Андрей Волос
Возвращение в Панджруд
© Волос А. Г.
© ООО «Издательство АСТ», 2016
* * *Иветте Ивановне Воропаевой – дорогой моей маме, многие годы терпеливо ждавшей завершения этой книги, с любовью и благодарностью.
Прошлое когда-то было будущим,
И будущее когда-то станет прошлым.
Абу Абдаллах Джафар РудакиПролог
Орлица медленно плыла в сине-серебряном воздухе, и его раковины и сгустки, оставлявшие ощущение легких толчков и поглаживаний, ласково теребили мягкое оперение брюха и поджатых лап. Твердые же, будто кованые перья крыльев и хвоста резали ветер, как резали бы стальные ножи, безжалостно разваливая его тугую плоть на две равные части, – и поток лишь жалобно посвистывал, сворачиваясь прозрачными лепестками возле жестких концов пружинисто подрагивавших перьев.
Несколько часов назад она удачно поохотилась. Желтые суслики бессмысленно-радостно посвистывали возле своих нор и, кажется, умирали от ужаса еще за мгновение до того, как орлица с размаху вонзала в их жирную плоть когти и наотмашь била клювом. Головы она тоже расклевывала – там ждал круглый орех сладкого мозга.
Самой ей некого было бояться в зыблемом до самого горизонта стеклистом просторе, накрывшем неровную землю лазурным колпаком. Она подремывала, вольно бросив над прозрачной бездной широкие крылья и лениво отмечая неохватные течения теплого воздуха – одни относили ее к востоку, к предгорьям, другие (когда она уже оказывалась над темной прохладой ущелья и была вынуждена несколькими сильными махами поднять себя на десяток локтей выше) медленно влекли к западу, к бурому краю неровной степи.
Шеравкан проследил взглядом плавное парение птицы, казавшейся отсюда, с дороги, темным штрихом, и почему-то почувствовал тоску. Он не умел разбираться в своих чувствах, но если бы попытался понять, почему так сжалось сердце и почему такими острыми показались в эту секунду одиночество и оторванность, то, возможно, нашел бы причину именно в мимолетном взгляде, брошенном в серо-синее небо – жаркое, пустое, украшенное только резкой черточкой парящей орлицы.
Да, орлица! Она была так свободна! – и в сравнении с ней так несвободен был он. Она могла лететь куда хотела. Она сама управляла своей жизнью. Каждый взмах ее крыльев был сделан по ее собственной воле – и потому она вольна была парить, куда влекло ее хоть бы и мимолетное желание, каприз, минутная прихоть: на юг, на север!.. на запад, на восток!..
Стоило лишь оглянуться, чтобы за переливчатым маревом, заставлявшим камни дрожать и колебаться, увидеть низкое облако, плоской лепешкой висящее над краем бугристой равнины. Закатное солнце красило его розовым, а ветер тщетно силился стронуть и потащить, как играючи таскал другие облака. Не тут-то было: неподвижное, буро-серое, оно вечно стояло на одном и том же месте.
Бухара, благородная Бухара! – это она оставалась за спиной! это была ее пыль, ее дым, ее запах! – это она клубилась и темнела, это ее нечистое сладкое дыхание поднималось к небесам!.. Ее сады волновались под ветром, ее ручьи гремели мутной водой!..
Отсюда уже нельзя было разглядеть ни слепых стен низких глинобитных строений, ни узких, извилистых и грязных улиц, ни снующих по ним озабоченных прохожих с вечным выражением подозрительности на хмурых физиономиях. Теперь совсем другая Бухара – выпуклая, ясная, горделивая – оставалась за спиной. Словно по волшебству поднявшись из того, что еще недавно казалось простой глиной, она открыла небу все свои купола, фасады высоких зданий, минареты, мечети, глыбу Арка[1], окруженную дворцами, зубчатую стену вокруг, расплавленное золото блистающего озера и зеленое кружево окрестных садов и рощ.
Будь его воля, Шеравкан сорвался бы, пустился бегом – и совсем скоро, задыхающийся, но счастливый, влетел бы в городские ворота… а там рукой подать до дома! Уж от ворот-то он добрался бы, даже если б и сам вдруг мгновенно ослеп, – зачем глаза, если все переулки там знакомы до каждого поворота, до каждой щербины в глиняной стене, до каждой тутовой ветви, торчащей из-за дувала?
Но никак, никак нельзя было повернуть назад: дорога домой, в Бухару лежала через этот чертов Панджруд[2], куда он должен был проводить слепца, – и никак иначе.
Слепец держался за конец поясного платка, то и дело спотыкался и дергал. В эти моменты отчетливо слышное его дыхание прерывалось – а вдобавок он еще иногда всхлипывал, набирая полную грудь воздуха.
Не взлететь, не вернуться! – потому что обречен шаг за шагом пройти все сорок фарсахов[3]: тупо идти по неровной каменистой дороге, не пытаясь повернуть назад и не сворачивая.
Да хоть бы идти по-человечески! – а если плестись такой походкой, такой семенящей, похожей на черепашью, – нет, на тараканью, одновременно суетливую и все-таки очень медленную в сравнении с обычным человеческим шагом, – то и подумать страшно, сколько времени уйдет на эти несчастные сорок фарсахов!..
– Шагайте, уважаемый, – досадливо сказал он, оборачиваясь.
Глава первая
Шеравкан
Его томило сожаление, что он не смог на прощание увидеть Сабзину. Накануне, ближе к вечеру, в урочное время стоял у изгороди, чувствуя холодок в груди, жадно высматривая, когда же мелькнет между яблоневых стволов красное платье. Но красное платье так и не показалось. Зато примчался ее шестилетний братишка и, едва переводя дух и тараща глаза от преданности, протараторил, что, оказывается, мать увела ее по каким-то делам к тетке.
Вот тебе раз!
Раньше-то они по целым дням не расставались – играли, лазали по деревьям, бегали на выгоне с другими детьми. А года два назад им запретили бывать вместе, и теперь приходилось видеться украдкой. Благо дома рядом: по разные стороны одного забора. И, между прочим, если бы родители Сабзины и Шеравкана не состояли в родстве, этот забор был бы высоченной глиняной стеной, а вовсе не редким плетнем из кривых жердей.
Нарвав охапку луковых стрелок, фиолетовых листьев базилика, курчавых перьев кинзы и петрушки, Сабзина, оглянувшись, подбегала и протягивала руку сквозь прутья. Шеравкан брал ее в свою, и несколько мгновений они стояли и молча смотрели друг на друга. Сабзина пахла пряными ароматами трав, глаза смеялись и сияли, а тонкая ладонь дрожала: ведь она боялась, что отец ненароком выйдет на крыльцо, приметит ее рядом с Шеравканом – и в наказание отдаст замуж за другого.
Дядя Фарух так и пригрозил однажды – смотрите у меня, мол!..
Но если бы у Шеравкана были крылья, его бы это не напугало. Что ему? Он бы просто выхватил любимую из-за плетня – и унес. Как птица Симург, как могучий джинн!
Но крыльев нет, и как ослушаться? Сговор уже сделали. На туй[4] мулла приходил. Теперь, отец сказал, положено год выждать. А уж тогда он всерьез потолкует с дядей Фарухом о свадьбе.
Вот так. Год терпеть… да пока еще столкуются!.. да приготовят все нужное!..
Эх, может быть, нужно было встать раньше и на всякий случай подождать ее у ограды? А вдруг она догадалась, что он уходит в дальние края… или дядя Фарух обмолвился – так и так, мол, твой-то суженый с утра в дорогу собирается… и Сабзина тайком выбежала бы проститься?
Но куда уж раньше?
Он долго не мог уснуть накануне, все ворочался, кутаясь в тонкое одеяльце, представлял, как придется ему идти невесть куда с этим слепцом… сорок фарсахов, отец сказал… кто считал-то их, фарсахи эти… а Сабзина протянет подрагивающую тонкую ладонь… обовьет шею… потянется к губам…
И вдруг кто-то стал теребить за плечо.
– Шеравкан! Эй, Шеравкан! – говорила мама. – Просыпайся!
Звезды бледнели на темно-сером небе. Он поднял голову и заскулил, ничего еще не понимая.
– Вставай, вставай, поесть не успеешь, – ворчливо повторила она, взъерошив сухой ладонью жесткие волосы. И вдруг обняла, стала гладить плечи, приникла: – Горе мое, куда он тебя тащит! Сыночек, да увижу ли я тебя! Ведь какая дорога! Сколько злых людей кругом!
– Ой, ну пусти, – пробормотал Шеравкан хриплым со сна голосом и сел на подстилке.
– Что ты причитаешь? – прикрикнул отец. – Замолчи! Слава богу, молодой эмир Нух переловил всех разбойников! Да и туркменов отогнал подальше. А ты не стой столбом, а иди полей мне. Да быстрей, идти пора!
Шеравкан взял глиняную чашку, окунул в чан.
Он был бос, и брызги ледяной воды казались обжигающе горячими.
– Что ерзаешь? – буркнул отец, снова подставляя ладони. – Лей как следует!
Из дома тянуло запахом молока. Мать суетилась возле танура – озаренный зев печи в рассветной мгле казался пастью огнедышащего дэва.
Отец утер лицо платком, посмотрел на него и спросил вдруг и ласково, и хмуро:
– Не боишься?
– Нет, – сказал Шеравкан, помотав головой.
А слезы вдруг сами собой брызнули из глаз, и чтобы скрыть их, ему пришлось торопливо плеснуть себе в лицо остатками воды.
* * *Небо светлело, и уже с разных концов города летели вперебив друг другу протяжные вопли муэдзинов.
Возле мечети, как всегда перед утренним намазом, сойдясь несколькими небольшими группами, толклись мужчины. Шеравкан удивлялся – ну, допустим, сегодня они с отцом маленько припозднились… но все равно – как рано ни заявись, первым не окажешься. Обязательно уже кто-нибудь стоит у входа, чешет языком с соседом. В начале лета он специально прибегал утром один, никого не дожидаясь, чтобы оказаться раньше всех, и что толку? – как ни спеши, а придешь вторым, потому что Ахмед-жестянщик уже непременно подпирает стену своей сутулой спиной. Ночует здесь, что ли?
Сейчас Ахмед-жестянщик помогал Исхаку-молчуну вытащить носилки из дверей подсобки. Исхак-молчун не только исполнял в квартале[5] дворницкие нужды, но и служил при мечети – грел воду для омовений, привозил дрова, вытрясал коврики, чистил и заправлял маслом лампы для вечерних служб.
Носилки за что-то зацепились и не шли.
– Да погоди! – волновался Ахмед-жестянщик. – Да не так же!
В конце концов совместными усилиями выволокли.
– Постой, – сказал Исхак-молчун, скребя ногтями в клокастой бороде. – А сапоги-то брать?
– Какие сапоги? – удивился Ахмед. – Зачем сапоги? Третью неделю сушь стоит.
– Как скажете, – вздохнул Исхак, прикрывая двери. – Только чтоб потом разговору не было. А то вон, когда старого Фарида носили, всю плешь мне проели. Почему сапоги не дал?.. Не дал! А почему сами не взяли? Я что, своими руками вас обувать должен? Как дети малые, честное слово. Нужны, так берите… если грязно на кладбище… я ж не виноват, что дождь. А не нужны, так какой разговор? А то сначала одно, потом другое… вечно сами напутают, а потом попреков не оберешься.
– Да не ворчи ты! – прикрикнул Ахмед-жестянщик. – При чем тут Фарид? Фарид в январе умер. Есть же разница!
– Я и говорю: грязь была непролазная. Я ничего… только чтобы разговоров не было. А то сын-то его сапог не взял, а потом на меня накинулся. А я и говорю: так, мол, и так…
– Господи, ты можешь замолчать? Вот уж послал нам Бог работничка!
– Молчать, молчать, – недовольно забухтел Исхак, почесывая корявыми пальцами седые лохмы под грязной чалмой. – Я и так лишнего слова никогда не молвлю. Потому что скажешь правду, так тебя самого же за эту правду палкой по башке. А если, к примеру, попробуешь кому…
Но тут Ахмед-жестянщик зажмурился и стал трясти головой, как перед припадком, Исхак-молчун осекся, скорбно посмотрел на него и пожал плечами, а несколько мужчин подхватили носилки, чтобы прислонить к стене.
– Здравствуйте, – сказал отец, останавливаясь. – Что случилось?
– У Камола Самаркандца невестка умерла, – сказал Ахмед, виновато разводя руками. – С вечера легла, говорит – знобит. Молока ей дали горячего. Камол хотел с утра за лекарем послать… а она под утро возьми – и вон чего.
Опустив голову, отец несколько мгновений стоял неподвижно.
– Царство ей небесное, – сказал он, огладив бороду. – Аминь.
Со стороны канала Джуйбар показался человек. Чапан[6] был накинут на голову[7]. Мужчины как по команде повернулись и проводили его взглядом. Не открывая лица, человек торопливо прошагал к дверям пристройки и захлопнул за собой скрипучую дверь.
– Дело молодое, – неопределенно сказал Ахмед. – Жизнь есть жизнь. Что делать!.. Все мы гости в этом мире.
– Вот именно, вот именно, – кивнул отец и снова огладил бороду. – Как вы верно сказали, дорогой Ахмед! Бедный Камол! Что за беда пришла к нему в дом! Ай-ай-ай! А это часом не чума ли?
– Нет-нет, что вы! Ничего похожего. Лекарь сказал, что просто у нее желчь ушла в ноги, а кровь ударила в голову. Наверное, говорит, слишком много на солнце была. Честно сказать, Камол ей и впрямь покою не давал. У него же зеленные огороды… да вы знаете – за каналом Самчан. Дневала там и ночевала. Никуда не денешься: прополка. – Ахмед вздохнул. – Аллах сам знает, как распорядиться нашими жизнями… Шеравкан тоже пойдет?
Вопрос означал, что Ахмед-жестянщик причисляет Шеравкана к взрослым мужчинам, поскольку все взрослые мужчины квартала должны были, по обычаю, проводить покойную на кладбище. Шеравкан невольно приосанился.
– Нет, Шеравкан не сможет, – ответил отец извиняющимся голосом. – И я не смогу. К сожалению, после намаза мы должны идти по делу. Нас ждет господин Гурган.
– О-о-о! – протянул Ахмед.
Он жевал губу, и было похоже, что сейчас разведет руками, оглянется на присутствующих, часть из которых внимательно прислушивалась к разговору, и воскликнет что-нибудь вроде: «Какое дело может быть важнее, чем проводить в последний путь невестку соседа?!» Но вместо этого Ахмед-жестянщик вдруг расплылся в умильной улыбке и сказал, прижимая ладони к груди:
– Дорогой Бадриддин, конечно! Все мы знаем, что только неотложные дела могут помешать вам присоединиться! Если сам господин Гурган… что вы! Не волнуйтесь, мы достойно проводим покойную.
Тут он и в самом деле развел руками и оглянулся. Исхак-молчун тоже конфузливо хмыкнул, сдвинул чалму на лоб и почесал затылок.
* * *Сейчас-то уж все более или менее успокоилось, но Шеравкан помнил, что было в Бухаре в конце зимы – месяц или полтора назад. Проклятые карматы[8] замышляли против эмира и веры, заговор раскрылся, главарей схватили, но много еще злоумышленников пряталось среди простого народа. По городу рыскали вооруженные люди, норовя их, окаянных, поскорее перебить. Как-то раз днем отца не оказалось дома – да и откуда ему взяться, он в ту пору днем и ночью пропадал на службе. Стали стучать. Шеравкан подумал, что вернулся отец, поднял щеколду – и во двор ворвались два злых пьяных человека на серых туркменских лошадях. Правда, Шеравкан только сначала испугался, а потом вовсе не испугался и хотел сам разговаривать с ними, чтобы разъяснить, что зря они машут саблями, потому что это дом стражника Бадриддина, его отца, который не кармат никакой, а, напротив, состоит при дворце, и чтобы они убирались подобру-поздорову.
Но один из них наставил острие пики ему в грудь и, щерясь, крикнул:
– Ты кармат, парень? Батинит?
Тут, слава богу, мама выбежала из дома. Подняла такой плач и такой крик, и так размахивала тряпкой перед лошадиными мордами, и так толкала Шеравкана к дверям, что не осталось ну просто никакой возможности продолжить. А всадники, несмотря на хмель и злобу, уяснив, что здесь карматством и не пахнет, хмуро выпятили фыркавших коней за ворота и двинулись куда-то дальше. В соседнем квартале возле большой мечети разорили два дома, зарубили несколько человек… но тех ли молодчиков это было рук дело или, может, совсем других, Шеравкан не знал, как не знал и того, кто подвернулся им под горячую руку.
Теперь они с отцом шли переулками к центру города, и Шеравкана подмывало спросить, кого же именно придется ему вести сорок фарсахов до кишлака Панджруд? Но мужчины не задают лишних вопросов, это только дети недостойно ноют, чтобы узнать что-нибудь поскорее. Мужчины сурово молчат – и в конце концов им говорят все, что нужно.
Вчера отец вернулся из казарм немного под хмельком… позвал к себе, долго втолковывал, в каком деле Шеравкану будет поручено участвовать. «Ты понял меня? – и повторял, поднимая толстый палец: – Сам господин Гурган, да пошлет ему Господь тысячу лет благополучия!..» Целый час рассуждал. Мол, смотри, Шеравкан, не упусти возможность. Мы маленькие люди, а жизнь маленького человека устроена просто: показал себя с самого начала – и дело пошло. Большая, мол, река начинается с одной капли. В следующий раз господину Гургану скажут: есть один такой славный парень по имени Шеравкан, – а он и спросит: какой еще такой Шеравкан-Меравкан? – Как же какой, господин Гурган! Извольте вспомнить: это же тот, который слепца препровождал в Панджруд. Тут Гурган воскликнет: «Ах! Конечно! Как я забыл! Отличный парень этот Шеравкан, как раз такие нам нужны! Сколько ему? Семнадцати нет? Ну ничего. Записать его в третью сотню и дать самую хорошую лошадь».
Отец твердил это на разные лады. А разве Шеравкан сам не понимает? Он понимает: конечно, важное дело… еще бы не важное!.. Кому сказать – не поверит: пацану только-только шестнадцать исполнилось, а он уже на казенной службе. И получает за нее как все – полновесными дирхемами[9] исмаили́. О таком и мечтать боязно!..
Но к утру хмель улетучился, отец был хмур, ничего не говорил, да и сам, должно быть, ничего больше не знал.
Квартальные ворота открылись.
Они прошли длинной узкой улочкой между глухих глинобитных стен.
Слева лежал квартал красильщиков. Их покровитель Шейх Рангрези некогда с молитвой окунул три мотка пряжи в чистую воду, и они окрасились в три разных цвета.
Справа простирался квартал святого Джанди. Этот не позволял ездить мимо себя: как ни спешишь, а все же коли верхом, так давай спешивайся, чтобы миновать могилу, будь любезен, – а иначе святой сбросит на землю своей таинственной силой.
Улица разложилась на две, и они свернули направо в сторону квартала Шакшак. Мазар[10] тутошнего святого располагался у большого обложенного камнем пруда – хауза. Сюда стекались маявшиеся головной болью. Каждый страждущий должен был принести блюдо с вареной бараньей головой и веник. Веником он подметал сторожку, воздвигнутую над самой могилой, баранью голову съедали местные водоносы. На мазаре стоял длинный шест с хвостом яка. Поговаривали, что хвост наделен магической силой: если череда пациентов редеет, алчные водоносы трясут его, чтобы оживить в округе головную боль.
Торговые улицы в этот ранний час были сравнительно малолюдны. Торговцы раскладывали товар, мальчишки поливали и яростно мели ободранными вениками утоптанную глину перед открывшимися лавками. Впрочем, уже слышались какие-то покрики, и чем ближе к Регистану, тем оживленней становилась жизнь в торговых рядах. Груды женских туфель, вороха и кучи москательных товаров, за ними корзины, корзинки, корзиночки, коробочки, пакетики и склянки благовоний – и все это рядами! рядами! Персидская бирюза, бадахшанские лалы, золотые подвески для тюрчанок – все россыпью и кучками (и тоже ряд за рядом, в каждом из которых орут и волнуются продавцы), следом засахаренные фисташки, сушеные фрукты и халва, пряности и приправы, еще дальше кольчуги и наконечники для стрел и копий, в трех шагах от них три десятка лавчонок, торгующих жареным горохом и сушеными дынями, потом амбары чужеземных тканей (а рядом свои – синяя занданачи и роскошная ярко-зеленая иезди), и снова съестные лавки, над которыми сизый дым вперемешку со сладостной вонью плова и кебабов.
Регистан уже шумел в полную силу. Возле большого хауза теснились разноцветные палатки, убираемые на ночь, а к утру столь же быстро возвигаемые владельцами. На площади, за века избитой бесчисленными копытами до глубоких ямин и покрытой вековечным же слоем конского и ослиного навоза, шумело, орало, вопило, гоготало и ржало торжище. Ловко уворачиваясь и крича, разносчики воды и сластей рассекали толпу во всех направлениях. Толпы пеших и отряды конных толклись в беспорядке, что настает лишь в тот непреложный момент битвы, когда один полководец должен познать сладость победы, а другой – горечь поражения. Каждый здесь являлся если не продавцом, то покупателем: дров, овощей, риса, ячменя, сухих снопов джугары, мяса, хлопкового семени, кунжутного масла, верблюжьего корма, фруктов, хлеба, кур, свечей (а также всего остального, здесь не упомянутого, но столь же необходимого для жизни большого города), – и неописуемый гвалт, поднимавшийся к ярко-синим небесам и золотому солнцу тысячеславной Бухары, являлся тому неопровержимым доказательством.
Ближе к воротам Арка, хмуро смотревшего с высоты своего холма, насыпанного некогда чародеем Афрасиабом, теснились здания казенных приказов и канцелярий. Их было десять, и неровный уступчатый полукруг строений ограждал и образовывал небольшую площадь перед воротами, возле которых прохаживались несколько стражников. Слева от ворот, вплотную к стене Арка, стояли покосившиеся столбы – виселицы. Шеравкан слышал, что вчера казнили пятерых воров, но тел уже не было. Зато чуть поодаль торчали чьи-то головы на палках, и еще десятка полтора лежали на низком помосте – должно быть, разбойных туркмен… а то и разысканных где-то окаянных карматов.
– Жди здесь, – сказал отец.
И неторопливо пошел к стражникам.
Сидя на корточках и чертя пыль подвернувшимся прутиком, Шеравкан поглядывал в сторону ворот. Стражники отцу оказались знакомые, и теперь они шумно и весело говорили, причем один, усатый коротышка, то и дело покатывался со смеху и хлопал себя по коленкам.
Между тем на другой стороне базарной площади показались несколько верховых. Два охранника помахивали плетками (впрочем, толпа и сама расступалась перед оскаленными мордами боевых коней), за ними какой-то вельможа на черном хатлонском жеребце, а следом еще два мордоворота, у одного в руке копье с белым бунчуком.
Расшитый золотом чапан вельможи посверкивал на солнце.
Заметив их, отец поспешил навстречу.
– А, Бадриддин, ты здесь, – придерживая коня, протянул человек в расшитом чапане.
– Конечно, ваша милость! С самого утра, как велели.
– Ну хорошо, – сказал господин, отчего-то морщась. – Давай подходи к зиндану[11].
Он махнул камчой, конь вскинул голову и переступил. Кавалькада повернула налево и ленивой рысью двинулась к тюрьме.
– Давай, давай, – торопил отец Шеравкана, спеша за верховыми. – Пошевеливайся!
Придержав коня у ворот, вельможа нетерпеливо оглянулся.
– Доброта эмира не знает границ, – недовольно сказал он, после чего спросил, показав камчой на Шеравкана: – Этот, что ли?
Шеравкан испуганно поклонился.
– Как вы и сказали, ваша милость, – заторопился отец. – Отведет за милую душу, не извольте беспокоиться.
– Как зовут?
– Шеравкан! – звонко сказал Шеравкан.
– Ишь ты! – господин Гурган ощерил крепкие белые зубы. – Ладно, что там? – мгновенно раздражась, крикнул он. – Что копаетесь?
Между тем тюремные воротца, на живую нитку связанные из жердей и косо висящие на кожаных петлях, отворились. Придерживая саблю, толстый человек в нечистом чапане подбежал к приехавшим.
– Господин Гурган! – воскликнул он неожиданно тонким голосом. – Я ваш слуга! Как вы себя чувствуете? Молюсь о вашем здравии, господин Гурган!
Он мелко кланялся, прикладывая руки к груди. Сабля болталась.
– Хорошо, хорошо, Салих… верю, верю. Рифмоплет жив у тебя?
– Жив, – сказал начальник тюрьмы, преданно прижимая руки. – Что ему сделается.
– А хоть бы и сдох. – Гурган нетерпеливо махнул плеткой, предупреждая попытку рассказа насчет того, как хорошо живется заключенным. – Давай его сюда. Постой, возьми там… одежду ему привезли. Доброта эмира не знает границ.
Мелко кивая и бормоча, начальник тюрьмы Салих попятился и, придерживая саблю, скрылся за воротами.
Гурган снова раздраженно взмахнул камчой.
– И ты смотри, парень! Этот человек не должен побираться на дорогах. Ты понял? Эмир не оказал ему такой милости. Эмир оставил ему жизнь, но не оказал милости собирать милостыню. Хватит и того, что в тюрьме его кормил народ Бухары!
Зло посмотрел и вдруг холодно засмеялся.
– Я понял, – торопливо ответил Шеравкан, кивая. – Я прослежу. Как же, господин. Обязательно.
Минут через пять два стражника, предваряемые начальником Салихом, крепко взяв под руки, вывели из ворот долговязого человека в колодках. Он деревянно переставлял ноги и стонал. Шеравкан невольно вытянул шею, всматриваясь, и вздрогнул – человек был явно зряч. Он то жмурился, то, наоборот, широко раскрывал глаза, надеясь, видимо, тем самым умерить боль, которую при каждом шаге причиняли ему колодки; так или иначе, глаза его были совершенно живыми.
– Вот дурак ты, Салих! – сказал вельможа. – Кого ты привел?!
Начальник тюрьмы схватился было за голову и, судя по всему, хотел броситься обратно, чтобы собственноручно исправить допущенную ошибку.