– Вы что крадетесь? Не иначе, озорство какое затеяли. Признавайтесь, сатанята.
Но мы не признавались, шли за ней, бранящейся, до кухни, и, когда она туда скрывалась, снова тихо уходили с глаз долой и бежали следить за Люшем.
И на второй день вечером, засев у хибары, где живут Люш с Филадельфией, мы увидели, как он вышел оттуда и направился к новому загону. Прокравшись за ним, услышали в потемках, как он поймал и вывел мула и поехал верхом прочь. Мы пустились следом, но когда выбежали на дорогу, то слышен был лишь замирающий топот копыт. А пробежали мы порядочный кусок, так что даже зычный клич Лувинии донесся до нас слабо, еле-еле. Мы постояли в звездном свете, глядя в даль дороги.
– На Коринт ускакал, – сказал я.
Вернулся он лишь через сутки, опять в потемках. А я и Ринго чередовались: один оставался у дома, другой наблюдал у дороги, – чтобы Лувиния не надсаживалась в крике с утра до ночи, не видя нас обоих. А наступила уж ночь; Лувиния загнала нас было в спальню, но мы снова выскользнули из дому и крались мимо Джобиной хибары, как вдруг дверь ее отворилась – вынырнувший из темноты Люш шагнул туда, в светлый проем. Люш возник совсем рядом, я почти бы рукой мог дотронуться, но он нас не заметил; на миг, внезапно, как бы повис в проеме двери на свету, точно из жести вырезанный силуэт бегущего, и нырнул в хибару, дверь черно захлопнулась – мы так и застыли. А когда глянули в окошко, он стоял там у огня – одежа изорвана, в грязи – ему пришлось ведь прятаться в болотах и низах от патрулей, – а на лице опять это хмельное выражение (хоть он и не выпил), точно он давно уже без сна и спать не хочет, а Джоби и Филадельфия подались лицами вперед, в отсветы огня, и смотрят на Люша, и рот у Филадельфии открыт, и то же у нее бессонное, хмельное выражение. И тут дверь открылась опять; это Лувиния. Как она шла за нами, мы не слышали, – и встала, взявшись за дверной косяк и глядя на Люша с порога, а старую отцову шляпу снова не надела.
– И, говоришь, освободят нас всех? – сказала Филадельфия.
– Да, – сказал Люш, гордо откинув голову.
– Тихо ты! – шикнул Джоби, но Люш и не взглянул на него.
– Да! – сказал Люш еще громче. – Генерал Шерман идет и все перед собой сметает и сделает свободным весь народ наш!
Лувиния в два быстрых шага подошла к нему и ладонью крепко хлопнула по голове.
– Дурак ты черный! – сказала она. – По-твоему, на свете наберется столько янки, чтоб побили белых?
Мы пустились домой, не дожидаясь голоса Лувинии и опять не зная, что она следует за нами. Вбежали в кабинет, к бабушке – она сидит у лампы с раскрытой на коленях Библией и глядит на нас поверх очков, нагнувши голову.
– Они идут сюда! – крикнул я. – Идут освобождать нас!
– Что, что? – произнесла она.
– Люш их видел! Они на дороге уже. Генерал Шерман идет всех нас делать свободными!
И смотрим – ждем, за кем она прикажет нам бежать, чтобы ружье снял, – за Джоби, как старшим, или же за Люшем, поскольку он их видел и знает, в кого стрелять. Но тут бабушка крикнула тоже – голосом громким и звучным, как у Лувинии:
– Это что такое, Баярд Сарторис! Почему ты еще не в постели?.. Лувиния! – позвала она. Вошла Лувиния. – Проводи детей в постель, и если только зашумят еще сегодня, то позволяю и прямо приказываю выпороть их обоих.
Мы тут же поднялись, легли. Но, лежа порознь, нельзя было переговариваться, потому что Лувиния поставила себе раскладную койку в коридоре. А лезть на кровать ко мне Ринго опасался, так что я лег к нему на тюфяк.
– Нам надо будет стеречь дорогу, – сказал я.
Ринго вздохнул, как всхлипнул.
– Видно, больше некому, – сказал он.
– Ты боишься?
– Да не очень, – сказал он. – Но лучше бы хозяин Джон был здесь.
– Что ж делать, раз его нет, – сказал я. – Придется самим.
Два дня мы стерегли дорогу, затаясь в можжевеловой рощице. Время от времени Лувиния звала нас, но мы сказали ей, куда ходим и что, мол, устраиваем там новое поле битвы, и к тому же из кухни рощица видна. Там было тенисто, прохладно и тихо, и Ринго большей частью спал, и я тоже немного. И приснилось мне, будто гляжу на усадьбу нашу, и вдруг дом и конюшня, хибары, деревья исчезли, и место гладким стало и пустым, как наш буфет, и сумерки сгущаются, темнеют, и вот уже не сбоку я гляжу, а сам я там, в испуганной толпе движущихся крохотных фигурок, где отец, и бабушка, и Джоби, Лувиния, Люш, Филадельфия, Ринго, – и тут Ринго словно поперхнулся, и я глянул на дорогу, просыпаясь, а там, посреди нее, встал на каурой лошади и смотрит в бинокль на наш дом – северянин, янки.
А мы продолжаем лежать и глядеть на него. А зачем – не знаю; ведь кто он такой, мы поняли сразу же; помню, у меня мелькнуло: «Выглядит как все люди»; потом мы с Ринго переглянулись ошалело и стали отползать с бугра – вышло это у нас само собою, бессознательно, – и вот уже бежим выгоном к дому, а когда перешли на бег, тоже не помню. Казалось, бежим и бежим нескончаемо, закинув голову, сжав кулаки, и добежали до забора наконец, кувырнулись через и вбежали в дом. Бабушки в кресле нет, а шитье рядом, на столе.
– Быстрей! – сказал я. – Придвигай к камину!
Но Ринго застыл на месте, и глаза – как блюдца; я подтащил кресло, вскочил и стал снимать ружье. Весу в нем фунтов пятнадцать, но не так еще вес, как длина несусветная; кончилось тем, что снял с крюков и вместе с ним и креслом загремел на пол. И услышали мы, как бабушка вскинулась наверху в постели и вскрикнула:
– Кто там?
– Быстрей! – сказал я. – Берись же!
– Боюсь, – сказал Ринго.
– Что ты там, Баярд? – донесся голос бабушки. – Лувиния!
Вдвоем мы взялись за приклад и дуло, как берутся за бревно.
– Или освобождаться хочешь? – сказал я. – Чтоб тебя свободным делали?
Мы бегом потащили ружье, как бревно. Пробежали рощицей, упали у опушки за куст жимолости – и тут из-за поворота вышла эта лошадь. А больше мы уж ничего не слышали – потому, быть может, что дышали шумно или что не ожидали больше ничего услышать. Мы и не глядели больше; были заняты тем, что взводили курок. Мы уже взводили его раньше раза два, когда бабушки в кабинете не было и Джоби входил, снимал ружье для проверки, для смены пистона. Ринго поставил ружье стоймя, я взялся повыше за ствол обеими руками, подтянулся, обхватил ложе ногами и сполз вниз, давя телом на курок, пока не щелкнуло. Так что глядеть нам было некогда; Ринго нагнулся, уперев руки в колени, подставляя спину под ружье, и выдохнул:
– Стреляй сволочугу! Стреляй!
Мушка совпала с прорезью, и, закрывая от выстрела глаза, я успел увидеть, как янки вместе с лошадью застлало дымом. Грянуло, как гром, дыму сделалось, как на лесном пожаре, и ничего не вижу кроме, только лошадь ржанула, визгнула пронзительно, и ахнул Ринго:
– Ой, Баярд! Да их целая армия!
4Мы словно никак не могли достичь дома; он висел перед нами, как во сне, парил, медленно вырастая, но не приближаясь; Ринго несся за мной следом, постанывая от испуга, а позади, поодаль – крики и топот копыт. Но наконец добежали; в дверях – Лувиния, на этот раз в отцовой шляпе, рот открыт, но мы не останавливаемся. Вбежали в кабинет – бабушка стоит у поднятого уже кресла, приложив руку к груди.
– Мы застрелили его, бабушка! – выкрикнул я. – Мы застрелили сволочугу!
– Что такое? – смотрит на меня, лицо стало почти того же цвета, что и волосы, а поднятые выше лба очки блестят среди седин. – Баярд Сарторис, что ты сказал?
– Насмерть застрелили, бабушка! На въезде! Но там их вся армия, а мы не видели, и теперь они скачут за нами.
Она села, опустилась в кресло как подкошенная, держа руку у сердца. Но голос ее и теперь был внятен и четок:
– Что это значит? Отвечай, Маренго! Что вы сделали?
– Мы застрелили сволочугу, бабушка! – сказал Ринго. – Насмерть!
Тут вошла Лувиния – рот все так же открыт, а лицо точно пеплом присыпали. Но и без этого, но и самим нам слышно, как на скаку оскальзываются в грязи подковы и один кто-то кричит: «Часть солдат – за дом, на черный ход!» – и они пронеслись в окне мимо – в синих мундирах, с карабинами. А на крыльце топот сапог, звон шпор.
– Бабушка! – проговорил я. – Бабушка!
У всех у нас словно отнялась способность двигаться; застывши, мы глядим, как бабушка жмет руку к сердцу, и лицо у нее как у мертвой и голос как у мертвой:
– Лувиния! Что ж это? Что они мне говорят такое?
Все происходило разом, скопом – точно ружье наше, грянув, взвихрило и втянуло в свой выстрел все последующее. В ушах моих еще звенело от выстрела, так что голоса бабушки и Ринго и мой собственный доносились как бы издалека. И тут бабушка произнесла: «Быстро! Сюда!» – и вот уже Ринго и я сидим на корточках, съеженно прижавшись к ее ногам справа и слева, и в спину нам уперты кончики полозьев кресла, а пышный подол бабушкин накрыл нас, как шатер, – и тяжелые шаги, и (Лувиния рассказывала после) сержант-янки трясет нашим ружьем перед бабушкой.
– Говори, старушка! Где они? Мы видели – они сюда вбежали!
Нам сержанта не видно; упершись подбородком себе в колени, мы сидим в сером сумраке и в бабушкином запахе, которым пахнет и одежда, и постель ее, и комната, – и глаза у Ринго точно блюдца с шоколадным пудингом, и мысль у нас одна, наверно, у обоих: что бабушка ни разу в жизни не секла нас ни за что другое, кроме как за ложь, пусть даже и не сказанную, пусть состоящую лишь в умолчанье правды, – высечет, а затем поставит на колени и сама рядом опустится и просит Господа простить нас.
– Вы ошибаетесь, – сказала бабушка. – В доме и на всей усадьбе нет детей. Никого здесь нет, кроме моей служанки и меня и негров в их домиках.
– И этого ружья вы тоже знать не знаете?
– Да. – Спокойно так сказала, сидя прямо и неподвижно в кресле, на самом краю, чтобы подол скрывал нас совершенно. – Если не верите, можете обыскать дом.
– Не беспокойтесь, обыщем… Пошли ребят наверх, – распорядился он. – Если там двери где заперты, отворяй прикладом. А тем, кто во дворе, скажи, чтоб прочесали сарай и домишки.
– Вы не найдете запертых дверей, – сказала бабушка. – И позвольте мне спросить хоть…
– Без вопросов, старушка. Сидеть смирно. Надо было задавать вопросы раньше, чем высылать навстречу этих чертенят с ружьем.
– Жив ли… – речь угасла было, но бабушка точно розгой заставила собственный голос продолжить: – Тот… в кого…
– Жив? Как бы не так! Перебило спину, и пришлось тут же пристрелить!
– При… пришлось… при… стрелить…
Что такое изумленный ужас, я тоже не знал еще; но Ринго, бабушка и я в этот миг его все втроем воплощали.
– Да, пришлось! Пристрелить! Лучшего коня в целой армии! Весь наш полк поставил на него – на то, что в воскресенье он обскачет…
Он продолжал, но мы уже не слушали. Мы, не дыша, глядели друг на друга в сером полумраке – и я чуть сам не выкрикнул, но бабушка уже произнесла:
– И, значит… они не… О, слава Господу! Благодаренье Господу!
– Мы не… – зашептал Ринго.
– Тсс! – прервал я его. Потому что без слов стало ясно, и стало возможно дышать наконец, и мы задышали. И потому, наверно, не услышали, как вошел тот, второй, – Лувиния нам описала его после, – полковник с рыжей бородкой и твердым взглядом блестящих серых глаз; он взглянул на бабушку в кресле, на руку ее, прижатую к груди, и снял свою форменную шляпу.
Но обратился он к сержанту:
– Это что тут? Что происходит, Гаррисон?
– Они сюда вбежали, – сказал сержант. – Я обыскиваю дом.
– Так, – сказал полковник. Не сердито – просто холодно, властно и вежливо. – А по чьему распоряжению?
– Да кто-то из здешних стрелял по войскам Соединенных Штатов. Распорядился вот из этой штуки. – И тут лязгнуло, стукнуло; Лувиния после сказала, что он потряс ружьем и резко опустил приклад на пол.
– И свалил одну лошадь, – сказал полковник.
– Строевую собственность Соединенных Штатов. Я сам слышал, генерал сказал, что были бы кони, а конники найдутся. А тут едем по дороге мирно, никого пока еще не трогаем, а эти двое чертенят… Лучшего коня в армии; весь полк на него поставил…
– Так, – сказал полковник. – Ясно. Ну и что? Нашли вы их?
– Нет еще. Эти мятежники прячутся юрко, как крысы. Она говорит, здесь вообще детей нету.
– Так, – сказал полковник.
Лувиния после рассказывала, как он впервые оглядел тут бабушку. Взгляд его спустился с бабушкиного лица на широко раскинутый подол платья, и целую минуту смотрел он на этот подол, а затем поднял опять глаза. И бабушка встретила его взгляд своим – и продолжала лгать, глядя в глаза ему.
– Прикажете так понимать, сударыня, что в доме и при доме нет детей?
– Детей нет, сударь, – отвечала бабушка.
Лувиния рассказывала – он повернулся к сержанту.
– Здесь нет детей, сержант. Очевидно, стреляли не здешние. Соберите людей – и по коням.
– Но, полковник, мы же видели, сюда вбежало двое мальчуганов! Мы все их видели!
– Вы ведь слышали, как эта леди только что заверила, что в доме нет детей. Где ваши уши, сержант? И вы что – действительно хотите, чтобы нас догнала артиллерия, когда милях в трех отсюда предстоит болотистая переправа через речку?
– Что ж, сэр, воля ваша. Но если бы полковником был я…
– Тогда, несомненно, я был бы сержантом Гаррисоном. И полагаю, в этом случае я озаботился бы проблемой, какую теперь лошадь выставлять в будущее воскресенье, и оставил бы в покое пожилую леди, начисто лишенную внуков… – тут его глаза (вспоминала Лувиния) бегло скользнули по бабушке, – и одиноко сидящую в доме, куда, по всей вероятности, я больше никогда не загляну – к ее, увы, великой радости и удовольствию. По коням же и едем дальше.
Мы сидели затаив дыхание и слушали, как они покидают дом, как сержант сзывает во дворе солдат, как едут со двора. Но мы не вставали с корточек, потому что бабушка по-прежнему была напряжена вся – и, значит, полковник еще не ушел. И вот раздался снова его голос – властный, энергично-жесткий и со скрытым смехом где-то в глубине:
– Итак, у вас нет внуков. А жаль – какое бы раздолье здесь двум мальчикам – уженье, охота, да еще на самую, пожалуй, заманчивую дичь, и тем лишь заманчивей, что возле дома эта дичь не так уж часто попадается. Охота с ружьем – и весьма внушительным, я вижу. (Сержант поставил наше ружье в углу, и полковник, по словам Лувинии, кинул туда взгляд. А мы опять не дышим.) Но, как я понимаю, ружье это вам не принадлежит. И тем лучше. Ибо принадлежи оно, допустим на секунду, вам, и будь у вас два внука или, допустим, внук и его сверстник-негр, и продолжай, допустим, ружье палить, то в следующий раз могло бы дело и не обойтись без жертв. Но что это я разболтался? Испытываю ваше терпение, держу вас в этом неудобном кресле и читаю вам нотацию, которая может быть адресована лишь даме, имеющей внуков – или, скажем, внука и негритенка, товарища его забав.
И он тоже повернулся уходить – мы ощутили это даже в своем укрытии под юбкой; но тут бабушка сказала:
– Мне почти нечем угостить вас, сударь. Но если стакан холодного молока после утомительной дороги…
Он молчал, молчал, не отвечая, только глядя (вспоминала Лувиния) на бабушку твердым взглядом своих ярких глаз, и за твердостью, за яркой тишиной таился смех.
– Нет, нет, – сказал он. – Благодарю вас. Вы слишком себя не жалеете – учтивость ваша переходит уже в бравированье храбростью.
– Лувиния, – сказала бабушка. – Проводи джентльмена в столовую и угости, чем можем.
Мы поняли, теперь он вышел, – потому что бабушку стало трясти, бить уже несдерживаемой дрожью; но напряжено тело ее было по-прежнему, и слышно, как прерывисто бабушка дышит. Мы тоже задышали опять, переглянулись.
– Мы его совсем не застрелили! – шепнул я. – Мы никого не застрелили вовсе!
И снова тело бабушки сказало нам, что он вошел; но теперь я почти зримо ощутил, как смотрит он на бабушкино платье, прикрывающее нас. Он поблагодарил ее за молоко, назвал себя, свой полк.
– Возможно, это и к лучшему, что у вас нет внуков, – сказал он. – Ведь вы, несомненно, желаете себе спокойной жизни. У меня у самого трое мальчиков. А дедом я еще не успел стать. – В голосе его не было уже скрытого смеха; он стоял в дверях (рассказывала Лувиния) со шляпой в руке, поблескивая медью полковничьих знаков на синем мундире, рыжея головой и бородкой; не было смеха и в глазах, направленных на бабушку. – Приносить извинения не стану; лишь глупцы обижаются на ураган или пожар. Позвольте только пожелать, чтобы у вас за всю войну не осталось о нас воспоминаний худших, чем эти.
Он ушел. Мы услышали звон его шпор в холле и на крыльце, затем звук копыт, затихающий, стихший, – и тут силы оставили бабушку. Она откинулась в кресле, держась за сердце, закрыв глаза, и на лице ее крупными каплями проступил пот; у меня вырвалось:
– Лувиния! Лувиния!
Но бабушка открыла глаза – и, открываясь, они уже нацелены были на меня. Потом взгляд их переместился на Ринго – и снова на меня.
– Баярд, – сказала бабушка, прерывисто дыша, – что за слово ты употребил?
– Слово? Когда это, бабушка? – Но тут я вспомнил, опустил глаза; а она лежит в кресле, изнеможенно дышит и смотрит на меня.
– Не повторяй его. Ты выругался. Употребил непристойную брань, Баярд.
Ринго стоит рядом. Мне видны его ноги.
– Ринго тоже употребил, – сказал я, не поднимая глаз. Она не отвечает, но, чувствую, смотрит на меня. И я проговорил вдруг:
– А ты солгала. Сказала, что нас нету здесь.
– Знаю, – ответила бабушка. Приподнялась. – Помогите мне.
Встала с кресла с нашей помощью. А зачем – неясно. Оперлась о нас, о кресло – и опустилась на колени. Ринго опустился рядом первый. А потом и я, и он слушаем, как она просит Господа, чтобы простил ей сказанную ложь. Затем поднялась; мы не успели и помочь ей.
– Подите в кухню, вынесите таз воды, возьмите жестянку с мылом, – сказала она. – Новую.
5Вечерело уже, – время как бы незамеченно настигло нас, позабывших о нем, втянутых в грохот и переполох выстрела; солнце снизилось почти вровень с нами, а мы стоим за домом, у веранды и вымываем, выполаскиваем от мыла рот, поочередно зачерпывая воду тыквенным ковшиком и выплевывая ее прямо в солнце. Выдохнешь воздух затем – и вылетает мыльный пузырь, но вскоре пузыри у нас кончились и остался только мыльный вкус. Потом и вкус начал иссякать, но сплевывать еще хотелось; а в северной дали виднелась гряда облаков – голубая, смутнотающая снизу и медно тронутая солнцем по верхам. Когда отец весною приезжал, мы старались понять, что такое горы. В конце концов он указал вдаль на облачную гряду – вот, мол, на что они похожи. И с тех пор Ринго считает, что это Теннесси маячит облачной грядой.
– Вон они, горы, – сказал он, выплевывая воду. – Вон там Теннесси. Где хозяин Джон воюет с янками. А далеко как.
– И такие дальние походы совершать всего-то из-за янки, – сказал я, тоже выплюнув, выдохнув. Но все уже ушло – и пена, и невесомая стеклянная радужность пузырей, и даже мыльный привкус.
Отход
1Днем Люш подал повозку к заднему крыльцу и выпряг мулов; к ужину мы погрузили уже в нее все, кроме одеял, под которыми проспим эту последнюю перед дорогой ночь. Затем бабушка пошла наверх и вернулась в черном шелковом воскресном платье и в шляпке, и лицо у бабушки порумянело, в глазах появился блеск.
– Разве едем сейчас, вечером? – спросил Ринго. – Я думал, только утром выедем.
– Да, утром, – ответила бабушка. – Но я три года никуда но выезжала; уж Господь мне простит, что я принарядилась загодя.
Она повернулась (мы сидели в столовой, за ужином) к Лувинии:
– Скажи Джоби и Люшу, чтобы, как только поужинают, приготовили фонарь и лопаты.
Разложив кукурузные хлебцы на столе, Лувиния пошла было к дверям, но остановилась, взглянула на бабушку:
– Вы то есть хочете этот тяжелый сундук везти с собой аж в Мемфис? Лежит себе с прошлого лета в сохранности, а вы хочете выкопать и тащить аж в Мемфис?
– Да, – сказала бабушка, занявшись едой и не оборачиваясь уже к Лувинии. – Я следую распоряжениям полковника Сарториса, как я их понимаю.
Лувиния стояла в дверях буфетной, глядя бабушке в затылок.
– Пусть бы оставался зарытый и целый, и я бы стерегла его. Кто его там найдет, даже если опять сюда заявятся? Они ж не за сундук назначили награду, а за хозяина Джо…
– У меня есть причины, – прервала ее бабушка. – Выполняй, что я тебе велела.
– Хорошо. Но для чего вы хочете выкапывать сейчас, когда выезжаете ут…
– Делай, что велела.
– Слушаю, мэм, – сказала Лувиния. Вышла. Я смотрел, как бабушка ужинает – в шляпке, пряменько надетой на макушку, – а Ринго за спиной у бабушки косил на меня зрачками.
– А почему б не оставить зарытым? – сказал я. – Зачем еще такая тяжесть лишняя повозке. Джоби говорит, в сундуке весу тысяча фунтов.
– Вздор! – сказала бабушка. – И пусть даже десять тысяч…
Вошла Лувиния.
– Они приготовят, – сказала Лувиния. – А я хотела бы все ж таки знать, для чего выкапывать с вечера?
Бабушка поглядела на нее.
– Мне сон приснился прошлой ночью.
– А-а, – сказала Лувиния с тем же выражением лица, что и у Ринго; только Лувиния меньше вращает зрачками.
– Мне снилось, будто вижу из моего окна, как некто входит в сад, идет под яблоню и рукой указывает, где зарыто, – сказала бабушка, глядя на Лувинию. – Темнокожий некто.
– Негр? – спросила Лувиния.
– Да.
Лувиния помолчала. Затем спросила:
– А вы того некта признали?
– Да, – ответила бабушка.
– Кто ж он такой, не скажете?
– Нет, – ответила бабушка.
Лувиния повернулась к Ринго.
– Иди скажи дедушке и Люшу, чтоб с фонарем и заступами шли на задний ход.
Джоби с Люшем сидели в кухне. Джоби ужинал в углу за плитой, поставив тарелку себе на колени. Люш молча сидел на ящике для дров, держа оба заступа между колен, и сразу я его не заметил – его закрывала тень Ринго. Лампа светила на столе, отбрасывая тень от наклоненной головы Ринго и от руки его, трущей стекло фонаря, ходящей вверх-вниз, а Лувиния встала между нами и лампой, уперев руки в бока и затеняя собою полкухни.
– Протри его как следует, – сказала она.
С фонарем шел Джоби, за ним – бабушка, за нею – Люш; мне видна была ее шляпка, и голова Люша, и сталь двух заступов над его плечом. Мне в шею дышал Ринго.
– Как считаешь, который из них ей приснился? – сказал он.
– А ты у нее спроси, – сказал я. Мы шли уже садом.
– Ага, – сказал Ринго. – Поди спроси у нее. Спорим, если б она тут осталась, то ни янки бы, ни кто б другие не посмели полезть к сундуку, и сам даже хозяин Джон поостерегся бы соваться.
Они остановились – Джоби с бабушкой, – и бабушка стала светить взятым у Джоби фонарем, подняв руку, а Джоби и Люш вырыли сундук, закопанный в летний приезд отца, в ту ночь, когда Лувиния привела меня и Ринго в спальню и даже лампу не зажгла проверить, как легли, а после то ли глянул я в окно, то ли приснилось мне, что глянул и увидел в саду фонарь… Потом мы пошли к дому – бабушка впереди с фонарем, а за ней, с сундуком, остальные; Ринго и я тоже помогали тащить. У крыльца Джоби повернул было к повозке.
– В дом несите, – сказала бабушка.
– А мы сразу и погрузим, чтоб утром не возиться, – сказал Джоби. – Двигайся, парень, – ворчнул он Люшу.
– В дом несите, – сказала бабушка.
И, постояв, Джоби двинулся в дом. Слышно было теперь, как он отпыхивается: «Хах, хах», – через каждые два-три шага. В кухне он со стуком опустил передний конец сундука.
– Хах! – выдохнул он. – Слава богу, дотащили.
– Наверх несите, – сказала бабушка.
Джоби повернулся, поглядел на нее. Он еще не выпрямился – глядел полусогнутый.
– Чего такое? – сказал он.
– Наверх несите, – сказала бабушка. – Ко мне в комнату.
– Это что ж – придется то есть тащить сейчас наверх, чтоб завтра стаскивать обратно вниз?
– Придется кому-то, – сказала бабушка. – Вы намерены помочь или же нам с Баярдом вдвоем нести?
Тут вошла Лувиния. Она уже разделась. Она была высокая, как привидение, в своей ночной рубашке, длинно, узко и плоско висящей на ней; тихо, как привидение, вошла она босиком, и ноги ее были одного цвета с сумраком, так что казалось, их у нее нет; а ногти ног белели, точно два ряда грязновато-белесых чешуек, невесомо и недвижно легших на пол футом ниже подола рубашки – и совсем отдельных от Лувинии. Подойдя и толкнув Джоби, она нагнулась к сундуку, чтобы поднять.
– Отойди, негр, – сказала она.
Джоби, кряхтя, оттолкнул Лувинию.
– Отойди, женщина, – сказал он. Поднял передний конец сундука, оглянулся на Люша – тот как вошел, так и держал задний конец, не опуская. – Везти мне тебя – так залезай с ногами, – сказал Джоби Люшу.
Мы втащили сундук к бабушке, и Джоби опять уже решил, что кончили, но бабушка велела ему с Люшем отодвинуть кровать от стены и вдвинуть сундук в промежуток; Ринго и я снова помогали. И, по-моему, в сундуке том почти верная была тысяча фунтов.