К свадьбе молодого княжича Шаховские затеяли переделку, и безоглядно щедрая Елизавета Николаевна одарила Глафиру слегка пообтрепавшимися снизу шелковыми портьерами и вышитыми покрывалами. Красота неописуемая! Конечно, матушка сразу спрятала все это добро в приданое, чтобы сразить сватов наповал.
Семен изредка наведывался из города, говорил туманно, смотрел рассеянно. Вроде бы помогал в какой‐то хлебной лавке, ждал повышения. Но в следующий раз то оказывалась вовсе не булочная, а часовая мастерская, где механику не в пример сподручнее строить карьеру. Лисье манто, по счастливому поводу его приезда выуженное из недр сундука, похвалил, а за колечко снова обиделся. Зря не оставила его дома. Хотя она ж не знала, когда женишок объявится.
Летом Глафира ждала объявления помолвки, но Семен куда‐то запропастился, не казал носа в родное селение. Она втайне надеялась, что устроился на речное судно, как промелькнуло однажды в его бесконечных разговорах. А что? Хорошая работа, денежная. И всю зиму можно дома есть калачи, пока ледоход не начнется.
Собственно говоря, у нее недоставало времени подолгу размышлять о своем будущем: хлопоты в связи с предстоящей свадьбой в доме Шаховских отнимали невеликий досуг. Да еще и в лазарете поселился тщедушный китаец, почти при смерти, и Веньямин Алексеич велел захаживать к нему, блинами потчевать. Жалко несчастного. Языка толком не знает, только смотрит черными бездонными прорезями, в которых несбывшейся мечты больше, чем жизни.
В сентябре, когда кипела страда, Семен наконец‐то пожаловал с гостинцами. Привез медовый пряник и сладкой наливки. А сватов так и не заслал, долгожданного колечка не подарил. Целыми днями не слезал с брички деловитого Митрия Елизаровича – старостиного сына. У того дел невпроворот: одно отвезти, другое забрать, и приятель детских игр Семка совсем не лишний. Через месяц снова засобирался в город, мол, дела. Глафира грустно пекла пироги в дорогу и печалилась непрошеным мыслям.
– Глаша, одолжи мне денег на дорогу, – попросил Семен, укладывая нажористую сдобу в котомку.
– Сколько?
– Червонца хватит, но лучше бы пару.
– Двадцать рублей, – ахнула она, – зачем тебе?
– Буду свое дело открывать, недостает. Зато ж потом навар некуда девать станет. Эх, заживем! Это ж для нас обоих.
– Да я бы и так дала, – застеснялась Глафира. Получалось, будто она жадничает.
Сбегав домой, принесла две аккуратно сложенные ассигнации и протянула в доверчивой ладошке. Колечко, подаренное Елизаветой Николаевной, предусмотрительно покинуло тонкий пальчик и до поры до времени отдыхало в бархатной коробочке на дне сундука. Семен схватил деньги и небрежно запихнул в карман.
– Осторожно, не потеряй. – Потянулась взглядом за купюрами и тут же, без паузы выстрелила ультиматумом: – Если ты когда‐нибудь засватать меня собираешься, то говори прямо с матушкой, а разговоры промеж нас не считаются, это для души.
– Что значит «не считаются»? – опешил Семен. – Жить‐то нам, а не родителям. Если я тебе не люб, если есть другой на примете, то ты прямо скажи, я пойду разберусь с ним.
– Никого нет, не мели чепухи, – покраснела Глаша, – люди косо смотрят. То ли невеста, то ли нет.
Но Семен ее не слушал, он распалился старой заправкой для новой порции ревности и завел шарманку:
– Или все‐таки княжич покоя не дает? Все‐таки метишь в княжеские полюбовницы? Или уже случилось все самое сладкое? А?
Глафира, разозлившись, убежала вся в горячих непрошеных слезах и только дома, успокоившись, поняла, что ответа на свой вопрос так и не получила.
* * *До холодного Петропавловска под приметным гербом со смешным коротконогим верблюдом Чжоу Фана довез директор завода Мануил Захарыч на своей модной таратайке. В дороге побеседовать не получилось, но лопоухий китаец проникся бесконечным уважением к управляющему. За его точными уверенными движениями, короткими четкими указаниями, за тем, с каким вниманием следили за ним глаза кучера Степана, угадывался человек недюжинного ума, по заслугам гордящийся высоким положением.
Проводили его как родного, полтину на хлеб пожаловал добрый князь Веньямин, да еще полтину сунул, смущаясь, доктор Селезнев. На хлеб. А что в узелке полным-полно еды – не на день, а на три или даже на неделю, – о том и позабыли.
– Степан, я побежал в торговый приказ, а ты отвези‐ка нашего дружка на станцию да купи билет на поезд. Веньямин Алексеич распорядились. А то он заплутает в наших трех улицах. – Мануил Захарыч дежурно засмеялся, и Степан услужливо подхватил дробным подхалимским смешком. – А потом завези в китайскую слободу, где караванщики бытуют. Пусть там пообвыкнется, может, выведает что про свои дела.
Лакированная таратайка с кожаным верхом покатила дальше, а вечно спешащий директор тотчас сгинул в купеческих рядах.
На вокзале Чжоу Фан увязался за коренастым Степаном – любопытство одолело. Ничего особенного в бурлящем человеческом котле не отыскал: замусоленный чиновник в окошке и огромные объявления непонятными кривыми буквами во всю стену.
– Пошли, завтра с утреца твой поезд отбывает. Понимаешь? – потянул за рукав Степан.
– Да? – спросил ни слова не понявший Чжоу Фан.
– Что «да»? Надо говорить «што», запомни – «што-о-о». Повтори: «што».
– Што? Што? Плавилно? – Старательный китаец вовсю тренировал язык.
– Молодец, – похвалил усердного ученика кучер. – Завтра. Утром. Сюда приходить. Поезд. Тю-тю-тю. Понял?
Чжоу Фан прекрасно понял. Он уже разглядел на стене цифры – восемь часов. И надпись «Петропавловск – Омск». Осталось запомнить дорогу.
– Давай я спать здесь? – проявил находчивость подданный Поднебесной.
– Хорошая идейка, но Мануил Захарыч приказал везти в китайскую слободу. Там, глядишь, повстречаешь знакомцев, про себя расскажешь, возьмут на заметку. Да и спать там сподручнее.
Прав словоохотливый Степан: на постоялом дворе можно встретить земляков. Через полчаса Чжоу Фан вылез из экипажа перед большими, распахнутыми настежь воротами. Прежде чем попрощаться, кучер раз десять дотошно выспросил, запомнил ли тот дорогу на вокзал. Да что тут запоминать! Он прекрасно ориентировался в Кульдже – этом торговом монстре, многоголосом муравейнике, куда собирались караваны с полсвета. Неужто заблудится в трех улицах провинциального Петропавловска?
За воротами скандалили сердитые утки, гоготали гуси. Приземистое строение, длинное и безобразное, подпирали неопрятного вида киргизы, жевавшие неизменный насвай и сплевывавшие прямо под ноги тягучую зеленую слюну. На порог выползла толстая старуха, оглядела Чжоу Фана неприязненным взглядом из‐под набрякших век и кивком позвала внутрь. В гостевой комнате пахло китайской едой прямодушно и беззастенчиво, так что захотелось лишь одного: оказаться дома, под родной тростниковой крышей, ждать, когда мать поставит на стол нехитрое кушанье – острую лапшу в деревянной миске с приправой из папоротника, джусая и сои. Только сидеть рядом с сестрой и смеяться всяким глупостям – вот оно, счастье.
– Проходи. Есть будешь? – спросила старуха по‐китайски.
– Спасибо, я не голоден. – Он оглядывал сутулые спины посетителей, надеясь отыскать среди них китайцев.
– Как же, не голоден. А то я не знаю. – Она засмеялась и пошла накладывать угощенье.
В доме все было ненастоящим: и не китайским, и не казахским, и не русским. Сундуки по углам, но циновки на полу, узорные кошмы на стенах, но на них портрет государя императора, под которым столик для маджонга с лакированной шкатулкой, украшенной иероглифами. Какой‐то калейдоскоп забавных и случайных предметов, как будто из лавки шустрого старьевщика.
– Рассказывай, ты кто такой и откуда? Я запишу и все передам, – приготовилась слушать хозяйка.
– Куда передадите? – вежливо поинтересовался гость.
– Куда положено. – Она многозначительно подняла вверх указательный палец, как будто намеревалась проткнуть закопченный потолок. – Так ты, значит, с Сабыргазы шел? Знаем такого, хитрован, удалой джигит. Научил тебя своему промыслу?
– Какому такому промыслу? Караваном ходить? Так я и без него умел. Меня господин Сунь Чиан отправил в качестве поверенного, он же нанял Сабыргазы-ага на должность караван-баши. Так что мы вместе одну работу выполняли, и чему учиться следовало, я не понял.
Старуха придирчиво посмотрела стрелками глаз, но промолчала.
– Ладно, отдыхай. Я запишу все и передам твоим, когда придут.
Чжоу Фан думал признаться, что уже отправил письма на родину, но промолчал. Кто знает эту российскую почту? Вдруг письмо затеряется? Пусть тоже кинут весточку.
К вечеру в караван-сарае стало люднее. К новому постояльцу подсели двое казахов, сносно болтающих по‐китайски, тоже караванщиками поплутали по степям, а теперь осели, свою торговлю подняли. Вот бы тоже так.
– Ты с Сабыргазы ходил? – спросил высокий и худой, назвавшийся Казбеком. Темно-карие глаза хищно смотрели из‐под лисьего малахая, ноздри агрессивно оттопыривались, как будто он злится и вот-вот полезет в драку – ни дать ни взять Соловей-разбойник, про которого рассказывал во время долгой болезни полуглухой старик в лазарете. Чжоу Фан не все понял из жизнеописания былинного богатыря Ильи, но сюжет показался страшно интересным.
– Да, ходил, остался по болезни в селе Новоникольском. Очень надеюсь узнать, в добром ли здравии пребывает Сабыргазы-ага и в целости ли доставлены грузы нашему уважаемому партнеру. Был бы чрезвычайно признателен за информацию.
– Э-э-э, – протянул Казбек, – да ты ничего не знаешь… На Сабыргазы напали злые люди, ваш караван обобрали, едва половину удалось довезти до конечной. Все, торговле вашей крышка! Русский купец злой, по всей степи дурной хабар[22] разослал, вас порочит. Не будет теперь твоему патрону сюда дороги.
Коротко стриженная голова под войлочной шапкой вмиг стала мокрой и горячей. Как такое могло произойти? Сабыргазы – опытный караван-баши, да и дороги в России не такие опасные, как в степях, барымтачи[23] не гоняют, не нападают на торговцев, не налетают с гигиканьем и хлыстовым посвистом. Как это возможно, чтобы русский купец прогневался и проклинал Сунь Чиана?
– Вы не напутали ничего? Я был в том караване, который пришел в конце весны. Наверняка Сабыргазы-ага еще не один караван привел за то время, пока я пребывал в беспамятстве.
Казбек не все понимал, приходилось подбирать слова, помогая себе жестами. Чжоу Фан устал, заболела голова, хотелось на воздух.
– Ничего я не напутал. Сабыргазы больше сюда ни ногой. Только один караван в этом году привел, самый первый. Больше его никто не видел.
Чжоу Фан прекрасно знал, что никаких лихих людей, кроме подельников-контрабандистов, караван-баши встретить не мог. Но как об этом рассказать? Кому? Где доказательства? И какой прок от всех разоблачений, коли товаров уже не вернуть? Да и черт бы с ними, с товарами! Не вернуть доброй репутации, которую торговый дом заслуживал не одно поколение. И с кем это произошло? С самым старательным, ответственным и добросовестным поверенным, с тем, кем гордились престарелые родители и кому доверял добрый патрон. Лучше бы ему не возвращаться с того света стараниями усердного русского лекаря Селезнева.
Масляный чад постоялого двора сгустился, выдавливая из нутра съеденное. Хотелось закричать, кинуть в приветливый текемет[24] деревянную кесу[25], растоптать по алаше[26] склизкий рис, разорвать на мелкие клочки старухино гостеприимство. Чжоу Фан натянул свой ак-калпак и вышел на улицу, чтобы выгулять неуемную панику. Холодный октябрьский воздух пальнул лечебным отрезвляющим залпом, и дышать стало полегче. Он пошел вдоль спящих улиц навстречу речному шуму. Вместе с ритмом шагов начали вставать на место растревоженные мысли.
Сабыргазы и Чжоу Фан шли не одни, в караване были другие люди. Они точно знают, где и при каких обстоятельствах заболел поверенный Сунь Чиана. Более того, они могут свидетельствовать и о проделках лукавого караван-баши. Найти попутчиков и обелить себя будет совсем несложно. Болезнь спишет его вину, но никак не поможет восстановить утраченную репутацию. Ладно, он сдернет маску с лицемерного караванщика, а дальше что? Идти к Семену, просить, доказывать, что без него тут не обошлось? Но как? Чжоу Фан не дознаватель и не сыщик, он не сумеет. Или ехать к коротышке Егору? Он‐то наверняка в курсе. Но тот вообще ничего не скажет, спрячется. Только время зря терять.
Ноги незаметно прошли всю улицу от края и до края, перенесли на набережную и уже отмеряли гулкие шаги по течению стремнины древнего Ишима. Хорошо тут, красиво, природа богатая, разнообразная. Реки текут во все стороны, пастбища тучные, поля урожайные. Счастливые люди живут на этой земле, добрые, приветливые, как в Новоникольском.
Дома закончились, пора топать назад. В горле пересохло от отчаянных мыслей, от неисполнимых планов. Чаю, настоящего горячего чаю! И снова бродить по сонным закоулкам. Чжоу Фан знал, что не уснет. Надо привести мысли хоть в какой‐то порядок и попытаться еще раз порасспросить худого Казбека со злыми глазами. Пусть поделится всем, что известно о Сабыргазы. А еще лучше – купить ему водки. Полтина князева как раз и пригодится. Водка отменно развязывает языки, только самому прежде следует успокоиться.
Впереди замаячили распахнутые в любое время ворота постоялого двора, за ними в неверном свете костра угадывались смутные тени – наверное, снова кто‐то прибыл. Вдруг еще какая‐нибудь полезная информация бродит вокруг да около? Надо быть повнимательнее. И разговаривать не только по‐китайски. Может статься, русские другое слышали, а этот Казбек сам не знает, о чем молотит языком.
Чжоу Фан убрал с лица гримасу тревоги и отчаяния и постарался собрать какое-никакое подобие улыбки, ведь предстояло разговаривать с новыми знакомыми, которых не стоило пугать озлобленной физиономией. Стараясь топать как можно громче, он двинулся к поскрипывающей на ветру створке. Чья‐то тень загородила тусклое свечение лампы за окном, а потом и всполохи дворового тандыра[27]. Только он собрался заговорить, как незнакомец поднял руку, – и случились полная, безоговорочная темнота и невыносимая боль. Последним, что услышал невезучий лопоухий китаец, стал его собственный стон.
Глава 3
В незапамятные времена, когда ничегошеньки не было, кроме темноты и страха, даже земля и небо еще не отделились друг от друга, появился первый человек – смелый и могучий Паньгу[28]. Он возник, как крошечный цыпленок, в огромном яйце, где слились вместе свет и тьма. Целых восемнадцать тысяч лет длилось таинственное созревание; неопытная в то безвременье природа не находила, куда и как его приспособить, чем одарить, чего лишить. И вот наконец Паньгу пробудился. Вокруг царил непроницаемый липкий мрак, и сердце первого человека онемело от страха. После робких блужданий его руки нащупали неизвестный предмет. Им оказался невесть откуда взявшийся топор. Паньгу ухватился за топорище, размахнулся что было сил, ударил вслепую в одну сторону, потом в другую и оглох от неимоверного грохота, разом заполнившего его безмолвный мир какофонией расколовшейся горы.
Весь мир – тьма с ровным посапыванием лошадиной морды. Вот это здорово! А Паньгу не кто иной, как сам Чжоу Фан. Оказывается, умирать вовсе не страшно и не холодно: без чувств, без движения. Только шумно: со скрипом, пыхтением, глухим стуком копыт по пыли.
Сонный бездвижный мир, в котором находился Паньгу, зашевелился, задышал. Все легкое и чистое всплыло наверх, а тяжелое и грязное опустилось на дно. Так возникли небо и земля. Он с трудом выбирался из сковывавшей мир скорлупы, а вместе с ним просачивались на волю красота и волшебство. С его вздохом рождались ветер и дождь, с выдохом – гром и молния. Когда Паньгу открывал глаза, на новорожденной, несказанно прекрасной земле наступал день, а когда закрывал – скатывалась звездная молчаливая ночь. Этот красочный мир страшно понравился великану. Правда, он немного испугался, что чудеса закончатся, а земля и небо снова сольются, превратившись в хаос. Чтобы этого не произошло, он каждый день отталкивал небо от земли, и в конце концов они привыкли смотреть друг на друга издали, неспешно беседуя проливными дождями. Великан попытался заговорить, и голос стал громом, левый глаз – солнцем, правый глаз – луной. Руки и ноги образовали четыре стороны света, туловище – землю, из крови возникли реки, из вен – дороги, из волос – звезды, растения, деревья, из зубов и костей – металл, из костного мозга – нефрит.
Вот он какой замечательный, лопоухий караванщик Чжоу Фан, – объял весь мир любовью и заботой. Однако все, что надлежит, уже исполнено, пора и умирать. Эх, жаль, не увидал Глафиры перед смертью. Да ладно, на небесах еще встретится с ней, подождет с полвека, ему не привыкать. Зато потом будет много времени – целая вечность, чтобы бродить рука об руку во владениях Годзумедзу[29].
Наконец пришел скорбный час, когда Паньгу предстояло покинуть полюбившийся ему мир, забыв о недоделанном. Тогда его локти, колени и голова превратились в пять священных горных вершин, а насекомые на его теле – в людей. Когда Паньгу удостоверился, что земля и небо не соединятся и долее не нуждаются в его подпирании, он умер, а Чжоу Фан, напротив, окончательно пришел в себя. Страшно болела голова, обмотанная чем‐то мокрым и липким, с неприятным запахом. Пошевелил конечностями – двигаются. Он снова услышал собственный стон, доносившийся будто издалека, и все вспомнил. Предатель Сабыргазы, коварный Казбек в караван-сарае, костерок в глубине двора, темнота и стон. Вон как дело было, а Паньгу вовсе ни при чем.
– Очухивается, Мануил Захарыч! – раздался приглушенный голос кучера Степана.
– Говорил же тебе: это живучий китайский крендель. Непременно довезем! – Оптимистичный басок директора болезненной дробью раскатился внутри ноющего черепа.
Стук копыт, директор и Степан… Неужто Сабыргазы в сговоре с князевыми помощниками и теперь Чжоу Фана везут куда‐то, где контрабандисты вершат свои темные дела? Хотят сделать подручным, отправить с опасным заданием домой, а потом сгноить в тюрьме. Или им просто избавиться от свидетеля нужно? Нет, тогда проще убить, зачем куда‐то везти? Шансы увидеть Глафиру на земле или на небесах таяли с каждой минутой, и несчастный почувствовал облегчение, очередной раз ныряя в зыбкую пелену забытья.
– Что это вы учудили? – Недовольный голос доктора Селезнева не обещал приятных сюрпризов. – Вчера увезли вполне здорового, хоть и слабого, а сегодня привезли назад в разобранном состоянии. Не ожидал‐с, Мануил Захарыч.
– Надсмехаться изволите, господин эскулап? Что ж, позволительно. Однако забывчивость моего Степана спасла этому китайскому господину жизнь.
В это время руки Селезнева разматывали повязку на голове Чжоу Фана, чем‐то обтирали лоб и затылок, бесцеремонно сжимали запястье. Прилипшие к повязке волосы с треском оторвались от запекшейся раны. Больной очнулся. Доктор обрадованно зацокал и тут же поднес ко рту лежащего мензурку приторной микстуры.
Без стука отворилась дверь, в проем заглянуло Солнце – розово-золотистое, в синем платье. Все как в прошлый раз. Чжоу Фан несказанно обрадовался: все повторяется, значит, впереди еще полгода солнечного счастья.
– Меня Веньямин Алексеич послали узнать, в чем дело. – Нежная трель девичьего голоса звучала встревоженной канарейкой. – Ой, опять Федя у нас в лазарете?
– Хм, Федя. Что ж… Пусть будет Федором, раз уж прижился.
– Так в чем дело‐то? Как господам доложить? – допытывалась Глафира.
– Так и доложите, мол, Степан по дурости запамятовал отдать китайцу пачпорт и рекомендательное письмо, засим поехал на постоялый двор поздним вечером и аккурат споткнулся о вашего Федю, который лежал без памяти перед воротами. Вот и весь сказ. В больницу мы его не повезли, потому как не ведали, дозволено ли полуживых иноземцев доставлять, да и докуки с полицией иметь не возжелалось. Поэтому Степан погрузил его в таратайку, и вот – вуаля! – он снова в Новоникольском.
– Правильно поступили, Мануил Захарыч, в больнице на него внимания не обратили бы. Да и сроднились мы уже как‐то с пациентом, – похвалил догадливого директора доктор Селезнев, а потом тем же тоном поругал: – Но если бы он у вас на руках скончался? Дорога‐то неблизкая.
– Ни в коей мере. – Уверенный голос директора отбивал бодрую дробь в больной голове Чжоу Фана. – Он ни в коей мере не производил впечатления человека, готового отправиться к праотцам.
– Боюсь, ваше заключение скоропалительно, травма некислая, состояние пациента обманчиво.
Глафира давно уже покинула лазарет и, по всей видимости, доложила печальные новости хозяевам, потому что вскоре раздались тяжелые шаги Шаховского-старшего и бодрые, словно спешащие куда‐то по веселым делам, – Глеба Веньяминыча. Поохав и поцокав, господа велели оставить Чжоу Фана в лазарете и лечить от души, а на разговоры о полиции махнули рукой – как искать злоумышленника темной ночью в китайской слободе?
Снова приходила Глафира с вкусными гостинцами, поила киселями и взварами, потчевала соленьями из матушкиного погреба. В этот раз беседы складывались успешнее, Чжоу Фан вполне мог изъясняться и даже иногда отпускал шутки. Он говорил о милом сердцу Синьдзяне высокопарными чужими словами, и оттого родной край еще сильнее отдалялся, терял выпуклость и аромат, съеживался в точечку на краю сознания. Глафира понимающе кивала пшеничной головой, но ее мысли, кажется, путешествовали далеко от Поднебесной империи.
После Рождества доктор Селезнев разрешил выходить на улицу и вообще делать все, что пожелается, только не стоять на голове. Молодой княжич подарил тяжелый тулуп, ношеный, валявшийся без нужды в людской со времен тонкокостного истопника, который давно спился и отправился на погост. К тулупу прилагались валенки, в которых Чжоу Фан долго не мог приноровиться ходить, и – о чудо! – настоящий лисий малахай, точь‐в-точь о каком мечталось лопоухому караванщику. Такая невозможная, незаслуженная щедрость взывала к великой благодарности, но у бедного больного ничего не было, кроме преданного сердца, которое он не раздумывая преподнес заботливому благодетелю.
– Вы, Федя (матушка придумала называть вас Федей, у них с Глафирой так повелось), так вот, вы, Федя, будете жить у нас в именье. Хорошо?
– Не имею права. Не должен. Это слишком много доблоты. – Чжоу Фан начал усердно кланяться, сняв и прижав к груди подаренный малахай.
Глеб Веньяминыч решил, что тот отказывается от великодушного подношения.
– Бери. Носи на здоровье. Русские. Люди. Гостям. Всегда. Рады. Вы… Ты. Гость, – по раздельности, выделяя каждое слово, повторил молодой князь.
– Нельзя столько доблоты, сердце умирать, – поделился сомнениями озадаченный подданный Поднебесной.
– Будете следить за садом и заниматься китайским языком с моей супругой, Дарьей Львовной. Понял?
– Китайский язык? – Чжоу Фан от неожиданности дал петуха. – Почему госпожа китайский язык?
– Хочет изучать. Для расширения кругозора. Все. Собирайте вещички.
Доктор Селезнев, донельзя обрадованный какой-никакой определенностью в судьбе постоянного пациента, наказал являться дважды в неделю для осмотра, не лазить по деревьям, избегать высоты, способствующей головокружению. Он насовал в узелок сушеных трав и микстур, похлопал по плечу, выразив надежду, что отныне Федор станет навещать доктора исключительно на собственных ногах.
Снега завалили Новоникольское, только озорные печные трубы торчали над сугробами, еще вчера бывшими рядовыми крестьянскими крышами под тесом, железом или соломой. Детвора с визгом штурмовала ледяную горку, что змеилась с высокого обрыва до самой середины задремавшего подо льдом Ишима. Телеги заменили санями – отличное, сверхудобное средство передвижения. Скользит легкой поземкой, не трясет, оси не ломаются, колеса среди камней не застревают. Эх, будь на то воля Чжоу Фана, путешествовал бы только зимой и только на санях.
Лопоухий китаец долистал книгу жизни до новой прекрасной страницы: он ежедневно, затаив дыхание, шествовал по лакированному паркету, с неизменным восхищением оглядывал высокие дубовые стеллажи, полные мудрых фолиантов, любовался изысканным интерьером гостиной с пафосными господами в золоченых рамах и их кружевными нарумяненными спутницами. Мимо восхищенного взгляда проплывали тусклые блики на полированной поверхности фортепиано, робкие пальцы с нежностью дотрагивались до высоченной двери, приотворяли ее, и нога бесшумно ступала на драгоценный бухарский ковер, хранящий шаги древних сказок.
Дарья Львовна – молодая княжна, живая, остроумная, прогрессивная – не желала просиживать юбки в праздных сплетнях. С раннего утра она маячила в саду, закутавшись, как наполеоновский солдат, в тулуп и три шали, писала этюды застывающими на морозе красками. Ничего путного не выходило, но художница не отчаивалась. Расчистив будуар, она устроила в нем что‐то наподобие мастерской, куда азартно затаскивала всех встречных-поперечных обещаниями написать настоящий портрет. Когда не везло с простодушными жертвами портретного искусства, княжна усиленно малевала пейзажи и натюрморты.