Я глубоко вздохнула, старалась голосом не выдать охватившей меня ярости.
– Аделе, – произнесла я. – Я Элена Греко, а мои дочери – это мои дочери. Плевать я хотела на вас, Айрота.
Она побледнела. Ее лицо приняло суровое выражение.
– Теперь я прекрасно вижу, что ты Элена Греко. Только вот девочки – дочери моего сына, и мы не позволим тебе их погубить.
Она развернулась и пошла спать, оставив меня одну.
17
Это была моя первая стычка с родителями Пьетро. За ней последовали другие, но до такого открытого противостояния они больше не доходили. Теперь Гвидо и Аделе ограничивались тем, что всячески мне намекали: решила думать в первую очередь о себе – думай о себе, а Деде и Эльзу оставь нам. Я злилась и каждый день принимала решение увезти девочек немедленно – во Флоренцию, в Милан, в Неаполь – куда угодно, лишь бы подальше от этого дома. Но меня всегда что-то останавливало: я быстро остывала и успокаивалась. К примеру, звонил Нино: я не могла устоять и бежала на свидание, куда бы он меня ни позвал. К тому же моя книга имела в Италии успех, пусть и небольшой; крупные журналы ее проигнорировали, не напечатав ни одной рецензии, но она хорошо продавалась. Я стала совмещать встречи с читателями и свидания с любовником: уезжала все чаще и на все более долгий срок.
Собираясь в очередную поездку, я ловила на себе обвиняющие взгляды своих дочерей. Это было мучительно, но уже в поезде, готовясь к выступлению и предвкушая близкую встречу с Нино, я чувствовала, как внутри закипает нахальная радость. Я быстро привыкла быть одновременно счастливой и несчастной, как будто это было непременное свойство моей новой жизни. Возвращаясь в Геную, я думала о том, как виновата перед Деде и Эльзой, которые жили прекрасно – учились, играли с друзьями, получали все что хотели; все это без моего участия. Но потом меня снова куда-нибудь приглашали, и я обо всем забывала. Из-за этих постоянных колебаний я ощущала себя ничтожеством. Как ни унизительно было признаваться, что известность и любовь к Нино затмили в моей душе Деде и Эльзу, это была правда. Слова Лилы: «Подумай о своих дочерях – что с ними-то будет?» – эхом звучали у меня в голове, превращаясь в вечный эпиграф грядущего несчастья. Я переезжала из города в город, каждый раз ночевала на новом месте, часто не могла заснуть. В памяти всплывали проклятия матери, перемежаемые словами Лилы. Я всю жизнь считала их антиподами, но теперь, по ночам, они вдруг начали соединяться в одно. Они выказывали мне равную враждебность и казались равно чужеродными в моей новой жизни, что, с одной стороны, доказывало, что я наконец-то ни от кого не завишу, а с другой – заставляло почувствовать, что я теперь совсем одна со всеми своими проблемами. Я попыталась наладить отношения с золовкой. Она вела себя со мной очень доброжелательно, организовала в миланском книжном магазине вечер в честь выхода моей книги. Собрались в основном женщины: одни меня сурово критиковали, другие – очень хвалили. Поначалу я испугалась, но потом в обсуждение вмешалась Мариароза, пользовавшаяся у зрительниц авторитетом; вслед за ней я тоже осмелела и даже сообразила, каким образом примирить между собой тех, кто выступал против меня, с теми, кто выступал за (я научилась очень убедительно произносить: «На самом деле я не совсем это имела в виду»). Провожали меня аплодисментами, и громче всех хлопала Мариароза.
Ужинала и ночевала я в ее квартире, где по-прежнему жили Франко и Сильвия с сыном, которому, по моим подсчетам, исполнилось восемь лет. Весь вечер я только и делала, что наблюдала за Мирко, выискивая в нем черты сходства с Нино, как во внешности, так и в характере. Я не говорила Нино, что знаю об этом ребенке, не собиралась этого делать и впредь. Зато я с удовольствием болтала и играла с мальчиком, сажала его к себе на колени. В каком хаосе мы живем, думала я, сколько осколков рассыпали вокруг себя… В Милане жил этот мальчик, в Генуе – мои дочки, в Неаполе – Альбертино. Я не удержалась и завела с Сильвией, Мариарозой и Франко беседу об этой примете нашего времени. Я ждала, что мой бывший любовник по обыкновению завладеет всеобщим вниманием и при помощи своей блестящей диалектики все разложит по полочкам, объяснит настоящее и предскажет будущее. Тут-то меня и ждал главный сюрприз вечера. Вместо монолога Франко лаконично заметил, что времени, которое объективно (это слово он произнес с сарказмом) можно было назвать революционным, приходит конец: «Наступает его закат и уносит с собой все, что служило нам компасом в эти годы».
– А я не согласна, – возразила я. – По-моему, дела в Италии обстоят не так уж плохо, и мы вполне боеспособны.
– Это тебе так кажется, потому что ты довольна жизнью.
– Как раз наоборот, я сейчас в жуткой депрессии.
– Люди в депрессии не пишут книг. Книги пишут люди, довольные жизнью: они путешествуют, влюбляются и много говорят, уверенные, что ко всему происходящему подберут нужные слова.
– А что, это не так?
– Нет, слова очень редко оказываются к месту, да и то ненадолго. В основном мы лепим их как попало, вот как сейчас. Или пользуемся ими, чтобы притворяться, будто все под контролем.
– Притворяться? Ты же сам всю жизнь старался все держать под контролем. Ты что, тоже притворялся?
– А почему бы и нет? Притворство естественно для человека. Мы хотели устроить революцию и были единственными, кто посреди всего этого хаоса находил какой-то порядок и делал вид, что точно знает, что происходит.
– Можно считать твои слова саморазоблачением?
– Пожалуйста. Правильные слова, правильный синтаксис – и всему найдется объяснение. Главное – верно выстроить логические связи: одно проистекает из второго и неизбежно приводит к третьему. И все, готово дело.
– Так что, это больше не работает?
– Наоборот, прекрасно работает. Очень удобно: никогда не теряешься. Ни одна зараза тебе не страшна, нет такой раны, которую нельзя было бы залечить, темного угла, которой мог бы тебя испугать. Только в какой-то момент этим фокусам приходит конец.
– То есть?
– Бла-бла-бла, Лена, сплошное бла-бла-бла. Слова теряют свое значение.
На этом он не остановился и еще долго иронизировал, высмеивая и себя, и меня. Потом вдруг осекся, пробормотал: «Фу, сколько чепухи я нагородил», – и оставшееся время слушал нас троих.
Франко поразил меня; если на Сильвии перенесенное насилие не оставило заметных следов, то на него то давнее нападение наложило неизгладимый отпечаток, изменив не только его тело, но и мысли. Он часто вставал и, прихрамывая, уходил в туалет; искусственный глаз в посиневшей глазнице и то казался живее, чем второй, зрячий, но мутный и опустошенный. Ничто в нем не напоминало ни веселого, энергичного парня, каким я знала его когда-то, ни мрачного революционера, избитого фашистами. Передо мной был печальный, надломленный человек, милый даже в своем цинизме. Сильвия сказала, что я должна забрать дочерей, Мариароза возразила, что, пока моя жизнь не наладится, Деде и Эльзе лучше пожить у бабушки с дедушкой, а Франко, похвалив мой выдающийся ум, который он иронично назвал мужским, сказал, что я должна двигаться вперед, не обременяя себя женскими обязанностями. Потом я долго не могла заснуть. Что для моих дочерей хуже, а что лучше? Что хуже и что лучше для меня и совпадает ли первое со вторым? Той ночью Нино отступил на второй план, вытесненный Лилой. Она явилась одна, без поддержки в лице моей матери. Мне хотелось обложить ее последними словами и крикнуть ей: «Хватит меня критиковать, возьми на себя ответственность и скажи, что мне делать!» В конце концов я заснула. На следующий день я уехала в Геную и без всякой подготовки, при Гвидо и Аделе, объявила Деде и Эльзе: «Девочки, у меня сейчас много работы, через несколько дней мне снова придется уехать, потом еще раз и еще. Вы хотите ездить со мной или останетесь с бабушкой и дедушкой?»
Даже сегодня, когда я пишу эти строки, мне стыдно, что я задала им этот вопрос. Деде, а за ней и Эльза ответили: «Мы останемся с бабушкой и дедушкой. А ты приезжай, когда сможешь, и привози нам подарки».
18
Мне потребовалось два года, чтобы навести хотя бы подобие порядка в своей жизни. Это были два года радостей, переживаний, неприятных открытий и мучительной расплаты. Болезненные осложнения в личной жизни сопровождались заметным публичным успехом. Мои неполные сто страниц, написанные ради Нино, перевели на немецкий и английский языки. Во Франции и в Италии переиздали мою первую, десятилетней давности, книгу, и я снова начала печататься в газетах и журналах. Я завоевала определенную популярность. Мои дни снова наполнились событиями, ко мне стали проявлять интерес и уважение довольно известные люди. Но больше всего уверенности в меня вселяло общение с директором миланского издательства, который с самого начала проникся ко мне симпатией. Как-то вечером он пригласил меня на ужин, чтобы заодно обсудить наши дальнейшие планы; я хотела предложить ему опубликовать подборку написанных Нино эссе. За столом он проговорился, что на прошлое Рождество Аделе пыталась надавить на него и помешать выходу моей книги.
– Айрота, – сказал он с усмешкой, – привыкли за завтраком назначать заместителя министра, а за ужином отправлять в отставку самого министра. Но с твоей книгой они просчитались. Она была готова к печати, и мы отправили ее в типографию.
Малое количество рецензий в итальянской прессе он тоже приписывал стараниям моей свекрови. Значит, если книга все же завоевала читателей, произошло это не потому, что синьора Айрота любезно сменила гнев на милость, а исключительно благодаря моему таланту. Из чего я сделала вывод, что на сей раз ничем не обязана Аделе, хотя каждый раз, когда я приезжала в Геную, она твердила обратное. Но я все больше верила в себя, гордилась собой и думала, что времена моей зависимости от других окончательно миновали.
Лила придерживалась иного мнения. Всплывая из глубин квартала, на который мне было плевать, она без конца дергала меня, видимо все еще считая чем-то вроде своего аппендикса. Через Пьетро она узнала номер телефона в генуэзской квартире и названивала мне, ничуть не заботясь, что это может не понравиться Гвидо и Аделе. Если ей удавалось застать меня на месте, она притворялась, что не замечает моих односложных ответов, и болтала без умолку, рассказывая об Энцо, работе, сыне и его школьных успехах, о Кармен и Антонио. Если она меня не заставала, то звонила снова и снова, тем самым давая Аделе повод посетовать, что я доставляю ей слишком много хлопот. «Сарраторе (3 раза), Черулло (9 раз); такого-то месяца, такого-то числа», – записывала она в специальную тетрадь. Я пыталась вразумить Лилу, говорила, чтобы не звонила, когда меня нет, объясняла, что дом в Генуе – не мой дом и что от ее звонков у меня только лишние неприятности, но все было бесполезно. Дошло до того, что она позвонила еще и Нино. Трудно сказать, о чем они беседовали: он старался поменьше говорить об этом, смущался, боялся, что я рассержусь. Сначала он признался, что Лила много раз звонила Элеоноре, чем дико ее разозлила; потом вроде бы выяснилось, что она надеялась застать его на виа Дуомо, так что в конце концов он сам поспешил разыскать ее, чтобы она больше не тревожила его жену. Как бы там ни было, Лила назначила ему встречу. Нино торопливо добавил, что она пришла не одна, а с Кармен и что именно Кармен просила его помочь ей срочно связаться со мной.
Отчет об этой встрече я выслушала без эмоций. Для начала Лила подробно выспросила его, как я веду себя на презентациях своих книг: как я одета, как причесана и накрашена, стесняюсь или нет, шучу или говорю серьезно, читаю по бумажке или импровизирую. Все остальное время она молчала, а говорила Кармен. Она хотела посоветоваться со мной по поводу Паскуале. По своим каналам Кармен выяснила, что Надя Галиани уехала за границу, и просила меня связаться с моей бывшей лицейской преподавательницей и узнать, известно ли ей что-нибудь о Паскуале – хотя бы жив ли он. По словам Нино, Кармен с возмущением говорила: «Почему это дети богачей всегда выкручиваются? Чем мой брат хуже?» Еще она просила Нино напомнить мне (похоже, она считала свою заботу о брате страшным преступлением и боялась мне навредить), чтобы я не вздумала разговаривать ни с Галиани, ни с ней по телефону. «Ни Кармен, ни Лина умом не блещут, – заключил Нино. – Лучше тебе с ними не связываться, как бы они тебя в беду не втянули».
Еще несколько месяцев назад встреча Нино с Лилой, пусть даже в присутствии Кармен, заставила бы меня поволноваться. Но сейчас я с облегчением обнаружила, что мне все равно. Я была уверена в любви Нино и больше не боялась, что она его у меня отнимет. Я погладила его по щеке и весело сказала: «Смотри, как бы они тебя в беду не втянули, будь внимательнее. А то у тебя вечно ни на что нет времени, а на этих двух красавиц нашлось».
19
Тогда меня в первый раз поразило, какие строгие границы очертила для себя Лила. Она все меньше интересовалась тем, что творилось за пределами квартала, а если что-то вдруг и привлекало ее внимание, то выяснялось, что это связано с кем-то из тех, кого она знала с детства. Даже работу, насколько я знала, она старалась ограничить этим узким периметром. Энцо хоть иногда ездил по делам в Милан и Турин, а Лила не двигалась с места. Что до меня, то чем больше я ездила по свету, тем больше входила во вкус и тем сильнее меня поражало ее затворничество.
Я использовала любую возможность, чтобы уехать из Италии, особенно когда удавалось организовать поездку вдвоем с Нино. После выхода книги небольшое немецкое издательство организовало мне рекламный тур по Западной Германии и Австрии, и он бросил все свои дела и отправился со мной в роли веселого и исполнительного водителя. За две недели мы вдоль и поперек исколесили множество городов: пейзажи сменяли друг друга, яркие, как краски на прекрасных картинах. Каждая гора, озеро, город, памятник становились частью нашей жизни, вкладом в наше общее счастье жить сегодняшним мигом, здесь и сейчас. Даже когда нас настигала грубая реальность в виде весьма враждебно настроенной публики, с которой я сталкивалась каждый день, мы видели в ней только очередное захватывающее приключение.
Как-то раз, когда мы поздно вечером возвращались на машине в гостиницу, нас остановила полиция. Немецкий язык в темноте, из уст вооруженных людей, и для меня, и для Нино звучал зловеще. Полицейские приказали нам немедленно выйти, меня – я громко возмущалась – усадили в одну машину, его в другую. Потом они заперли нас в маленькой комнате и через некоторое время допросили: документы, цель пребывания, род занятий. На стенах были развешаны фотографии преступников: мрачные лица, в основном бородатых мужчин, но было и несколько женщин с короткими стрижками. Меня удивило, с каким волнением я искала среди них изображения Паскуале и Нади. Не нашла. На рассвете нас отпустили и отвезли туда, где осталась наша брошенная машина. Никто перед нами не извинился: на машине были итальянские номера, мы были итальянцами – обязательный контроль.
Мой инстинктивный порыв высматривать среди разыскиваемых полицией преступников фото человека, судьба которого так волновала Лилу, поразил меня в самое сердце. В ту ночь Паскуале Пелузо сыграл роль ракеты, пущенной из тесного пространства, в котором заперла себя Лила, в мое, гораздо более обширное, с тем чтобы напомнить мне, кружащейся в вихре своих проблем, о ее существовании. На краткий миг брат Кармен стал той точкой, в которой сошлись наши миры – ее, постоянно сужающийся, и мой, все более открытый.
Вечера, на которых я рассказывала о своей книге жителям зарубежных городов, о которых я ничего не знала, заканчивались неизменным валом вопросов о политических волнениях в Италии. Я отделывалась общими фразами, содержательным центром которых было слово «репрессии». Как писательница, я считала своим долгом изъясняться образно. «Ничто не уцелеет, – говорила я, – асфальтовый каток катится с запада на восток, наводя на планете свой порядок: рабочих отправляет работать, безработных – чахнуть, голодных – умирать, интеллектуалов – болтать, черных – оставаться черными, женщин – исполнять свои женские обязанности». Однако иногда меня охватывало желание сказать что-нибудь настоящее, искреннее, свое, и тогда я вспоминала судьбу Паскуале со всеми ее трагическими поворотами, начиная с детства и до настоящего времени, когда он вынужден скрываться. Ответить на вопросы конкретно мне было нечего, я использовала ту же лексику, что и десять лет назад, а эмоции в моей речи появлялись, только когда я заводила рассказ о родном квартале. Все это было давно отрепетировано и имело неизменный успех. Разница заключалась только в том, что презентации первой книги я заканчивала призывами к революции, как того требовали общественные настроения, а теперь я избегала этого слова: Нино находил такие призывы слишком наивными; от него я узнала, насколько сложная вещь политика, и стала осторожнее. Я обходилась формулой нужно протестовать, к которой прибавляла, что нельзя молча со всем соглашаться, что государство продержится дольше, чем мы ожидали, и нужно учиться управлять им. Подобные вечера не всегда приносили мне чувство удовлетворения. Порой мне казалось, что я смягчаю тон, только чтобы понравиться Нино, сидевшему в прокуренном зале среди красавиц иностранок, моих ровесниц или девушек моложе меня. Правда, иногда я все же увлекалась и выходила за установленные рамки, как раньше, когда из-за этого ссорилась с Пьетро. Это случалось, если в зале сидели женщины, которые прочли мою книгу и ждали от меня острых заявлений. «Главное – самим не превратиться в полицейских и не повязать самих себя, – говорила я. – Помните, война идет до последней капли крови и закончится не раньше, чем мы победим». После таких выступлений Нино подтрунивал надо мной, советовал мне и впредь все преувеличивать, и мы вместе смеялись.
Иногда ночью я садилась рядом с ним и пыталась разобраться в себе. Я признавала, что мне нравится говорить громкие речи, обличать мягкотелость партий и жестокость государства. «И в то же время политика, – думала я, – какой ты ее себе представляешь и какой она, разумеется, является, на меня нагоняет скуку, я для нее не создана: оставляю ее тебе». Потом я добавляла, что и оппозиционные собрания, на которые я раньше ходила через силу и таскала с собой девочек, мне не интересны. «Меня всегда пугали эти шествия, угрозы, крики, агрессивно настроенные меньшинства, вооруженные бандформирования, смерти посреди улицы, ненависть революционеров ко всему вокруг. Вот я выступаю публично, – говорила я себе, – а сама даже не знаю, кто я, не понимаю, до какой степени сама верю в то, что говорю». Мне казалось, что с Нино я могу делиться самыми потаенными, самыми постыдными мыслями, даже теми, которые не решалась додумывать до конца. Он был так уверен в себе, так твердо стоял на ногах, на все имел свое, детально проработанное мнение. А я ощущала себя глупой мятежницей, с детства со всех сторон облепившей себя этикетками с красивыми фразами. Когда мы ехали на конгресс в Болонью (мы оказались в потоке воинственно настроенных переселенцев, направлявшихся в город свободной жизни), нас пять раз останавливала полиция. Направленный пистолет: «Выходите из машины. Сюда, к стене. Ваши документы!» Я испугалась больше, чем тогда в Германии: это была моя страна, здесь звучал мой язык, я распсиховалась и вместо того, чтобы молча подчиниться, разоралась; я сама не заметила, как перешла на диалект, начала оскорблять полицейских, кричать, что они не имеют права так грубо со мной обращаться. Страх и гнев смешались во мне, и я не могла побороть ни того ни другого. Нино оставался спокоен. Он пошутил с полицейскими, задобрил их и успокоил меня. Для него только мы двое имели значение: «Помни, что мы вместе, здесь и сейчас, а все остальное – всего лишь фон, и он быстро меняется».
20
В те годы мы постоянно куда-то ехали. Нам хотелось везде побывать, во всем поучаствовать, за всем проследить, все узнать, понять, обсудить, а больше всего хотелось любить друг друга. Полицейские сирены, блокпосты, стук лопастей вертолета, убийства были всего лишь картинками в календаре, на которых мы отмечали круглые даты с начала наших отношений – недели, месяцы, год, полтора с той самой ночи, когда в доме во Флоренции я пришла к нему в спальню. Именно тогда, как мы говорили, началась наша настоящая жизнь. Настоящей жизнью мы называли то ощущение света, которое не покидало нас, даже когда мы ежедневно сталкивались с ужасами, творившимися вокруг.
Мы были в Риме, когда похитили Альдо Моро[1]. Нино должен был презентовать книгу своего неаполитанского коллеги, посвященную проблемам геополитики южных регионов; я поехала с ним. О книге в тот вечер почти не говорили, зато Нино засыпали вопросами о лидере христианских демократов. После того как он сказал, что Моро поливал страну грязью, выставляя ее в наихудшем свете и тем самым создавая условия для образования «Красных бригад», одновременно замалчивая неприглядную правду 0 коррупции в собственной партии, которую отождествлял с государством, чтобы обезопасить себя от любых обвинений, а тем более наказаний, среди слушателей поднялся грозный ропот, и мне стало страшно. Нино поспешил добавить, что для защиты социальных институтов надо не утаивать их недостатки, а, напротив, добиваться их полной прозрачности, эффективности и законности; публика не успокоилась и продолжала сыпать проклятиями. Нино побледнел, и при первой возможности я увела его оттуда. Мы закрылись своей любовью, словно сияющими доспехами.
Такие тогда были времена. На вечере в Ферраре мне тоже пришлось несладко. С того дня, когда был обнаружен труп Моро, прошел почти месяц. Отвечая на очередной вопрос, я назвала его похитителей убийцами. Обычно я старалась тщательно выбирать выражения: часть публики, придерживающаяся крайне левых взглядов, весьма болезненно относилась к употреблению тех или иных слов. Но если тема задевала меня за живое, я теряла бдительность. Слово «убийцы» вызвало в зале шквал возмущения: «Это фашисты – убийцы». Слушатели набросились на меня: отовсюду раздавались издевательские выкрики и угрозы. Я молчала. Стоило мне остаться без поддержки аудитории, и я сразу теряла веру в себя; мне казалось, что я стремительно опускаюсь на дно своего происхождения; меня охватывало чувство, что я ничего не смыслю в политике и вообще отношусь к тем женщинам, которым не рекомендуется лишний раз открывать рот. Поэтому я всячески избегала публичных споров. Но разве тот, кто убил, – не убийца? Встреча закончилась ужасно: Нино чуть не подрался с одним типом, сидевшим в задних рядах зала. Но, как всегда, едва мы остались наедине, прочее перестало нас волновать. Когда мы были вместе, ничто не задевало нас по-настоящему, скорее наоборот, мы гордились собой и не обращали внимания на чужие злобные выпады. Мы шли ужинать, наслаждались вкусной едой, вином, сексом. В постели, обнимая друг друга, мы забывали обо всем.
21
В первый раз меня окатило ледяным душем в конце 1978 года, и спасибо за это, разумеется, следовало сказать Лиле. Этому предшествовала целая череда событий, начавшихся в середине октября, когда на Пьетро, возвращавшегося из университета, напали с дубинками двое парней в масках – то ли красные, то ли чернорубашечники, так и осталось неизвестным. Я помчалась в больницу, уверенная, что найду Пьетро в ужасном состоянии. Но, если не считать забинтованной головы и заплывшего глаза, он выглядел вполне неплохо, поблагодарил меня за беспокойство, а потом и вовсе забыл обо мне, поглощенный беседой со студентами, которые пришли его навестить. Среди них мне бросилась в глаза одна привлекательная девушка. Когда почти все разошлись, она подсела к Пьетро на край кровати и взяла его за руку. Белая кофточка с высоким воротником, синяя мини-юбка, темные волосы до пояса. Я вежливо расспросила ее об учебе. Она сказала, что ей надо сдать еще два выпускных экзамена, но она уже работает над дипломом по Катуллу. «Очень способная студентка», – похвалил ее Пьетро. Девушку звали Дориана. Она так и продолжала держать его за руку и отпустила ее всего раз, чтобы поправить ему подушки.
Вечером во флорентийской квартире появилась Аделе с Деде и Эльзой. Я рассказала ей о девушке, и она довольно улыбнулась: отношения сына явно не были для нее секретом. «А чего ты ждала? Ты же его бросила», – ответила она. На следующий день мы все вместе отправились в больницу. Деде и Эльза были очарованы Дорианой, ее бусами и браслетами. Ни я, ни отец их не интересовали, и они с удовольствием отправились играть во двор с Дорианой и бабушкой. «Это новая фаза», – сказала я себе и начала осторожно прощупывать почву. Еще до инцидента с нападением он стал заметно реже навещать дочерей, и теперь я понимала почему. Я спросила его о девушке. Он говорил о ней с каким-то благоговением. На мой вопрос, намерена ли она к нему переехать, он, замявшись, ответил, что об этом пока рано говорить, что он еще не знает, но вообще-то, скорее всего, да. «Нам надо договориться по поводу детей», – сказала я. Он согласился.