– Нет, – думаю, – шмонать обязательно будут. Привязал взрывпакеты веревками к ремню, опустил в галифе, и от товарищей скрывать ноу-хау не стал. Поделился с товарищами.
Завтрак – тихо. После обеда сажают на грузовики, везут, и только мы расслабились в предвкушении маминого борща, машины одна за другой разворачиваются, в поле, тормозят, и нас на построение с вещмешками.
– В две шеренги становись! Мешки – на землю, десять шагов вперед, кругом!
Вытряхивают содержимое: ни взрывпакетов, ни ракет. Начали нас ощупывать – дохлый номер.
– Командиры взводов ко мне! – майор командует, – и Штык идет характерным образом, который свидетельствует: взрывпакеты у него. Глубоко в штанах.
Минут сорок пыталось начальство следы похищенного обнаружить. Командиры аж взмокли. Один единственный патрон. От крупнокалиберного пулемета. У рыженького такого мальчонки из другого, не нашего, взвода
Нашли и на десять суток урезали парню каникулы. Сначала устроили допрос, а потом перед строем о взыскании объявили. Допрашивали с пристрастием. Отчислением пугали – не сдал. Хотя и про наши походы в палатку знал, и про галифе. Но молчал: донос по суворовскому кодексу чести из грехов – самый страшный. За годы в училище помню только один случай стукачества. Да и такой, знаете ли, мазохистский что ли.
***То, что кто-то из роты стучит, нам было ясно давно. Чуть что не так, тут же команда: « А подать сюда Ляпкина-Тяпкина ». И вот зовут меня как – то мальчишки в класс, лезут в парту Мишки Фризоргера и протягивают амбарную книгу – читай. Мишкин дневник, а в нем каллиграфическим Мишкиным почерком – хроника предательств. Когда кому и кого он, Михаил Фризоргер, закладывал. Себя он при этом сравнивает … С кем бы вы думали? С Печориным. Пишет о своей исключительности и ввиду исключительности этой одиночестве, и невыразимой скуке, которая одолевает его в окружении таких безмозглых плебеев как мы, и которую он преодолевает, сталкивая нас лбами и наблюдая, как нас прессуют за наши выходки… Короче интригуя, шпионя и наушичая.
– Да ни черта он не понял в Печорине!
– Вот и мы про то же, – лыбится Вовка Санников по прозвищу Штык. – Надо этому Фризоргеру объяснить, кто герой нашего времени.
– Карать Фризю, карать, – соглашаются с Вовкой ребята.
Розог у нас не было. Но был подвальчик один рядом с бассейном. Вот там Мише и поведали, что Печорин хоть и был лишним человеком, но на товарищей по оружию не доносил, и посоветовали впредь быть осторожней с интерпретацией классиков. Миша не принял наши рекомендацими к сведению. Он их руководством к действию сделал. Нет, никаких синяков. Бокс был в числе обязательных спортивных дисциплин, и мы умели объяснять, не оставляя следов.
А что касается выходок… Да обычные мальчишеские. Хотя будь на дворе 18 – й век, нам бы, конечно, не поздоровилось.
Весна, каникулы – через месяц, солнышко. Сдаем последний экзамен ( в Суворовском каждый год сдавали) и на улицу через окно. Греться. А там труба. Водосточная. Тетрадки исписанные шваброй в нее запихаем метра на полтора, подожжем и опять в это свое окно. Тяга страшная, труба гудит, аж трясет ее. И дыму, дыму… А рядом – пожарная часть.
Ой, пожарные матерились. Их же вызывали всякий раз. А тушить то нечего.
Или вот, скажем, уехали, как – то офицеры наши на стрельбы ночные. С нами – одни старшины, и преподаватели. Преподаватели после отбоя ушли, будучи в полной уверенности, что мы спим. И мы решили уйти. В самоволку. У многих барышни появились, кому-то просто надоело в казарме сидеть – погулять захотелось. Время то детское – 10 часов.
Через дверь, понятное дело, не выйдешь: дежурный старшина – на вахте. Но мы знали способ. У нас голубятник был – так он через чердак по пожарным лестницам в самоволку ходил. Окна нашего класса глядели на темную и безлюдную улицу. Этаж первый, довольно высокий, под окном – яма подвального окна. Опасно! Окно класса заколочено насмерть. Но форточка открывается. И как раз для суворовской головы. А вы знаете, если голова прошла, то и все остальное пройдет, главное технологично выполнить. А мы ж гимнасты. Открываем форточку, встаем на подоконник, вытягиваем левую руку – по швам, правую руку – вперед через форточку ставим на отлив и вываливаем корпус на улицу ногами на тротуар.
Две старшие роты таким образом просочились. И, кто –куда. Я к Анечке не успевал по – любому. С Пашком пошел – он дружбу водил с ребятами из соседней школы. Они неподалеку, во дворе собирались. Ну что – то как то быстро надоела мне эта компания, и я вернулся. Тем же самым макаром. И к приятелю – Давиду Мамиконяну из 7-й роты. Сидим, разговариваем. Влетают вдруг офицеры в спальню, впереди капитан один. Ноздри огромные, трепещут, глаза навыкате. Безумец мы его звали. Зырк по койкам – все, кроме нас с Давидом, спят. Мертвецки. Но командиры не уходят, а начинают срывать одеяла, и обнаруживается, что людей ну, может, человек пятьдесят, а спальня на сто. На одних койках – шинели скатанные под одеялом, на других – книжки в форме спящего выложены.
Безумец – ко мне:
– Ты из какой роты?!
– Из шестой
– Марш в расположение!
Я тюк – тюк – тюк. Смотрю, у нас наши командиры свирепствуют.
– Откуда?
– В туалет ходил
– Марш в постель!
Лег, нас пересчитывать – все!
Наша, шестая рота, в таком виде как дисциплина, золота не брала. Мы даже на бронзу не тянули. А тут – все как один. Ну, как – то вот нам тогда повезло. Но вообще шуму было много. То есть самоволки, они у нас систематически случались. Но чтобы такие масштабные…
Недели две, может, три прошло, заскакиваю по каким-то своим делам в канцелярию, там – командир нашей роты, подполковник Старостин.
– Игнатов, – тормозит меня – Как так вышло, что седьмая на самоволке вся погорела, а из шестой ни одного не взяли? Ну не может же быть, чтоб из вас ни один не ушел за компанию.
– Григорий Михайлович, честно?
– Как отцу.
– Только без последствий.
– О чем ты? Могила.
– Смотрите, вы обещали
– Да, давай, колись уже.
– Григорий Михайлович…
– Ну!
– Вы нам как отец родной. По – отечески вы с нами. А у них, в 7-ой, командир кто? Подполковник по прозвищу Штольц. Одним словом немец! Айн, цвай, драй – палочная дисциплина. Несознательная, то есть. А у нас – сознательная. Нас на самоволку подбивают, а думаем: зачем командиров подводить? Легли все и спим. Так что, если война, вся надежа только на нас.
– Ну а если честно, Игнатов?
– Честно? Да нам, Григорий Михайлович, по будням-то надоело в самоволки бегать.
Ничего не сказал командир – только эдак выразительно крякнул. И тут собрание. Комсомольское.На повестке – вопрос о дисциплине. Я как это у меня обычно на собраниях бывает – в глубоком трансе. На Аню медитирую. И как будто бы через толщу вод пробивается ко мне до боли знакомый голос ротного:
– А Игнатову за одни только слова его следовало бы тройку влепить по поведению. Лень, видите ли, шестой по самоволкам в выходные бегать. В будни набегалась.
Грохнули все, включая, офицеров-воспитателей. Но последствий не было. Даже до четверки оценку не снизили. Ни мне, ни кому бы то ни было еще из нашей роты. И я, конечно, вздохнул с облегчением. Ведь не застукали же никого, а тут Игнатов со своим неистребимым желанием приколоться.
Был, впрочем, случай, когда из-за меня наказали всю роту. И тоже, между прочим, в выходные случилось.
***Выходные, но подъем в суворовском, не как обычно, в семь, а в восемь. Благодать! Но всё портили лыжи. Почти каждое воскресенье устраивались соревнования на Острове. Хотя вовсе это был не Остров, а лесистая местность, зажатая между Волгой и двумя ее притоками. А там – либо кросс, либо «бег патрулей».
«Бег патрулей» – это, значит, что кроме лыж на тебе еще автомат, вещь – мешок, фляжка, лопата саперная…Короче, вся амуниция.
«Бег патрулей» – это значит – регонсцинировка и : «Первое отделение первого взвода шестой роты – «по-о-о-шли»… Через минуту: «Второе отделение первого взвода шестой роты , по-о-ошли…», еще через минуту: «Третье отделение…»
И так все роты, в каждой из которых – три взвода по три отделения. Все роты, и – по кругу. 3- 5 км, если ты суворовец начинающий. А если со стажем – 10-15.
Бегал я хорошо. И всегда с удовольствием. Но в это воскресенье я не мог бежать. В это воскресенье я должен был идти с Аней на день рождение. К кому-то из ее одноклассников. Она взяла с меня слово. Слово я Ане дал, а мне увольнительную не дали. Беги, и все тут. И такая злоба взяла. Стартанули, и только отделение наше в лесок въехал, я – с лыжни.
«Отметьтесь, – говорю Печникову, – на контрольном, а я вот так срежу, и когда вы кружок сделаете, к вам примкну».
– А давай, – предлагает Пашка, – и мы срежем, а ко второму отделению примкнем. Или пусть Санников кружок сделает, а мы с тобой к нему примкнем.
– Я что рыжий? – возмущается Штык.
Ну и пока мы выясняем, у кого какого цвета шевелюра, второе отделение нас догоняет, и тоже находит идею срезать дистанцию весьма привлекательной. За вторым отделением третье … вся рота таким образом собирается и черной стаей ( мы ж в шинелях бегали) входит в деревню, чтоб отсидеться , пока другие роты наматывают круги.
Нашли какой-то полупустой овин, упали на соломы – лежим. Жрать охота… А деревня словно вымерла. Собака и та не тявкнет. Вдруг движение за стеной. Шушуканье, шебуршение. Штык – на волю, тащит двух мальчишек лет десяти.
– Пусти, дяденька, – канючат те
– Шпионы – рекомендует Печников.
Сидим дальше. Мальчишки возле автоматов крутятся.
– Дай, посмотреть, – просит один у Санникова.
– Сала принесешь? С хлебом
Мелюзгу ветром уносит, и минут через десять тащат сала шматок и две буханки хлеба. Ну и пока мы сало это рубали, снабженцы наши – деру. Вместе с автоматом , что характерно. Туда – сюда кинулись – нет пацанов.
Автомат учебный, но это мало что меняет в нашей ситуации.
–Ну и что будем делать? – интересуется Печников.
–Что-что! – взрывается Штык – деревню прочесывать.
И вот мы в черном с ног до головы населенный пункт окружаем и начинаем ну совсем как фашистские гады подворовой обход.
Обнадеживали две вещи. Деревня состояла из достаточно ограниченного количества домов, мальчишек десяти лет и в ней было и того меньше. То есть ровным счетом два. И одного из них звали Колька, а другого Васька, и в третьей, если не изменяет память, избе мы Васю вот этого и обнаружили.
Семейство в панике. Не столько от нашего визита, сколько от того, что приволок с прогулки отпрыск. Конфискуем автомат, выходим из деревни: на равнине – снег клубами, и сквозь беснующуюся эту взвесь танком движется на нас майор Бурковский. Мы – на лыжню…
– Стоять! – майор орет, – Что вы тут делаете? Пятая рота пришла, седьмая пришла – шестой нет! – и – по матери нас.
Дурака включаем: – «Товарищ, майор, заблудились. Лыжню замело, флажков не видать», бегом на исходную, а там… Начальник училища, зам. начальника училища… ЧП – рота пропала!
«Следствие» провести поручают полковнику Мельниченко. Командиру учебной части. Нос с горбинкой, форма как литая сидит, слова чеканит, вообще вся выправка вышколенного немецкого офицера. Мы его Гансом звали, хотя честь он отдавал на американский манер.
– Объяснитесь, – предлагает.
Мы на своем стоим: заблудились. Намертво стоим и дружно – от рядовых до командиров отделений.
–Дистанцию перебежать! – отдает приказ Мельниченко, осознав, что правды и ему не добиться. И рота вместо того, чтобы идти в увольнительную, все следующее воскресенье потеет на лыжне. Вся. Из – за меня по сути. Ни словом, ни взглядом не упрекнули. Но мучился я страшно. Еще и из-за Ани, как понимаете.
Как это нынешние говорят? Подсел? На Аню я подсел капитально. Зависимость была наркотическая. Хотя мы не спали. До койки дело еще не дошло, но уже целовались.
И все часы увольнительных я озабочен был тем, чтобы найти возможность с Аней уединиться. Публичный поцелуй по тем временам рассматривался как крайняя степень падения. Да мы бы и не рискнули. Хотя когда собирались своей компанией вдали от глаз взрослых вели себя довольно ракрепощенно. В бутылочку вообще лет, наверное, с четырнадцати играли.
Да, нам было четырнадцать, когда, уговорив ситро – другого тогда не употребляли, сели на пол кружком и впервые ее крутанули.
То ли майские праздники, то ли на Новый год… Вообщем родители (уж не помню чьи) где-то гуляли.
Целовались в губы. Но поцелуи были скорее символическими. Впрочем, мне хватило и этого, чтобы мое, во многом еще платоническое чувство, обрело плоть, со всеми вытекающими отсюда последствиями в виде эротических, мягко говоря, фантазий.
Они приходили ко мне на суворовскую мою койку, фантазии эти. Правда, только во сне.
Днем я себе такого распутства не позволял. То есть, и днем я только и занимался тем, что холил и лелеял дорогой мне образ, но днем все было пристойно. Выну карточку, и смотрю, смотрю, смотрю на нее…
Как переживала наши отношения Аня? Не думаю, что так же остро. Скорее девочке льстило, что первый парень на деревне (во дворе у меня не было конкурентов) сходит по ней сума. А я не просто сходил сума. Я подвиги ради нее совершал.
***Вот эти вот дома, в которых мы жили, их шарико- подшипниковый завод строил. Тот самый, где родители Ани работали. Его из Москвы к нам в войну эвакуировали. И первым жильем, которое «Шарик», построил, были бараки. Мальчишек, что в этих бараках жили, мы звали барачными. Они отвечали нам взаимностью, и искали любой возможности чувства свои известным способом продемонстрировать. Временами конфликт достигал такой степени остроты, что в одиночку ходить по территории барачных было опасно. Своим считали они и стадион, где зимой заливали каток: бараки стояли прямо за стадионом.
И вот – очередное обострение, но я не в курсе. И, скинув форму, обегаю ребят. Зову на каток.
Каток, это Аня. Это руки крест на крест. Или просто: рука в руке. Там за талию можно взять, и держать целый круг! На катке. И я обегаю мальчишек. Один отказывается идти, другой… И у кого – фонарь под глазом, у кого – ухо как сизый пельмень.
– И ты не ходи. Прибить обещали, если сунемся.
– Кто?
– Барачные. В пятницу наших отделали.
А Аня уже на катке.
– Идешь? – буравлю глазами Кондрата. – Нет, – мотает тот головой, но квартала через два нагоняет и всю дорогу рассказывает, какой я дурак, что тащусь на этот проклятый каток, и какой он дурак, что тащится следом.
Логика в нытье Кондрата имеется. Если случится серьезная битва, я мало что смогу противопоставить. Я только что из госпиталя. «Зализывал раны» прошлого сражения. Нет, тогда – не барачные. Тогда меня уделал вполне взрослый дядя.
Сидел, я, как водится, во дворе. Рядом, как водится , с Аней. Прибегает парнишка с улицы: наших бьют. Я, разумеется, к нашим. Заварушка приличная, но враг отступает, мы преследуем, я за одним – в подъезд, он с криком «Папа!» – в квартиру, а оттуда мужик с молотком и замахивается. Ставлю заслон рукой, и он мне по этому моему заслону – хрясть! Рука – плетью. А уже в училище ехать. А надеть гимнастерку я не могу – рука опухла.
– Чего ты возишься? – кричит мама из кухни.
Кое-как просунул эту руку свою в рукав, в троллейбус… В медсанчасти – допрос: где да как?
– Поскользнулся, – говорю. Упаси, бог, Суворовцу в «военных конфликтах» участвовать – вылетишь из училища.
– В увольнении был, спешил – поскользнулся.
Снимок делают – перелом.
Месяц в гипсе, и это моя первая после госпиталя увольнительная, и рука еще слабенькая, и вообще. Но барачных на льду не видно. Переобуваюсь в прокуренной раздевалке, а Кондратьев не без зависти наблюдает. Он без коньков. Надеялся меня остановить и не взял. Да и коньки у него дрянь.
Коньки у нас тогда четырех видов были. Снегурки. Эти хороши для укатанных дорожек, а по льду если, то точить замучаешься, и вообще для малолеток. Ледянки для льда, но ужасно глупые. Лезвие у них срезано слева направо, в каждую трещину втыкаются – знай коленки йодом смазывай. Хорошие коньки – «дутыши». Или "хоккеи". И вот у меня «дуты». Батя из Москвы привез.
– Не горюй, Кондрат, – полчасика погоняю и тебе дам, – утешаю приятеля, и на лед – Аню в толпе искать. Но даже полкруга сделать не успеваю. Накидывается кто-то со спины. Я лягнул его коньком по ногам и вперед. Оглядываюсь – барачные. Человек шесть и за мной гонятся. Но на перерез им Кондратьев с Валеркой Лебедевым.
Валерка Лебедев – это приятель брата. Взрослый парень, ремесленное закончил, и как раз вот на этом шариковом работал, и тоже в бараках жил.
– Стоять!– приказывает тем, что за мной несутся, и Гришке, главарю их: «Айда – ка в сторонку потолковать надо».
Не знаю, о чем уж они говорили, но в тот день барачные нас не трогали.
« Здоровенный такой, – – и за тобой. – Сморю, Валерка – я к нему. А ты Вовка здорово его лезвием. По кости прям, он попомнит, – бурлил Кондрат, задыхаясь и подпрыгивая от возбуждения. – Ну хоре уже – мне «дуты» давай.
В 63-м…Да, в 63-м мы с Кондратом Валеру хоронили. Нет не мы одни, конечно. И брат мой Юрка, и еще ребята из нашего двора. Барачные все.
Он умер смертью, о которой мечтают актеры – на сцене. Он и собирался актером стать. Днем работал на «Шарике», а вечером играл в Народном театре.
Фильм только что вышел, «Человек –амфибия» по книжке Беляева. Ну, помните, там еще песня была: «Нам бы, нам бы, нам бы, нам бы – всем на дно. Там бы, там бы, там бы пить вино»…Мы его обожали, этот фильм. А в Народном спектакль поставили. Валерка играл Ихтиандра и, убегая от Педро Зурита, прыгал в бутафорское окно.
Это был седьмой по счету спектакль. Седьмой или восьмой. Валерка прыгнул, и больше уже спектаклей с его участием не играли. Перелом основания черепа. Ему не было и двадцати…
Глава 3
Катрин раскрыла ладонь и замерла. Капустница размышляла недолго.
–Я загадала: если сядет, ты всегда будешь со мной. Всегда-всегда –всегда -всегда.
(…)
***– Ежедневно. Страницу. На пересказ. Лично мне, – приказал майор Родкевич и протянул книжку. «Операция «Папийон» прочел я на обложке.
По- французски папийон, а по – русски, бабочка, только капустница, на которую семь лет спустя загадает французская девчонка к книжке этой отношения не имела. Речь в книжке шла о борьбе вьетнамских коммунистов с французскими колонизаторами. О первой Индокитайской войне. «Папийон» – кодовое название одной из операций, в которой участвовала французская авиация.
Книжка была на французском, и получил я ее после того, как с треском провалился на одном из уроков французского.
– Странное дело, – недоумевает брат. – Пять лет учил немецкий в школе, три года в военном училище, а только – гебен зи мир бите и знаю, и то спасибо – Ильфу с Петровым.
В отличие от меня, профессионального лингвиста, Юрка безъязыкий. И он не один такой. Таких тьма. Рожденный в СССР и иностранный язык вещи мало совместные. И вовсе не потому, что наш человек к языкам как – то особенно неспособен.
Сколько в рядовых советских школах отводили часов на иностранный? Правильно: два. Два в неделю. Опять же методика. Иностранный в советских школах преподавали так, как в дореволюционных гимназиях – мертвые языки, латинский и древнегреческий: грамматические правила, зубрежка слов, упражнения, сдача "тысяч ". Мертвая методика, и еще более мертвый материал: «Жизнь Ленина», «Октябрьская революция»… Так что даже круглые отличники, сталкиваясь с живыми носителями иностранного, наладить приличную коммуникацию не могли – ни навыка коммуникационного, ни коммуникационного ресурса. Да и много ли их было таких столкновений? Тем более в закрытых городах типа нашего.
Методики, ориентированные на пассивное владение языком, и мотивация нулевая. Так было в общеобразовательных школах. Другое дело – суворовские училища. В программе – военный перевод, страноведение, экономическая география зарубежных стран. Что касается преподавателей, то в нашем училище французский вели настоящие француженки. Нет, по крови они были русские – и Ильинская и Назарова, но на свет появились во Франции и выросли там же. Вообще, судьба этих женщин – сюжет для отдельного и большого романа, скажу лишь, что французский они нам давали не два часа в неделю. Уроки французского у нас были каждый день. И проходили Дни французского языка, когда общаться мы должны были исключительно на французском. Во всяком случае, к преподавателям и офицерам могли обращаться только так. Ну и в летнем лагере у нас был язык. Наряду с другими общеобразовательными предметами французский был на первом месте. Лингвистический класс мы строили себе сами. Рыли траншею квадратом, садились, опустив в нее ноги, на дерн, и шел урок французского на пленере. Короче, хочешь – не хочешь – заговоришь. Хотя и у нас были свои аутсайдеры и свои звезды.
Игнатов в звездном списке не значился. Иностранный не был в числе моих любимых предметов, и я особенно себя не утруждал. Пробегал за пять минут до начала урока текст, и пытался, если вызывали, воссоздать его в вольном изложении, чем немало веселил аудиторию по обе стороны кафедры. Михаил Ефимович Родкевич, стал свидетелем одного такого концертного номера.
Он вел французский в роте выпускников, а к нам на урок заглянул на правах старшего преподавателя – в восьмом у нас появилась новая и совсем молоденькая учительница, и когда Родкевич вошел, я уже стоял у доски и чего – то там сочинял про стратегические бомбардировщики. Выворачивался, как мог, опасаясь получить двойку и потерять таким образом увольнительную, а вместе с ней возможность повидать Аню. Мучился сильно, но недолго – звонок.
– Встать – смирно – выйти из класса! – гаркнул дежурный.
«Игнатов, – слышу голос Родкевича, -не сочтите за труд, поднимитесь ко мне после уроков».
– Филоните молодой человек, – Михаил Ефимович, усаживает меня на стул, а сам устраивается на кончике обтянутого зеленым сукном стола. – Не видите перспектив?
Перспективы язык открывал грандиознейшие. В наше время суворовцы, наиболее способные к языкам, сдавали квалификационный экзамен – с конца 50-х до начала 70-х в СССР проходил эксперимент по подготовке на базе СУ военных переводчиков. Эксперимент дал стране министра и заместителя министра иностранных дел, десятки чиновников рангом пониже, сотрудников Организации Объединенных Наций, военной и внешней разведки и сотни высококвалифицированных переводчиков в различных областях. Но Аня собиралась замуж за военного, я отдавал предпочтение совсем другим предметам, и на вопрос преподавателя только пожал плечами.
Михаил Ефимович снял старорежимные очки и начал не спеша полировать стекла замшей.
– У вас к языку очевидная склонность, но без систематических занятий это стоит не дорого. Так что вот вам, молодой человек, книга. Соблаговолите ежедневно читать по странице и докладывать о прочитанном мне. Ежедневно. Страницу. На пересказ. Лично мне.
В Индокитае заполыхало сразу после Второй Мировой. На войне этой впервые применили напалм, и для Франции она окончилась бесславно – потеряв убитыми почти сто тысяч солдат и офицеров, французы из Индокитая ушли. И я, конечно, злился. И на Родкевича, и на книжку, которой он меня снабдил, а заодно и на французов. Злился, не подозревая, что начинается мой новый роман. Роман с французским.
– Мадемуазель, жду вас в следующую субботу на балу, – обращался к Ане на куртуазнейшем из языков, и Аня розовела от удовольствия.
***Во всех школах города давно уже были вечера. А в суворовском – все еще балы Всамделишные балы с мазурками, полонезами, котильонами, вальсами. Танец – входил в учебную программу. Уроки вела профессиональная балерина. Мы ее звали Спичка. За худобу. Или Табакерка – она без конца курила.
На уроках мы танцевали друг с другом или со стульями, а на балы приглашали подружек. Иногородние суворовцы – девчонок соседних школ, я исключительно Аню.
Танцевали в огромном актовом зале. Мы все в парадных мундирах и белых перчатках, а на стене – список обязательных танцев. Вот этих самых мазурок, полонезов, котильонов, вальсов…Но Оттепель уже сделала свое дело – стиляг уже не травят дустом, и даже в Суворовском уже танцуют твист. Разумеется, советский, и только после заверстанных в учебную программу мазурок. И вот тут задача наша заключалась в том, чтобы вывести из строя духовой оркестр: твист мы танцевали под виниловые пластинки.
Оркестр размещался в углу актового зала, а выводили мы его из строя по одной и той же отработанной схеме. Уловив в процессе котильона или мазурки сигнальную фразу: « Ляля танцует твист», я раскланивался с партнершей и мчался в расположение роты за секретным оружием. Лимон. Это был обыкновенный лимон. Я приносил его из дома, когда ходил в увольнительную. Я обязательно приносил из дома сгущенку – главное по тем временам у суворовцев лакомство и лимон. Со сгущенкой мы расправлялись в первый же вечер, а лимон я держал до ближайших танцев. Доставал из тумбочки, подходил к оркестру, садился так, чтобы музыканты меня отчетливо видели, резал лимон и ел. Три минуты, и духовая группа забивала инструменты слюной.