Милочка – Милослава – привела его в храм, к темноликим иконам в кованых окладах. Она заставила дышать ладаном и слушать заунывные напевы богомольных старух…
Потом была свадьба. Герман высказался против.
И родителям Милочка-Милослава не глянулась. Не стоило ей тогда надевать черное платье и шляпку с вуалеткой. Не следовало вывешивать напоказ серебряный крест и говорить о Боге, вере и философии…
– Не следует нам туда ехать, – сказала Милочка, выдернув из воспоминаний.
Годы ее не пощадили. В черных волосах быстро проклюнулась седина, нарочито яркая, словно стремящаяся подчеркнуть Милочкину индивидуальность. Кожа потемнела и рано покрылась морщинами. Фигура оплыла, сделавшись бесполо-квадратной. Но и сейчас, глядя в ярко-голубые глаза, Кирилл Васильевич видел ту волшебную женщину.
– Ты меня слышишь, Кирилл?
– Он – мой брат.
Для Германа тридцать тысяч – копейки. Надо лишь попросить… объяснить…
– А я – твоя жена. И ты живешь со мной, а не с братом.
Она отложила палку, которой помешивала урину, и взяла его за руку.
– Посмотри мне в глаза. Ты не хочешь с ним встречаться. Ты помнишь, как он обошелся с нами?
– Герман переживал…
Жлоб он. И рассказывать про игру нельзя. Герман не выносит чужих слабостей, а карты – это слабость. Тогда что? Признаться Милочке. Она найдет выход. Всегда находила.
– А ты разве не переживал? Вера – твоя племянница. Мы ее любили. Мы скорбим о ней. А он – женился на этой проходимке. А тебе – ни словечка. Как будто бы ты ему и не родной, – она сжала руки. Милочкины пальцы, несмотря на кажущуюся пухлость, были крепки. – Но вот теперь он тебя зовет. И ты бежишь на зов, роняя тапки.
Тапки оставались на ногах Кирилла.
– Кирилл, скажи, что дело не в долгах.
Кирилл молчал. Милочка хмурилась.
– Ты же обещал мне, что…
– Так получилось, солнышко… я обещаю, что это – в последний раз.
На кухне что-то зашипело, и вонь усилилась многократно. Ойкнув, Милочка бросилась прочь.
С внезапным раздражением – пора бы ей остепениться, в ее-то годы – Кирилл распахнул окно и вдохнул смолистый сладкий воздух.
Завтра же… он завтра встретится с Германом и, если повезет, получит свои тридцать тысяч.
Лучше бы сорок. С запасом.
Полина ходила по квартире босиком. Эта привычка завелась у нее не так давно, аккурат после похорон. В тот день у Полины пропали вязаные чулки, и она, вечно мерзнущая, неспособная выдержать малейшего сквозняка, растерялась.
Конечно, сейчас Полина понимала, что причина растерянности – нечеловеческое напряжение, стресс и страх перед будущим, но тогда она просто разрыдалась. И плакала долго, горько, до распухших век и осклизлого от соплей носа.
– Чего ревешь? – хмуро спросил Герман Васильевич, которому не спалось и не работалось.
– Н-носки потеряла, – ответила Полина, торопливо вытирая слезы. Она знала, что хозяин слез на дух не переносил. Но тут он вытащил мятый платок и сунул в руку.
– На…
Полина была уверена: именно тот короткий разговор изменил ее судьбу. И когда всем прочим было отказано от дома, Полине предложили остаться. А потом она вышла замуж и стала полновластной хозяйкой квартиры. И сняв с полки фарфорового голубка, Полина промурлыкала:
Не хочу быть вольною царицей, Хочу быть владычицей морскою, Чтобы жить мне в Окияне-море, Чтоб служила мне рыбка золотая И была б у меня на посылках…
Говоря по правде, Герман мало походил на золотую рыбку и внешностью, и характером. Зато был щедр и страдал аритмией. А в совокупности с нездоровым образом жизни, оздоравливать который Герман категорически не желал, Полинино замужество грозилось быть недолгим.
От золотой рыбки останутся палаты царские… и счета заморские… и каменьев драгоценных сундуки. Один такой стоял в Полинином будуаре. Сундук был не так чтобы велик, да и камни в нем лежали не самые дорогие, но прежде-то у Полины не имелось собственных украшений.
Гранатовый браслет, совсем как у Веры Николаевны, только лучше. Жемчужная нить, пусть и с плохоньким, неровным жемчугом. Гарнитур с бирюзой и перстень с опалом…
Полина полюбила, сидя на полу, лаская пальцами босых ног ворс ковра, раскладывать свои сокровища. Она не примеряла камни, лишь разглядывала. В разноцветных глубинах ей виделось странное, и это странное Полину завораживало, напрочь лишая воли. Оно шептало, что у Германа имеются другие камни, настоящие алмазы и рубины, колье сапфировое, фермуар с изумрудами и аметистовые подвески… или те серьги, с саламандрами в бледно-голубых бриллиантах, о которых Полина не желала помнить. Герман, к счастью, тоже не вспоминал.
Были. Сплыли. Лишь бы не вернулись… ну их, проклятых. Не то чтобы Полина верила, скорее уж осторожность проявляла. Осторожность никогда не помешает.
А вот колье она бы примерила. Полина просила, а Герман отказывал. Раз за разом…
– Зар-р-раза, – передразнила Полина собственную мысль. – Он просто меня не любит. Он скоро поймет, что меня не любит…
Солнечный янтарь, согретый теплом ее тела, ответил, что да, Полине следует поспешить. Ведь если Герман решит, что Полина ему надоела, он просто выбросит ее.
Ненужные вещи всегда выбрасывают.
– Но он ошибается, – Полина надела перстень на мизинец ноги и, отставив, полюбовалась. В гладком озере кабошона тонул свет.
Хорошо бы Герману уйти… но можно ли рассчитывать на судьбу? Полина знала точный ответ.
Глава 4
Ученье – свет
Ночь Саломея провела в библиотеке. Конечно, ее библиотека была много меньше отцовской, но все же книг собралось достаточно. Они заполонили шкафы и полки, собрались на полу в книжные башни, пробрались на кухню, в ванную комнату и туалет. Время от времени Саломея бралась наводить порядки, но как правило, порыв этот длился недолго, а наведенный порядок держался и того меньше.
Отобрав нужные тома, Саломея перенесла их к камину: старые и новые, с глянцевой печатью и с древними хрупкими страницами, переложенными листами рисовой бумаги, в обложках из плотного картона, дерева, сафьяна, а порой и вовсе без обложек, но в холщовых чехлах. Имелись и свитки, большей частью копии, пусть и выполненные с высочайшей точностью.
Все это добро Саломея раскладывала на ковре, привычно сортируя по важности и нужности. Эта работа, в общем-то бессмысленная, позволяла успокоиться и обдумать вечер.
В камине горел огонь. Ровный, вежливый, он вальяжно переползал с бревна на бревно, иногда подбираясь к решетке, выглядывая через прутья, чтобы тотчас убраться прочь. Тепло ласкало босые пятки, а в воздухе кружились редкие пока бабочки из пепла.
И Саломея, притащив с кухни любимую кружку из цельного янтаря, приступила к чтению. Ее взгляд скользил по страницам, а страниц было бессчетно. И на каждой обитала саламандра. Ящерицы постепенно окружали. Рисованные и перерисованные, разевающие пасти, чтобы изрыгнуть пламя, и поднимающиеся на задние лапы. Ящерицы-львы и ящерицы-гепарды, крапчатого, золотистого, серебряного, черного и белого цветов. Они жили на гербах, символизируя стойкость и чистоту, высшую степень святости. И лишь пеликан, собственной кровью кормящий птенцов, мог потеснить их с пьедестала.
Эти саламандры ложились по правую руку.
Но были и другие – хитрые, коварные создания. Они обитали в огне и готовы были войти с огнем в каждый дом, буде сказано там неосторожное слово. Они роднились с водой, воду отравляя. Они рыли норы в земле, и земля умирала, рождая лишь гниль да плесень. Ветер, подхватив дыхание саламандры, нес его по-над землей, и следом за ветром, догоняя, летел черный мор.
Эти саламандры отправлялись в левую стопку. Книг в ней было всего ничего.
Да и авторы не заслуживали доверия, но Саломея верила не авторам – пепелищу, на месте которого до сих пор ничего не росло.
Впрочем, поиски ее, которые начинались уже не в первый раз, закончились стеной: саламандры смеялись над Саломеей. Они дразнили ее, показываясь в тенях и полутенях, как показались однажды Челлини, изуродовав душу его страстью к совершенству, а разум – пониманием, что совершенство никогда не будет достигнуто. Подсовывали загадку, не собираясь давать отгадку.
Илья Далматов, появившийся именно теперь, когда зима готовит наступление, а собственная оборона Саломеи слабеет, тоже был частью их плана. Он хорошо говорил.
Правильно.
Именно так, чтобы Саломея услышала. И эта правильность настораживала.
«Он ведь вашего племени?» – спросила Саломея у одноглазой саламандры, которая смирно и бездвижно лежала в Папюсовой шкатулке. Давно истлевший чудодей, маг и алхимик умел управляться с запредельем. Наверное, поэтому запределье его и сгубило.
«Далматову не нужна я, чтобы разобраться с этой историей. И муки совести его прежде не преследовали».
«Когда прежде?» – поинтересовалась саламандра, выглядывая из камина. Пламя вылепило неуклюжее тело с пухлыми лапами, треугольную голову и длинный цепкий хвост, который вывалился через решетку и огненной змейкой пополз к ковру.
Саломея подняла щетку, и хвост убрался в камин.
«Прежде – это прежде, – проворчала ящерица. – А сейчас – это сейчас. Разница есть».
«Думаешь, он изменился?»
«Это ты думаешь. А меня вообще не существует».
«Тогда с кем я разговариваю?»
«Со своим воображением». Саламандра рассыпалась на язычки пламени, а те хлынули водопадом на пол. И погасли – им не хватило сил перебраться через полосу огнеупорной плитки.
«Раньше – это раньше. – Саломея легла на живот и открыла книгу. – Раньше он…»
Молчал почти все время. Саломее хотелось его разговорить, ей казалось, что если человек молчит, то, значит, обижен или несчастен. В том доме легко было быть несчастным. Саломея терялась, попадая в него, и, побывав однажды, во второй раз попросила оставить ее дома, но отец вдруг отказал. Он никогда и ни в чем Саломее не отказывал, и она растерялась, а от растерянности заплакала. Тогда отец нахмурился и сказал, что Саломее пора взрослеть, а мама его поддержала, и только бабушка была против:
– Не давите на ребенка. Можно подумать, на Далматовых свет клином сошелся. Мне они тоже не нравятся.
– Мама, ну вот давайте не сейчас…
– А когда? – спрашивала бабушка и, чтобы убить ссору в зародыше, замолкала. Она поднималась в библиотеку, садилась в кресло-качалку, набрасывала на колени плед, а в руки брала томик сказок Киплинга. Рядом с книгой всегда находился футляр с бабушкиным коньячным бокалом.
– Вы хотите скрестить Каа и бандерлога!
Бабушкин голос догонял Саломею уже в коридоре. И она замирала, борясь с желанием броситься прочь, спрятаться за креслом, под пледом, сидеть, слушая, как бабушка читает Киплинга, и смотреть сквозь линзу из стекла и коньяка. Мир тогда окрашивается в солнечно-янтарные цвета.
Но разве могла Саломея подвести отца?
Да и не исчезнет бабушка, Киплинг и бокал в виде трубки, с длинным чубуком и круглым ложем, куда коньяк подливался крохотными порциями. По дороге к Далматовым Саломея представляла, как вернется…
– Милая. – Отец сказал это, когда машина остановилась у ворот мрачного – именно мрачного, даже в солнечный день – особняка. – Постарайся быть с Ильей добрее. Ему просто надо слегка оттаять.
– И тогда что?
– И тогда все станет по-другому.
– Обещаешь?
– Клянусь! – Отец торжественно поднял левую руку и скрестил пальцы. Тогда Саломея ему поверила.
Она переступала порог с твердым намерением оттаять Илью Далматова во что бы то ни стало. Только вот ему совершенно не хотелось меняться.
– Так с чего бы вдруг теперь? – поинтересовалась Саломея не то у огненной ящерицы, не то у собственного воображения.
Пламя в камине почти погасло. Чай был допит, и кружка привычно потускнела. Зато ночь за окном готовилась к рассвету, стелила бледно-лиловые простыни. Вдруг стало зябко, неуютно. Но Саломея, вместо того, чтобы спрятаться под одеяло, вышла на балкон.
Холодный камень ожег ноги, а ветер стер пот со лба, забрался под рубашку и обвил поясницу ледяной змеей. Но Саломея не уходила. Она смотрела вниз, на город в ожерелье огней. Он дышал через трубы теплоцентралей, развешивал над дорогами туманы и серебрил кромки тротуаров первым льдом.
Скоро зима.
Зимой будет плохо. Теперь Саломея понимает – что такое замерзать изнутри. Разговорами этот лед не растопить.
Далматов оказался чересчур уж пунктуален. Он появился, когда Саломея пыталась упаковать чемодан, а именно: сидя на крышке, застегивала замки. Чемодан подобному обращению сопротивлялся, и стоило привстать, как замки открывались с громкими щелчками.
– Я уже почти, – сказала Саломея и закрыла дверь.
В дверь тотчас позвонили.
– Ну мне всего… минуточка всего.
Или две, а лучше бы три или пять-десять. Определенно список «самого необходимого» требовал корректировки.
– Да хоть двадцать, – Далматов вставил ногу между дверью и косяком. – На лестнице я ждать не стану.
– А в квартире станешь?
Жуть как не хотелось пускать его внутрь. Не то чтобы у Саломеи имелись тайны или ей стыдно было за книжный развал – стыдно, конечно, но самую малость, – просто она не любила чужих людей в своем доме.
– Серебряные ложечки обещаю не красть! – сказал Далматов, чуть надавливая на дверь. И Саломея отступила.
– Тебе не говорили, что ты – наглый?
Ноги он все-таки вытер.
– Говорили. Но в наше время наглость – это достоинство. Так, значит, ты теперь здесь обитаешь? Не маловато места?
Он переступил через Британскую энциклопедию и собрание сказок братьев Гримм в издании 1905 года.
– Не стоит читать всякую гадость, – репринтное издание Ключей Соломоновых отправилось в мусорное ведро. Следом полетели Некрономикон и Магия Арбателя.
– Прекрати! И… и мы, кажется, опаздываем.
– Без нас не начнут.
Илья снял с полки хрустальный шар и, взвесив на ладони, вынес вердикт:
– Фальшивка. Стекло, а то и пластмасса.
– Без тебя знаю, – буркнула Саломея, сердясь на себя, что не в состоянии выставить его из квартиры. И даже отойти на секунду, чтобы управиться с чемоданом, который точно сам не закроется.
– Тогда зачем?
– У бабушки был такой. Тоже фальшивый. Она знала, но все равно… Да какое тебе дело?!
– Никакого. Не горячись. Давай лучше помогу. Тебе ведь нужна помощь?
И Саломея согласилась, что помощь ей нужна, просто-таки жизненно необходима. Как ни странно, Далматов не стал язвить, просто как-то хитро дернул чемодан, и матерчатая пасть захлопнулась.
– Моя мать на дух не переносила фальшивок. Говорила, что себя не обманешь. А других – какой смысл. – Илья взялся нести багаж, и Саломея не стала спорить.
Она держалась позади, страстно желая спрятаться в тень, но теней, как назло, не встречалось: утро выдалось ясным. И Далматов на секунду задержался, точно сомневаясь, стоит ли ему выходить на солнце, но все-таки вышел, прикрыв глаза свободной рукой.
– Поедем на твоей, – сказал он. – И ты за рулем.
Саломея спорить не стала. Ничего не сказала она и когда Далматов забрался на заднее сиденье и, задернув шторки, лег.
– Извини, но от такого света мигрень начинается. Ненавижу мигрени. Гречков желает однозначного ответа. По легенде, ты – моя невеста.
– Что? – Саломея едва руль не выпустила.
– За дорогой следи. Я слишком молод, чтобы умереть. Тем более настолько идиотским способом. Черт, – он сжал голову ладонями. – Не обращай внимания. Пройдет. Всегда проходит. Надо подождать. Я не люблю солнце. Ты – да. Я – нет.
– Тебе плохо?
– Сама как думаешь? Свет и тьма. Что есть свет, как не отсутствие тьмы. Что есть тьма, если не отсутствие света. Таким образом, свет и тьма – лишь частные случаи тени. Трисмегист тоже фальшивка. Ты – нет. Гречков не терпит посторонних. Теперь ты не посторонняя. Формально я прав. Договор был заключен.
– Какой договор? – мягко поинтересовалась Саломея. Ее предчувствие, что грядущая поездка принесет немало сюрпризов, оправдывалось.
– Не имеет значения. Запоминай. Гречков Герман Васильевич. Глупо называть сына Германом, если сам – Василий. Диссонанс. Шестьдесят три года. Женат второй раз. Первая жена умерла. Дочку назвали Верой. Вера мертва. Значит, детей больше нет. И не будет. Ты можешь ехать аккуратней? Меня трясет.
Это раздражение не было игрой, впрочем, как и мигрень. Далматов побелел и вытянулся, насколько это было возможно в машине.
– У тебя неудобная машина. И цвет идиотский. Только полная дура станет красить джип в розовый. Он поднялся на туалетной бумаге. Бумажный завод. Макулатура. Переработка. Теперь заводов пять. Ассортимент. Почему розовый?
– Какой был, такой купила.
Саломея разрывалась между чувством вины и желанием выкинуть Илью из машины. Розовый, голубой, да хоть лиловый в крапинку – не его собачье дело!
Далматов замолчал. Он молчал так долго, что Саломея не выдержала – оглянулась, проверяя, не уснул ли. Он лежал с открытыми глазами и казался неживым.
Наверное, следовало остановиться. Или развернуться. Ему в больницу надо… или хотя бы домой. Интересно, он все еще обитает в том странном страшном доме, где множество вещей, но совсем нет места людям? А если нет, то где обитает? И чем занимается?
И почему он именно сейчас на Саломею вышел?
Вопросы размножались, как кролики в вольере. И Саломея велела себе сосредоточиться на дороге.
Раз береза, два береза… три и четыре. Рябина в гранатовых серьгах. У матери Ильи имелся гранатовый гарнитур, мелкие темные камни. Некрасиво.
Далматов в мать пошел.
А дорога – в гору. И с горы, разворачиваясь широкой дугой. Мелькали на обочине деревеньки за куцыми заборами придорожных посадок. Темнела земля, замерзала без снежной шубы. Солнце гасло. Медленно, незаметно для большинства людей, но Саломея чувствовала, как оно умирает. И агония эта вызывала глухую тоску.
Впору впиться в руль зубами, сдавить, зарычать или заплакать.
Но уж никак не пялиться на асфальтовую полосу с белой лентой разметки. А она пялилась и вела машину, на заднем сиденье которой спал давний детский враг и фиктивный жених.
Он очнулся лишь на въезде в городок Приреченск, не то от грохота отбойного молотка, который загонял в мерзлую землю сваи, не то от тряски на гравийной плохонькой дороге, не то просто почуяв, что уже прибыли.
Далматов моргнул и заговорил:
– Кирилл Васильевич. Младший брат. Неудачник. Так Герман думает. Он пытался поставить младшенького на завод. Но тот облажался. Не завод. Кирилл. Была ссора. Сегодня мне твоя прическа нравится больше. У него жена. Милослава. Герман ее не любит. Мы разберемся и получим серьги. Серьги-сережки… у мамы были с аметистами. Мне нравились. А ты серег не носишь. Почему?
– Уши не проколоты.
Городок был неуютен. Он появился в сороковые, рядом с заводом, и начался с бараков, которые позже сменились типовыми пятиэтажками. Теперь поднимались к небу уродливые башни, расползались ангары супермаркетов, обзаводясь сателлитами стоянок. Дороги же пестрели заплатами, а редкие указатели пребывали в состоянии столь плачевном, что прочесть написанное было вовсе не возможно.
– Я подарю тебе серьги. Другие. Полина. Чуть старше Веры. Удачная невеста. Медучилище за плечами. Работа сиделкой. Направо на светофоре. Потом прямо до торгового центра. Вера болела. Много болела. И я много болел. Когда мигрень – сложно держать логическую цепочку. Особенно длинную. Дом длинный. Самый высокий. Самый дорогой. Полина ухаживала. Стала компаньонкой. Осталась. Он не рад, что женился. Думает о разводе. Вряд ли ей понравится. А я вчера соврал. Ты мне нравишься. Очень.
– Мы приехали, – Саломея припарковалась в соседнем дворе.
– Сейчас. Я соберусь. Остались двое. Лера. Подруга. Очередной вопрос – откуда. Слишком разные. Лера – нищая. По мнению Гречкова. И жадная. Жадность – не порок. Ничто не порок, пока не мешает жить. А тебе что-то мешает. Что?
Саломея не стала отвечать.
– Андрей. Актер-неудачник. Ненавижу, когда пытаются устраивать жизнь. Твой отец – умный. Он остановился. Отложил дело на неопределенный срок… только все равно… считай, повезло, что так. Мы не обязаны держать их слово. Теперь – не обязаны. Черт, каша в голове. Сама лови нужное. Серьги купил Андрей. Но это просто. Никогда не бывает, чтобы просто.
Он сел рывком и тряхнул головой, не выпуская, впрочем, ее из рук.
Саломея, не желая ни помогать, ни быть свидетелем чужой слабости, выбралась наружу.
Дом, в котором обреталось семейство Гречковых, в городе знали. Его называли и небоскребом, и башней, хотя этажей он имел всего лишь двадцать. Дом был серым, скучным, и глянцевая чернота тонированных окон не придавала облику интересности.
– До того как пойти в актеры, Андрей учился в химико-технологическом… давно… знания не стареют. Только мотива не вижу. Если серьги купил, значит, есть мотив.
Определенно ведь никто никогда не убивает просто ради убийства. Точнее, Саломея слышала, будто бы существуют и такие люди, но не верила. Мотив есть всегда. Порой понятный, порой – извращенный, логичный лишь в безумном мире одного человека, но есть.
– Скажи мне, кто твой враг, и я скажу, кто ты. – Она повернулась и протянула Далматову руку. – Вставай. Кажется, нам пора.
И он принял помощь.
Прикосновение было неприятно. Сухая жесткая ладонь, холодная, как перчатка из змеиной кожи.
Саломее просто надо время, чтобы привыкнуть. И присмотреться. Возможно, все не так плохо, как кажется. Возможно, все куда хуже.
Глава 5
А ты кто такой?
Герман любил власть. Он никогда не признался бы себе в этой любви, как и в том, что именно она не позволяет ему быть счастливым. Власть, которую Гречков собирал год за годом – деньгами ли, подчиненными его воле людьми и людьми вроде бы независимыми, но по слабости своей готовыми принять его, Германа, руку, была слишком мала.
Стоя на балконе квартиры – центр города, девять комнат с тремя спальнями и двумя санузлами, с общей площадью под пятьсот квадратных метров, – он понимал, что снова несчастен.
Вера сбежала.
Почему? Он ведь был добр к ней, как ни к кому другому. Он заботился о своей девочке, он сложил к ее ногам все то, что имел сам…
За исключением власти.
Но Вере власть была не нужна. Она и не задумывалась о том, что это такое, принимая как данность вращение вселенной вокруг оси собственного бытия. А Герману нравилось вертеть эту самую ось. И создавая мир для Веры, он чувствовал себя всесильным.
А потом он оказался безвластен перед случайностью.
Если дело в случайности. Герман ведь подозревал… подозревал, но не желал видеть, думая, что в собственном доме он знает все и обо всех. А вышло – ошибся.
Но кто виноват?
Лера? Ничтожное создание, мелкое, мелочное, крысоподобное, готовое тащить в нору все, что нужно и что не нужно. Завидовала ли она Вере? Несомненно. Любая фрейлина желает занять место королевы. Но со смертью Веры Лера лишь проиграла, ведь первым же делом Герман вышвырнул ее из дому. В его владениях не осталось места для крыс.
Тогда Андрюша, сладкий мальчик, одолженная игрушка, которая сломалась до срока. Он ведь нарушил условия сделки, и пусть тот его роман прошел мимо Веры, но сам прецедент стоил внимания. Оступившийся раз, оступится и второй. Но убийство…
– Милый, ты не замерз? – Полинка выглянула на балкон и тотчас отступила.
А и вправду прохладно. Скоро зима. Северный ветер несет мелкий снег, и тот налипает на стены, деревья, металлические штыри столбов и оград.
– Там Кирилл приехал. С этой… Милой. И еще какой-то тип, который утверждает, что ты его нанял.
Кирилл… Он любил Веру, называл ее Верочкой и учил рисовать. Только это было давно, до того, как Герман нанял преподавателей – его дочь должны учить лучшие, а Кирилл никогда лучшим не был. Он и не стремился быть, существуя в каком-то придонном слое, охотно мешаясь с другими людьми, вникая в их проблемы и чаяния. Все это было непонятно Герману.
Но его супруга иной закалки, пусть и притворяется овцой, но Герман знает правду. Рассчитывала ли она на наследство? Или просто мстила?
– Герман, – Полинка напомнила о своем существовании. – Люди ждут. Ты выйдешь?
Выйдет. А ведь больше всех выиграла именно Полинка.
– Выйду, – Герман не без труда отогнал неприятную мысль.
Он, конечно, сглупил, женившись. Но после смерти Веры в доме, в самой жизни Германа образовалась пустота, которая мешала думать и дышать. А Полина выглядела такой… слабенькой. Нежной. Беззащитной.
Почти как Вера.
– Я… я понимаю, что тебе это не нравится, милый. Мне тоже. Но я уверена, что мы должны пройти через все это. Ради Веры. – Она прижала ладони к груди. – Пожалуйста, Герман. Ради меня.
Но если она убила Веру, то почему сейчас настаивает на расследовании? А потому, как уверена в бессмысленности его? В практицизме Германа? В том, что гадалке он не поверит? И он не верит. Он видит фальшь в этой игре, но подхватывает ее.