профессор и подмигивал Вигилярному.
Тот лишь утвердительно шевелил бровями. Жара и крепкий алкоголь совершили свое упрощающее дело, и разговор ученых в конце концов превратился в нескончаемый монолог профессора, чей организм мог, казалось, бесконечно сопротивляться магии зерновых спиртов.
– Я еще во времена оно предвидел такого, как ты, фрукта, – Гречик вел свою застольную лекцию от тезиса к тезису, как пират пробитую шхуну. – Если тебя не опередят…
– Кто?
– Кто, спрашиваешь? – будто бы сошлись створки невидимых ворот и скрыли профессорские эмоции. – Дед Пихто и конь в пальто. Знаешь таких ребят? Не знаешь, ага… Думаешь, ты самый умный? Ты роешь, роешь, копаешь, как экскаватор. Но другие тоже роют… Как ты там назвал свой доклад? «Итальянский отзвук в творчестве Сковороды»?
– Эх-хо.
– Какое еще «хохо»?
– Не «отзвук», а «эхо».
– Понял. Эхо. Да. Кстати, у меня в библиотеке имеется книжка «Civilta letteraria ucraina». Если не ошибаюсь, там что-то есть об этом. О Византии, об Италии, о Сковороде… Читал?
– Читал.
– А монографию Ушкалова об итальянских образах в литературе украинского барокко?
– Тоже читал… Но в-вы говорили о тех, которые тоже р-роют. Кто роет? Что он-ни р-роют?
– Кто… Что… Ты что, Паша, все хочешь знать? Вот КГБ тоже хотело все знать, и где оно теперь? Скажи!
– Т-там.
– Именно, Паша, там. В жопе. Знания умножают печаль.
–..?
– Когда-то и ты все узнаешь, наступит время, – заверил Гречик, закашлялся и потянулся к бутылке (уже четвертой, если считать от прихода Вигилярного). – Кха! Обо всем узнаешь. Кха! А ч-черт, что-то в горло попало… Может, и опечалишься, когда узнаешь. А что касается тех, кто роет… Человек, Паша, всегда после себя оставляет такое, что при желании можно вырыть, найти, достать. Да! Всегда! – Гречик плеснул из бутылки виски. Одна четверть его попала в стакан, три четверти растеклось по столу. – Вот ведь зараза! – расстроился профессор. – Рука оскорбляет мой разум своим дрожанием…
– Так что именно р-роют?
– Что надо, то и роют. – Отворки невидимых ворот держались крепко. – Ты знай свое. То, что тебе знать надо.
– Но вы же н-на что-то намемек… намекаете.
– Вот-вот: меме, меме…
– Не драз-знитесь, п-профессор. Вы намекаете, я же п-понял.
– А если да?
– Хоч-чу п-понять.
– А не понимаешь? – профессор развел руками. – Не понимаешь, нет?
– Н-нет.
– Я тебе, дорогой, говорю о внутренних вещах. Есть вещи внешние, а есть внутренние. Открытые и закрытые. Глубинные и поверхностные. Для всех и для избранных. Не будешь ведь спорить?
– Нет. – Вигилярному показалось, что нить разговора становится тонкой и змеевидной. Еще немного, и она оборвется или ускользнет сквозь щели в досках стола, вслед за пролитым виски.
– Есть вещи, которые познаются только путем испытаний и проб.
– Д-да.
– Что «да»?
– Глубинные и поверхностные. П-признаю.
– А куда же ты денешься, дорогой… Вот к примеру, всем известная история о Моцарте и Сальери. Это всем известно, согласен со мной? Поверхностный сюжет о двух композиторах стал дешевым достоянием широких масс. Поверхностный, профанический сюжет пересказан тысячу раз. В романах, пьесах, фильмах. В чем его суть? Она проста. Бездарь завидует гению. Завидует, завидует, завидует и в конце концов убивает гения. Подсыпает гению яд в вино. Да?
– Д-да.
– А глубинный, истинный сюжет совсем другой. Принципиально другой. Моцарт не просто гений. Он гений-масон. Пока был жив император Иосиф Второй, известный покровитель масонов, Моцарт находился под его личной защитой. Но вот Иосиф умирает. Детей у него нет. На трон после смерти императора садится его брат Леопольд Второй. Тиран и фанатичный католик. Еще со времен своего наместничества в Тоскане он упрямо и безжалостно преследовал масонов. Вена, само собой, не Флоренция. Посадить в каменный мешок автора «Фигаро» и «Волшебной флейты» Леопольд не решается. С другой стороны, Вольфганг Амадей является масонским флагом для всей куртуазной Европы. Во-первых, потому, что он гений, бесспорный гений, а еще потому, что вся куртуазная Европа посещает оперу. Посещает и слушает. «Волшебная флейта» агитирует за вольных каменщиков эффективнее всех трактатов масонской Академии мудрости. А во Франции революция, сестру императора Марию Антуанетту держат под арестом. Габсбурги в ярости. Они винят масонов в организации революции, в несчастьях королевской семьи Франции, в планах уничтожить все королевские семьи. В этой ситуации Моцарт превращается в проблему политическую. И для решения политической проблемы применяют чисто итальянское средство. Классическое средство тогдашней итальянской реал-политики. Яд. Известную всему миру аква тофану. «Воду Тофаны». Смесь мышьяка и окиси свинца. Этот яд придумала одна добрая неаполитанка по имени Тофана. Она дала попить водички супругу, а потом супругу подруги, а потом еще и еще. Освобождала женщин Италии от средневекового семейного рабства. Но это, Паша, так, лирическое отступление. Я говорю о том, что Леопольд прошел итальянскую политическую школу и хорошо освоил местную науку… Вот таким является глубинный сюжет, дорогой коллега. Сальери приказали отравить, он и отравил. Иначе потерял бы должность первого капельмейстера. Потом бедняга всю жизнь мучился. Через тридцать три года сам сознался, что отравил гения. Но кто был заказчиком – не сказал. Не смог сказать. Не имел морального права. Все-таки полвека харчевался за императорским столом. Так и появилась литературная байка о бездарном композиторе, убивающем из зависти. А какая там могла быть зависть, Паша? Какая к хренам зависть! Сальери был успешным и богатым. Его музыка звучала по всему миру. С чего бы это ему завидовать человеку, который не имел даже средств на жилье в пристойном районе?
– Д-действительно. С чего б-бы это… – Вигилярный попытался мысленно сконцентрироваться. «У кого не было средств на жилье? Это у Моцарта не было средств на жилье? На какое жилье?» – ползало и не сползалось в его голове.
– Вот читаем воспоминания ученика Сковороды Ковалинского, что Григорий Саввич сравнивал Библию с храмом, – продолжал Гречик. – «Я удивляюсь смыслу храма, но не отбрасываю его внешности», – говорит Сковорода. Насколько мне известно, это прямая цитата из масонского ритуала. Хотя возможно и такое: ученик вставил в уста учителя свои слова. Ковалинский был вольным каменщиком, даже возглавлял ложу. Возможно, именно поэтому в его «альфа-версии Сковороды» цитируются масонские тексты?
– Мас-сонские тек-ксты… – промямлил Вигилярный.
– То-то и оно… В чем-то ты и прав, Паша. Написали кучу литературы, а сколько еще у Григория Саввича остается недосказанного. Возьмем его трактат «Икона Алкивиадская», где он вскользь так упоминает Ехидну. Знаешь ли ты, Паша, кто такая Ехидна? Не знаешь. А Сковорода знал!
– Э-это жив-в-вотное такое, – еле выговорил Вигилярный. Сквозь туман, обволакивающий голову, он почувствовал: разговор, подошедший несколько минут назад так близко, предельно близко к чему-то действительно важному, теперь оказался от этого важного очень далеко. Если бы его спросили, какими именно путями к нему пришло это осознание, он бы не смог ответить. Однако он почувствовал космическое расстояние между тем знанием, о котором намекал старый профессор, говоря «если тебя не опередят», и теперешними его упражнениями в эрудиции.
«В ерундиции», – улыбнулся сам себе Вигилярный.
– Животное? – презрительно переспросил его Гречик, вглядываясь в даль, ему одному видимую. – А вот и нет. Не попал. Мимо. Ехидна, Пашенька, это такая женщина-змея из древнегреческой мифологии. Дочь Форкила и Кето, а согласно другим мифам – Калирои. Живет она в пещере. А знаешь, кто были ее бабка и дед? Гея и Понт Евксинский, то есть, как ты понимаешь, Мать-Земля и Черное море. Ничего тебе не открылось в этих раскладах? Нет?
Вигилярный отрицательно покачал головой.
«Понт как понты, – в его сознание проникла неуместная аналогия. – И зачем он меня грузит этой своей Ехидной? Об этой гребаной ехидне Сковорода всего-то полтора раза упомянул».
– …Это же секретная гностическая аллегория о преградах на пути познания Бога! – На профессора снизошла очередная волна лекционного вдохновения. – Как пишет Григорий Саввич в другом месте: «Ты ехидна ядовитая. Но мы тебя в руки берем». Берем в руки! Ядовитую, смертельно опасную! Это же не просто так написано. В стихотворении Феодосия Гостевича, современника Сковороды, тоже читаем:
Камо идох, безумен? Ехидна сидяше на пути,Все вои воспятиша; а оная рече: «Симо и овамо!»Понял? Что такое «симо» и «овамо» знаешь? Должен знать, ты же историк. В переводе со старославянского «туда и сюда». Куда ни пойдешь, получается, а внучка Геи и Понта повсюду сидит. Повсюду! «Почему так?» – спрашиваем. Что хотел нам сказать законник Феодосий? Куда-то проник немытый старец святогорский, о чем-то он проведал. Во-первых, заметь, что средневековые алхимики, а потом и масоны, в своих трактатах именовали «ехидной» фундаментальную земляную субстанцию, отпадающую от философского камня на второй стадии его вызревания. Ехидна – это символ грунта, теллурической основы. Во-вторых – это земля рядом с Понтийским морем. То есть спрашиваем, это аллегория чего?
–..?
– А сам подумай. И вот тебе, Паша, еще пища для размышлений: согласно мифологии, Ехидна от своего сына Орта родила Немейского льва. Затем Геракл льва убил и в его шкуре шастал. Ехидна – львиная мать. Леотокос, сиречь «левородица»! То есть, учитывая тогдашнюю символику, она представлена, как изначальная матерь воинов… Но ты, Пашенька, уже совсем устал, – определил Гречик, заглянув в помутневшие глаза гостя. – Давай-ка, я тебя здесь, у себя, спать положу. А завтра мы продолжим, покажу тебе кое-что весьма занимательное…
Пригород Львова, 12 марта 1751 годаПротазий Духнич оказался человеком среднего роста, с лицом цвета печеного яблока. Свой огромный живот он покрывал камзолом доброго сукна, сшитым на армянский манер, виссоновой вышитой рубашкой и широким шелковым поясом. Духнич принял Григория, сидя за массивным столом. На стене висел портрет короля Августа. Неизвестный художник изобразил суверена в полный рост, кособоким и с носом-картошкой.
Папаша Прот перехватил веселый взгляд Григория, брошенный на уродливую парсуну.
– Негоже на образ монарха глумливо зыркать, – проскрипел резидент. – Вижу я, что вы, пиворезы[25], нынче страх Божий потеряли, в питейных склепах обретаясь.
– Я не пиворез, добрый пан, я спудей, сиречь школяр, – Григорий опустил глаза.
– Какого коллегиума?
– Тринитарского. В Пресбурге.
– Униат?
– Подвизаюсь в страдниках ставропигийного братства…
– Не бреши, – оборвал его Папаша. – Какие там «ставропигийные братства»? О чем поешь, пташка Божия? «Подвизается» он, смотри-ка! Это ты в землях Московских перед благочинной экспедицией малознайкой прикинешься. А здесь ты придурочного из себя не строй. Я таких лайдаков насквозь вижу. Если ты не перешел в унию, то как отцы-тринитарии пустили тебя школярничать, а? А? Что молчишь, раб Божий Григорий? Языком подавился? «Верую» в коллегиуме своем как глаголишь?
– С филиокве[26].
– То-то и оно, братчик-отступничек, – нехорошо улыбнулся резидент. – Ну, ладно, пускай… Бог с ним, с униатством твоим… Покажи хрисовулы.
Григорий одним движением оторвал от свиты изрядный кусок подкладки. Дешевое сукно, известное на Слобожанщине как «тузинка», легко разошлось по швам. Из тайника он достал листы тонкого пергамента, покрытые шифрованным письмом. Папаша осторожно взял пергаменты, пробежал глазами по криптографии и спрятал принесенное в секретер.
– Бери, – резидент одну за другой выложил перед Григорием четыре монеты. Польские, из тусклого порченого серебра.
– Еще обещали пролонгацию[27].
– Какую?
– На пребывание в землях Речи Посполитой.
– Подождешь.
– Здесь?
– Хочешь – здесь, а хочешь – в другом месте… А что, – прищурился Духнич, – в моем доме плохо кормят?
– Кормят изрядно, весьма благодарен. Особенно вкусная у вас юха. Не пробовал ей подобной от самого Пресбурга. Да и пиво знатное.
– А зачем девками брезгуешь? Слабосильный?
– Говорится в Писании: видишь опасность, обойди ее.
– И в чем опасность?
– Среди несохраненных женщин, добрый пан, умножились ныне хворые. Страдающие болезнью Онория, чесоткой, сыпью святого Роха и скорбной желтухой. А я с детства до болезней боязливый.
– Боязливый, значит… – кивнул Духнич. – А я уже хотел тебе поручить кое-что… В Киев не собираешься?
– Не в ближнее время, пан добрый. Хочу сильнее подпереть убогие мои знания латинской премудростью.
– К ученью тянешься. Славно. Abeunt studia in mores[28]… А, скажем так, до Рима осилишь добраться? Там такие, как ты, тоже подпирают убогие знания. И латинской премудрости там океан необозримый.
– Для такого, пан добрый, и деньги нужны немалые, и глейты весьма несомненные. Среди спудеев поговаривают, что папские шандары[29] восточных не жалуют.
– Не твои заботы.
– Как скажете, пан добрый. Волошскую землю[30] я бы не прочь посмотреть.
Некую немалую долю времени царило молчание. Потом Папаша спросил:
– Слышал, небось, что коронный гетман[31] при смерти?
– Все мы, пан добрый, под Богом ходим.
– Этот уже доходит. Наполовину сгнил. В Риме у него есть доверенные среди достойников папской курии. Для Рима старый греховодник никогда не жалел ни сил, ни времени. Денег не жалел тоже. Хотя ясновельможный пан гетман был известным чародеем, варил золото с чернокнижниками, папежники ему все грехи отпускали. Значит, было за что отпускать. Служил папежникам верно… Ты должен там выведать следующее: после того как пан коронный гетман представится, через кого из местных Рим намерен смущать наши земли…
– Но ведь сии дела касаемы великих властителей, дигнитариев, – смиренно заметил Григорий. – А я человек незначительный и без чина. Как сподоблюсь такие высокие сакраменты выведывать?
– Отсутствие чинов в таких делах помогает. Мелкое там пролезет, где крупное застрянет… С мелких камушков, Григорий, знатные камнепады начинались. Ты уж поверь мне. Я о властителях и о делах, тех властителей касаемых, знаю побольше, чем твои дидаскалы. Пойдешь в Римскую землю паломником. Мордой ты на пилигрима вышел, вон какой бледный и молитвенный… – Папаша порылся в бумагах, нашел там некий пергамент. – И вот еще. Будет тебе задание полегче. Говорят, что Орлик[32] тайно и под чужим именем подался в Венецию. Нужно вызнать, что он там забыл и с кем он будет встречаться. Сейчас там турецкие правящие люди пребывают. Возможно, он с ними интриги разводить будет. А возможно, и другое что-то злозатейное, понеже от Грыця оного мы постоянно партизанские нападения наблюдаем… – Резидент помахал пергаментом, словно на нем обозначили упомянутые «нападения». – Теперь на севере нависла война со шведами. Через два месяца, говорят, флот выйдет из Кронштадта. Мы знать должны твердо, что юг не колыхнет бунтом. Что турки останутся мирными и не всадят нам нож в спину. Сии дела государственные, важные. Если сумеешь вызнать о вражьих помыслах Орлика, получишь золото для постижения любимой твоей премудрости. И в Киеве найдется, кому перед Леонтьевым[33] и преосвященными за тебя слово замолвить, я позабочусь. Ведь ты, Григорий, – оскалился Папаша, – истинный злодей, апостат, причетник беглый. Регентство бросил, от Вишневского[34] самовольно ушел. Да еще и в унию перекинулся. И сего тебе никто не простит, если на службе царевой не постараешься. Висеть тебе на дыбе. А ведь дядя твой в Санкт-Петербурге не последний человек. Опечалится, ох опечалится Игнатий Кириллович, когда про тебя, выродка такого, дознается[35].
– Я от отцовской веры не отступал. Креста отеческого не снимал, прямых еретиков, иудеев и лютеран избегал. Все посты соблюдал по православному. Всех святых угодников поминал без пропусков. Не апостат я, вины на мне нет. Игнатию Кирилловичу стыд за меня иметь не следует. А Гаврила Федорович сами меня от регентского чина отставили, из капеллы выгнали, – тихо пересохшими губами произнес Григорий. – А про сии ваши сакраменты, то не ведаю, добрый пан, под силу ли мне…
– Не гунди, страдник. Знаешь, наверное, что со времен первого Петра в Европу посылалось немало из тех, кто в знаниях промышлять был способен. Из тех школяров потом министры, архиереи и даже великие канцлеры вышли. Не ты первый, не ты последний. Еретиков, говоришь, избегал? Опять брешешь. Мы о тебе знаем больше, нежели ты думаешь. Ты, как мне донесли, в австрийских землях с местной масонерией знался.
– Я с ними совместно постигал науки.
– И пиво совместно с ними пил. И на шабаши совместные к их магистрам бегал. Я не церковный суд, там будешь оправдываться. Нам же, скажу по правде, твоя фармазонщина только на руку. Ближе к Орлику подобраться сможешь. Орлик – фармазон основательный, в одной из парижских лож с самим принцем Конти сидит. Так вот, ты уже сегодня пойдешь к тому мальтийцу, с которым вчера «Под кляштором» пиво пил. Попросишь у него рекомендации для итальянских фармазонов. Я так мыслю, что Орлик в тех кумпаниях должен объявиться. Где же ему еще объявляться? В граде Венеции этих магистров не так уж и густо, все друг друга знают. А оттуда и до Рима рукой подать.
– Мне нужно поразмыслить над сиими диспозициями.
– Да ведь ты уже на все согласился.
– Когда?
– Ты же сам сказал, что хочешь Италию обозреть, – Папаша Прот не скрывал своего веселья. – Я же перед тобой, шамайником голожопым[36], здесь только что целую стратегию выстроил. А она, как ты понимаешь, сугубо секретная. Под государевым словом и делом пребывает. Теперь тебе обратного хода нет.
– Помилуйте, добрый пан… – Григорий казался перепуганным.
– Да не бойся ты так, – хмыкнул резидент. – Ты же казацкого рода ветвь. А дрожишь тут, как цорка нецелованая.
– Я духовного призвания муж.
– Не смертельно. В царском деле, поверь мне, и архиереи надлежаще тщатся, – перед Григорием появился кожаный кошель. – Возьми эти талеры, страдник, иди к мальтийцу. Пива с ним выпей. Завтра тебя буду здесь ждать. Не позднее заката. Не позднее, слышишь? Пароль у дверей будет: «Минерва выпускает сову».
Когда за Григорием закрылась дверь, Духнич вынул из тайного ящичка таблицы и принялся расшифровывать сообщения венского агента, принесенные школяром. В первом сообщении речь шла о новой жене русского посла в Австрии, которую венский двор не признал законной графиней Бестужевой. На последнем официальном рауте императрица Мария Терезия сделала вид, что не замечает оной, а посол Михаил Бестужев от такого публичного унижения захандрил и ушел из дворца еще до подачи десерта.
Эта новость весьма обрадовала резидента. Он знал, что канцлер Алексей Бестужев был категорически настроен против женитьбы своего шестидесятилетнего брата Михаила на молодой резвой вдове Гаугвиц. Канцлер надеялся, что сам станет наследником имений брата, но внезапный брак расстроил его планы. Он приложил колоссальные усилия для того, чтобы и в России, и в Австрии поставить под сомнение мезальянс посла и вдовы. И вот теперь эти усилия принесли зримый плод.
«За такую симпатичную реляцию Алексей Петрович отсыплет целый кошель червонцев», – мысленно подытожил Прот и взялся за второе послание, в котором речь шла о пребывании беглого капеллария Григория Сковороды, сына Саввы, во владениях германских кесарей. Агент сообщал, что упомянутый Сковорода на почве ученых занятий и книжных стараний сдружился со шляхтичем Орестом Коллонтаем, вольным каменщиком ложи польских изгнанников «Пеликан к Белому Орлу». А еще с венгерским астрономом Белой Фери, псевдоним Ракаский, аффилированным[37] в прошлом году в ложу «Филомена». Агент напоминал, что в «Филомену» перед Филипповым постом приняли польского партизана и ненавистника России Михала Конюковича – доверенного приятеля Орлика-младшего.
«Как в воду глядел, – похвалил себя Папаша Прот. – Вот оно где, кубло то вражеское».
Он позвал к себе одного из охранников. Когда тот стал под портретом короля, резидент спросил:
– Хорошо запомнил того причетника, что у нас ночевал?
– Запомнил, вашце.
– Не «вашце», лайдак, а «ваша милость»! Сколько вас, дурней, регулам[38] учить.
– Прощения просим, ваша милость.
– Пойдешь за ним в город. Все должен о нем вызнать: куда пойдет, с кем увидится, что делать будет. Понял?
– Да, ваша милость. Не впервой.
– Вот и хорошо, что не впервой. Следи, не ленись.
Киев, июль, наше времяНочь Вигилярного прошла беспокойно. Во сне он шел по бесконечной площади, вымощенной черными и белыми плитами. На этой шахматной поверхности не росли деревья и не текли реки. Ни возвышенности, ни углубления не нарушали идеальной гармонии плит. Плиты, до самого горизонта одни только плиты. Над плоскостью вознеслось высокое светлое небо. Солнце пекло где-то за спиной, но сновидец не решился обернуться посмотреть на светило. Он шел, шел, шел, шел размеренным шагом, пытаясь не наступать на плитки черного цвета. Шел долго. Наконец двухцветное однообразие сломало круглое строение – ротонда с высокими белыми колоннами и небесно-синим сводом, сошедшая, быть может, с картин времен Ренессанса. Ротонда выглядела, как храм, но на самом деле оказалась беседкой, где за накрытым столом сидела черноволосая женщина в белой хламиде. Цвет ее лица сновидец определить не смог. Оно напоминало венецианскую маску, сработанную из зеркального металла. В этой маске, показалось сновидцу, отражались тени и изменения прошлого, неспокойного мира. Женщина мило улыбнулась металлическими губами и жестом пригласила его к столу.
Он присел на краешек полосатого барочного диванчика, но не решился положить руку на сияющий отраженным небом позолоченный подлокотник. Он никак не мог рассмотреть, что именно лежит на столе. Сначала ему показалось, что на серебряную тарелку положили фрукты. Но потом красные яблочные шары превратились на раскрошенные пирамидки пармезана и горгонзолы. А вокруг серебряной тарелки выросли хрустальные столбики бокалов, наполненные жидкостью цвета хереса.
«Ты устал?» – спросила женщина.
«Нет», – ответил, сам спросил:
«Кто вы?»
«Тот, кого мир ловил, но не поймал».
Сновидца почему-то не удивил этот ответ. Совсем не удивил. Это же только сон. Если во сне покойный философ приходит в образе металлической женщины, значит, так нужно. Он мог появиться в образе крылатого льва и в образе мыслящего вихря. Это его воля, его мир и его владения.
«Как вас теперь величать?»
«Имена в прошлом».
«Что же осталось?»
«Стремление к познанию».
«Разве смерть не убивает стремление?»
«Смотря что называть смертью».
«Грань. Предел».
«Это лишь предрассудок. Смерть намного сложнее. Она не любит итогов. Она текучая, в ней мириады лиц. Она готовится к встрече с каждым и поэтому присутствует при каждом рождении. Она впитывает в себя опыт предыдущих смертей. Когда ты приближаешься к ней по собственной воле, она отступает. Она не позволяет руководить собой и жестоко мстит тем, кто пытается это сделать. Истинная смерть имеет сестер, которых сложно от нее отличить. Они строже ее. Они темнее ее. Они моложе ее. Она посылает их к тем, кого желает испытать. Если человек отличает немилосердных сестер смерти от смерти истинной, такого человека зачисляют в тайную свиту смерти. Такой человек находится среди живых, но ему известны знания, запретные для живого. А еще смерть меняется и набирается мудрости. Смерть во времена фараонов и смерть в наше время – две совсем разные смерти. Это одна из глубочайших ее тайн. Таким, как ты, это трудно понять. Я тоже не понимала».
«Я боюсь смерти».
«Правильно делаешь. Она умеет удивлять».
«Удивлять тем, что после нее?»
«Тем, что сама определяет степень исполнения правил сущего».
«А Бога?»
«Что?»
«Бога она тоже определяет?»
«Меньшее никогда не определяет большего».
«Ты видела Его? Или, может быть, нужно спрашивать “ты видел?”»