– Невесты, парень, еще не выросли… Покаместь и так побродим, – отвечал Захар.
– А в самом деле, Захарушка, пора бы тебе закон свершить, – вступился в разговор дядя Онуфрий. – Что так без пути-то болтаешься?.. За тебя, за такого молодца, всяку бы девку с радостью выдали.
– Ну их, бабья-то! – отвечал Захар. – Терпеть не могу. Девки не в пример лучше. С ними забавней – смехи да песни, а бабы что! Только клохчут да хнычут… Само последнее дело!
– Экий девушник! – молвил на то, лукаво усмехнувшись, лесник Артемий. – А не знаешь разве, что за девок-то вашему брату ноги колом ломают?
– А ты прежде излови, да потом и ломай. Эк чем стращать вздумал, – нахально ответил Захар.
– То-то, то-то, Захар Игнатьич, гляди в оба… Знаем мы кое-что… Слыхали! – сказал Артемий.
– Чего слыхал-то?.. Чего мне глядеть-то? – разгорячившись крикнул Захар.
– Да хоть бы насчет лещовской Параньки…
– Чего насчет Параньки? – приставал Захар. – Чего?.. Говори, что знаешь!.. Ну, ну говори…
– То и говорю, что высоко камешки кидаешь, – ответил Артемий. – Тут вашему брату не то что руки-ноги переломают, а пожалуй, в город на ставку свезут. Забыл аль нет, что Паранькин дядя в головах сидит? – сказал Артемий.
Закричал Захар пуще прежнего, даже с места вскочил, ругаясь и сжимая кулаки, но дядя Онуфрий одним словом угомонил расходившихся ребят. Брань и ссоры во все лесованье не дозволяются. Иной парень хоть на руготню и голова – огонь не вздует, замка не отопрет, не выругавшись, а в лесу не смеет много растабарывать, а рукам волю давать и не подумает… Велит старшой замолчать, пали сердце сколько хочешь, а вздорить не смей. После, когда из леса уедут, так хоть ребра друг дружке переломай, но во время лесованья – ни-ни. Такой обычай ведется у лесников исстари. С чего завелся такой обычай? – раз спросили у старого лесника, лет тридцать сряду ходившего лесовать «хозяином». «По нашим промыслам без уйму нельзя, – отвечал он, – также вот и продажной дури в лесу держать никак невозможно, потому, не ровен час, топор из рук нашего брата не выходит… Долго ль окаянному человека во хмелю аль в руготне под руку толконуть… Бывали дела, оттого сторожко и держимся».
Смолкли ребята, враждебно поглядывая друг на друга, но ослушаться старшого и подумать не смели… Стоит ему слово сказать, артель встанет как один человек и такую вспорку задаст ослушнику, что в другой раз не захочет дурить…
Петряйка ставил меж тем третье кушанье: наклал он в чашки сухарей, развел квасом, положил в эту тюрю соленых груздей, рыжиков да вареной свеклы, лучку туда покрошил и маслица подлил.
– Важно кушанье! – похвалил дядя Онуфрий, уписывая крошево за обе щеки. – Ну, проворней, проворней, ребята, – в лес пора Заря занимается, а на заре не работать, значит, рубль из мошны потерять.
Лесники зачали есть торопливее. Петряйка вытащил из закути курган[58] браги и поставил его на стол.
– Экой у нас провор «подсыпка»-то! – похвалил дядя Онуфрий, поглаживая жилистой рукой по белым, но сильно закопченным волосам Петряя, когда тот разливал брагу по корчикам[59]. – Всякий день у него последышки да последышки. Две недели масленица минула, а у него бражка еще ведется. Сторожь, сторожь, Петрунюшка, сторожь всякое добро, припасай на черный день, вырастешь, большой богатей будешь. Прок выйдет из тебя, парнюга!.. Чтой-то? – вдруг спросил, прерывая свои ласки и вставая с нар дядя Онуфрий. – Никак приехал кто-то? Выглянь-ка, Петряй, на волю, глянь, кто такой?
В самом деле слышались скрип полозьев, фырканье лошадей и людской говор.
Одним махом Петряйка вскочил на верх лесенки и, растворив створцы, высунул на волю белокурую свою голову. Потом прыгнул на пол и, разведя врозь руками, удивленным голосом сказал:
– Неведомо, каки люди приехали… На двух тройках… гусем.
– Что за диковина! – повязывая кушак, молвил дядя Онуфрий. – Что за люди?.. Кого это на тройках принесло?
– Нешто лесной аль исправник, – отозвался Артемий.
– Коего шута на конце лесованья они не видали здесь? – сказал дядя Онуфрий. – Опять же колокольцов не слыхать, а начальство разве без колокольца поедет? Гляди, лысковцы[60] не нагрянули ль… Пусто б им было!.. Больше некому. Пойти посмотреть самому, – прибавил он, направляясь к лесенке.
– Есть ли крещеные? – раздался в то время вверху громкий голос Патапа Максимыча.
– Лезь полезай, милости просим, – громко отозвался дядя Онуфрий.
Показалась из створки нога Патапа Максимыча, за ней другая, потом широкая спина его, обтянутая в мурашкинскую дубленку. Слез наконец Чапурин.
За ним таким же способом слез паломник Стуколов, потом молчаливый купец Дюков, за ними два работника. Не вдруг прокашлялись наезжие гости, глотнувши дыма. Присев на полу, едва переводили они дух и протирали поневоле глаз.
– Кого Господь даровал? – спросил дядя Онуфрий. – Зиму зименскую от чужих людей духу не было, на конец лесованья гости пожаловали.
– Заблудились мы, почтенный, в ваших лесах, – отвечал Патап Максимыч, снимая промерзшую дубленку и подсаживаясь к огню.
– Откуда Бог занес в наши Палестины? – спросил дядя Онуфрий.
– Из Красной рамени, – молвил Патап Максимыч.
– А путь далеко держите? – продолжал спрашивать старшой артели.
– На Ветлугу пробираемся, – отвечал Патап Максимыч. – Думали на Ялокшинский зимняк свернуть, да оплошали. Теперь не знаем, куда и заехали.
– Ялокшинский зимняк отсель рукой подать, – молвил дядя Онуфрий, – каких-нибудь верст десяток, и того не будет, пожалуй. Только дорога не приведи Господи. Вы, поди, на санях?
– В пошевнях, – ответил Патап Максимыч.
– А пошевни-то небось большие да широкие… Еще, поди, с волочками?[61] – продолжал свои расспросы дядя Онуфрий.
– Да, с волочками, – сказал Патап Максимыч. – А что?
– А то, что с волочками отсель на Ялокшу вам не проехать. Леса густые, лапы на просеки рублены невысоко, волочки-то, пожалуй, не полезут, – говорил дядя Онуфрий.
– Как же быть? – в раздумье спрашивал Патап Максимыч.
– Да в кое место вам на Ветлугу-то? – молвил дядя Онуфрий, оглядывая лезу топора.
– Езда нам не близкая, – ответил Патап Максимыч. – За Усту надо к Уреню, коли слыхал.
– Как не слыхать, – молвил дядя Онуфрий. – Сами в Урени не раз бывали… За хлебом ездим… Так ведь вам наперед надо в Нижне Воскресенье, а там уж вплоть до Уреня пойдет большая дорога…
– Ровная, гладкая, хоть кубарем катись, – в один голос заговорили лесники.
– За Воскресеньем слепой с пути не собьется…
– По Ветлуге до самого Варнавина степь пойдет, а за Варнавином, как реку переедете, опять леса, – там уж и скончанья лесам не будет…
– Это мы, почтеннейший, и без тебя знаем, а вот вы научите нас, как до Воскресенья-то нам добраться? – сказал Патап Максимыч.
– Разве к нашим дворам, на Лыковщину, отсель свернете, – отвечал дядя Онуфрий. – От нас до Воскресенья путь торный, просека широкая, только крюку дадите: верст сорок коли не все пятьдесят.
– Эко горе какое! – молвил Патап Максимыч. – Вечор целый день плутали, целу ночь не знай куда ехали, а тут еще пятьдесят верст крюку!.. Ведь это лишних полтора суток наберется.
– А вам нешто к спеху? – спросил дядя Онуфрий.
– К спеху не к спеху, а неохота по вашим лесам без пути блудить, – отвечал Патап Максимыч.
– Да вы коли из Красной-то рамени поехали? – спросил дядя Онуфрий.
– На рассвете. Теперь вот целы сутки маемся, – отвечал Патап Максимыч.
– Гляди-ка, дело какое! – говорил, качая головой, дядя Онуфрий. – Видно, впервой в лесах-то?
– То-то и есть, что допрежь николи не бывали. Ну, уж и леса ваши – нечего сказать! Провалиться б им, проклятым, совсем – с досадой примолвил Патап Максимыч.
– Леса наши хорошие, – перебил его дядя Онуфрий.
Обидно стало ему, что неведомо какой человек так об лесах отзывается. Как моряк любит море, так коренной лесник любит родные леса, не в пример горячей, чем пахарь пашню свою.
– Леса наши хорошие, – хмурясь и понурив голову, продолжал дядя Онуфрий. – Наши поильцы-кормильцы… Сам Господь вырастил леса на пользу человека, сам владыко свой сад рассадил… Здесь каждое дерево Божье, зачем же лесам провалиться?.. И кем они кляты?.. Это ты нехорошее, черное слово молвил, господин купец… Не погневайся, имени-отчества твоего не знаю, а леса бранить не годится – потому они Божьи.
– Дерево-то пускай его Божье, а волки-то чьи? – возразил Патап Максимыч. – Как мы заночевали в лесу, набежало проклятого зверья видимо-невидимо – чуть не сожрали: каленый нож им в бок. Только огнем и оборонились.
– Да, волки теперь гуляют – ихня пора, – молвил дядя Онуфрий, – Господь им эту пору указал… Не одним людям, а всякой твари сказал он: «Раститеся и множитесь». Да… ихня пора… – И потом, немного помолчав, прибавил: – Значит, вы не в коренном лесу заночевали, а где-нибудь на рамени. Серый в теперешнюю пору в лесах не держится, больше в поле норовит, теперь ему в лесу голодно. Беспременно на рамени ночевали, недалече от селенья. К нам-то с какой стороны подъехали?
– Да мы все на сивер держали, – сказал Патап Максимыч.
– Кажись бы, так не надо, – молвил дядя Онуфрий. – Как же так на сивер? К зимнице-то, говорю, с коей стороны подъехали?
– С правой.
– Так какой же тут сивер? Ехали вы, стало быть, на осенник, – сказал дядя Онуфрий.
– Как же ты вечор говорил, что мы едем на сивер? – обратился Патап Максимыч к Стуколову.
– Так по матке выходило, – насупив брови и глядя исподлобья, отозвался паломник.
– Вот тебе и матка! – крикнул Патап Максимыч. – Пятьдесят верст крюку, да на придачу волки чуть не распластали!.. Эх ты, голова, Яким Прохорыч, право, голова!..
– Чем же матка-то тут виновата? – оправдывался Стуколов. – Разве по ней ехали, ведь я глядел в нее, когда уж с пути сбились.
– Не сговоришь с тобой, – горячился Патап Максимыч, – хоть кол ему теши на лысине: упрям, как черт карамышевский, прости Господи!..
– Ой, ваше степенство, больно ты охоч его поминать! – вступился дядя Онуфрий. – Здесь ведь лес зимница… У нас его не поминают! Нехорошо!., черного слова не говори… Не ровен час – пожалуй, недоброе что случится… А про каку это матку вы поминаете? – прибавил он.
– Да вон у товарища моего матка какая-то есть… Шут ее знает!.. – досадливо отозвался Патап Максимыч, указывая на Соколова. – Всякие дороги, слышь, знает. Коробочка, а в ней, как в часах, стрелка ходит, – пояснил он дяде Онуфрию… – Так, пустое дело одно.
– Знаем и мы эту матку, – ответил дядя Онуфрий, снимая с полки крашеный ставешок и вынимая оттуда компас. – Как нам, лесникам, матки не знать? Без нее ину пору можно пропасть… Такая, что ль? – спросил он, показывая свой компас Патапу Максимычу.
Диву дался Патап Максимыч. Сколько лет на свете живет, книги тоже читает с хорошими людьми водится, а досель не слыхал, не ведал про такую штуку… Думалось ему, что паломник из-за моря вывез свою матку, а тут закоптелый лесник, последний, может быть, человек, у себя в зимнице такую же вещь держит.
– В лесах матка вещь самая пользительная, – продолжал дядя Онуфрий. – Без нее как раз заблудишься, коли пойдешь по незнакомым местам. Дорогая по нашим промыслам эта штука… Зайдешь ину пору далеко, лес-от густой, частый да рослый – в небо дыра. Ни солнышка, ни звезд не видать, опознаться на месте нечем. А с маткой не пропадешь; отколь хошь на волю выведет.
– Значит, твоя матка попортилась, Яким Прохорыч, – сказал Патап Максимыч Стуколову.
– Отчего ей попортиться? Коли стрелка ходит, значит, не попортилась, – отвечал тот.
– Да слышишь ты аль нет, что вечор ей надо было на осенник казать, а она на сивер тянула, – сказал Патап Максимыч.
– Покажь-ка, ваше степенство, твою матку, – молвил дядя Онуфрий, обращаясь к Стуколову.
Паломник вынул компас Дядя Онуфрий положил его на стол рядом со своим.
– Ничем не попорчена, – сказал он, рассматривая их. – Да и портиться тут нечему, потому что в стрелке не пружина какая, а одна только Божия сила… Видишь, в одну сторону обе стрелки тянут… Вот сивер, тут будет полдень, тут закат, а тут восток, – говорил дядя Онуфрий, показывая рукой страны света по направлению магнитной стрелки.
– Отчего ж она давеча не на осенник, а на сивер тянула? – спросил у паломника Патап Максимыч, разглядывая компасы.
– Не знаю, – отвечал Стуколов.
– А я так знаю, – молвил дядя Онуфрий, обращаясь к паломнику. – Знаю, отчего вечор твоя матка на сторону воротила… Коли хочешь, скажу, чтобы мог ты понимать тайную силу Божию… Когда смотрел в матку-то, в котором часу?
– С вечера, – отвечал Стуколов.
– Так и есть, – молвил дядя Онуфрий. – А на небо в ту пору глядел?
– На небо? Как на небо?.. – спросил удивленный паломник. – Не помню… Кажись, не глядел.
– И никто из вас не видел, что на небе в ту пору деялось? – спросил дядя Онуфрий.
– Чему на небе деяться? – молвил Патап Максимыч. – Ничего не деялось – небо как небо.
– То-то и есть, что деялось, – сказал дядя Онуфрий. – Мы видели, что на небе перед полночью было… Тут-то вот и премудрая, тайная сила творца небесного… И про ту силу великую не то что мы, люди старые, подростки у нас знают… Петряйко! Что вечор на небе деялось? – спросил он племянника.
– Пазори[62] играли, – бойко тряхнув белокурыми кудрями, ответил Петряй. – Вечор, как нам с лесованья ехать, отбель по небу пошла, а там и зори заиграли, лучи засветили, столбы задышали, багрецами налились и заходили по небу. Сполохи даже били, как мы ужинать сели: ровно гром по лесу-то, так и загудели… Оттого матка и дурила, что пазори в небе играли.
– Значит, не в ту сторону показывала, – пояснил дядя Онуфрий. – Это завсегда так бывает: еще отбелей не видать, а уж стрелка вздрагивать зачнет, а потом и пойдет то туда, то сюда воротить. Видишь ли, какая тайная Божия сила тут совершается? Слыхал, поди, как за всенощной-то поют: «Вся премудростию сотворил еси!..» Вот она премудрость-то!.. Это завсегда надо крещеному человеку в понятии содержать… Да, ваше степенство, «вся премудростию сотворил еси!..» Кажись, вот хоть бы эта самая матка – что такое? Ребячья игрушка, слепой человек подумает! Ан нет, тут премудрость Господня, тайная Божия сила. Да.
«Экой дошлый народец в эти леса забился, – сам про себя думал Патап Максимыч. – Мальчишка, материно молоко на губах не обсохло, и тот премудрость понимает, а старый от писанья такой гораздый, что, пожалуй, Манефе – так впору».
– От кого это ты, малец, выучился? – спросил он Петряя.
– Дядя учил, дядя Онуфрий, – бойко ответил «подсыпка», указывая на дядю.
– А тебя кто научил? – обратился Патап Максимыч к Онуфрию.
– От отцов, от дедов научены; они тоже век свой лесовали, – ответил дядя Онуфрий.
– Мудрости Господни! – молвил в раздумье Патап Максимыч. Проговорив это, вдруг увидел он, что лесник Артемий, присев на корточки перед тепленкой и вынув уголек, положил его в носогрейку[63] и закурил свой тютюн. За ним Захар, потом другие, и вот все лесники, кроме Онуфрия да Петряя, усевшись вкруг огонька, задымили трубки.
Стуколова инда передернуло. За Волгой-то, в сем искони древнеблагочестивом крае, в сем Афоне старообрядства, да еще в самой-то глуши, в лесах, курильщики треклятого зелья объявились… Отсторонился паломник от тепленки и, сев в углу зимницы, повернул лицо в сторону.
– Поганитесь? – с легкой усмешкой спросил Патап Максимыч, кивая дяде Онуфрию на курильщиков.
– А какое ж тут поганство? – отвечал дядя Онуфрий. – Никакого поганства нет. Сказано: «Всяк злак на службу человеком». Чего ж тебе еще?.. И табак Божья трава, и ее Господь создал на пользу, как все иные древа, цветы и травы…
– Так нешто про табашное зелье это слово сказано в писании? – досадливо вмешался насупившийся Стуколов. – Аль не слыхали, что такое есть «корень горести в выспрь прозябаяй»? Не слыхивал, откуда табак-от вырос?
– Это что келейницы-то толкуют? – со смехом отозвался Захар. – Врут они, смотницы[64], пустое плетут… Мы ведь не староверы, в бабье не веруем.
– Нешто церковники? – спросил Патап Максимыч дядю Онуфрия.
– Все по церкви, – отвечал дядя Онуфрий. – У нас по всей Лыковщине староверов спокон веку не важивалось. И деды и прадеды – все при церкви были. Потому люди мы бедные, работные, достатков у нас нет таких, чтобы староверничать. Вон по раменям, и в Черной рамени, и в Красной, и по Волге, там, почитай, все старой веры держатся… Потому – богачество… А мы что?… Люди маленькие, худые, бедные… Мы по церкви!
– А молитесь как? – спросил Патап Максимыч.
– Кто в два перста, кто щепотью, кто как сызмала обык, так и молится… У нас этого в важность не ставят, – сказал дядя Онуфрий.
– И табашничаете все? – продолжал спрашивать Патап Максимыч.
– Все, почитай, веселой травки держимся, – отвечал, улыбаясь, дядя Онуфрий и сам стал набивать трубку. – Нам, ваше степенство без табаку нельзя. Потому летом пойдешь в лес – столько там этого гаду: оводу, слепней, мошек и всякой комариной силы – только табачным дымом себя и полегчишь, не то съедят, пусто б им было. По нашим промыслам без курева обойтись никак невозможно – всю кровь высосут, окаянные. Оно, конечно, и лесники не сплошь табашничают, есть тоже староверы по иным лесным деревням, зато уж и маются же сердечные. Посмотрел бы ты на них, как они после соку[65] домой приволокутся. Узнать человека нельзя, ровно степь ходит. Боронятся и они от комариной силы: смолой, дегтем мажутся, да не больно это мазанье помогает. Нет, по нашим промыслам без табашного курева никак нельзя. А побывали бы вы, господа купцы, в ветлужских верхотинах у Верхнего Воскресенья[66]. Там и в городу и вкруг города по деревням такие ли еще табашники, как у нас: спят даже с трубкой. Маленький парнишка, от земли его не видать, а уж дымит из тятькиной трубчонки… В гостях на свадьбе аль на крестинах, в праздники тоже храмовые, у людей первым делом брага да сусло… а там горшки с табаком гостям на стол – горшок молотого, да горшок крошеного… Надымит в избе, инда у самих глаза выест… Вот это настоящие табашники, заправские, а мы что – помаленьку балуемся.
– Оттого Ветлугу-то и зовут «поганой стороной», – скривив лицо язвительной усмешкой, молвил Стуколов.
– Да ведь это келейницы же дурным словом обзывают ветлужскую сторону, а глядя на них и староверы, – отвечал дядя Онуфрий. – Только ведь это одни пустые речи… Какую они там погань нашли? Таки же крещены, как и везде…
– В церковь-то часто ли ходите? – спросил Патап Максимыч.
– Как же в церковь не ходить?.. Чать, мы крещеные Без церкви прожить нельзя, – отвечал дядя Онуфрий. – Кое время дома живем, храм Божий не забываем, оно, пожалуй, хоть не каждо воскресенье ходим, потому приход далеко, а все ж церкви не чуждаемся. Вот здесь, в лесах, праздников уж нет. С топором не до моленья, особливо в такой год, как нонешний… Зима-то ноне стала поздняя, только за два дня до Николы лесовать выехали… Много ль тут времени на работу-то останется, много ль наработаешь?.. Тут и праздники забудешь, какие они у Бога есть, и день и ночь только и думы, как бы побольше дерев сронить. Да ведь и то надо сказать, ваше степенство, – примолвил, лукаво улыбаясь, дядя Онуфрий, – часто и в церковь-то ходить нашему брату накладно. Это вон келейницам хорошо на всем на готовом Богу молиться, а по нашим достаткам того не приходится. Ведь повадишься к вечерне, все едино, что в харчевню: ноне свеча, завтра свеча – глядишь, ан шуба с плеча. С нашего брата Господь не взыщет – потому недостатки. Мы ведь люди простые, а простых и Бог простит… Однако закалякался я с вами, господа купцы… Ребятушки, ладь дровни, проворь лошадей… Лесовать пора!.. – громко крикнул дядя Онуфрий.
Лесники один за другим полезли вон.
Дядя Онуфрий, оставшись с гостями в зимнице, помогал Петряю прибирать посуду, заливать очаг и приводить ночной притон в некоторый порядок.
– Сами-то отколь будете? – спросил он Патапа Максимыча.
Патап Максимыч назвал себя и немало подивился, что старый лесник доселе не слыхал его имени, столь громкого за Волгой, а, кажись, чуть не шабры.
– Нешто про нас не слыхал? – спросил он дядю Онуфрия.
– Не доводилось, ваше степенство, – отвечал лесник. – Ведь мы раменских-то[67] мало знаем – больше все с лысковскими да с ветлужскими купцами хороводимся, с понизовыми тоже.
– Экая, однако, глушь по вашим местам, – сказал Патап Максимыч.
– Глухая сторона, ваше степенство, это твоя правда, как есть глушь, – отвечал дядя Онуфрий. – Мы и в своем-то городу только раза по два на году бываем: подушны казначею свезти да билет у лесного выправить. Особняком живем, ровно отрезанные, а все же не променяем своей глуши на чужу сторону. Хоть и бедны наши деревни, не то что на Волге, аль, может, и по вашим раменям, однако ж свою сторону ни на каку не сменяем… У вас хоть веселье, хоть житье привольное, да чужое, а у нас по лесам хоть и горе, да свое… Пускай у нас глушь, да не пошто нам далеко, и здесь хорошо.
– Да, – ответил Патап Максимыч, – всякому своя сторона мила… Только как же у нас будет, почтенный?.. Уж вы как-нибудь выведите нас на свет Божий, покажьте дорогу, как на Ялок-шу выехать.
– Пошто не указать – укажем, – сказал дядя Онуфрий, – только не знаю, как вы с волочками-то сладите. Не пролезть с ними сквозь лесину… Опять же, поди, дорогу-то теперь перемело, на масленице все ветра дули, деревья-то, чай, обтрясло, снегу навалило… Да постойте, господа честные, вот я молодца одного кликну – он ту дорогу лучше всех знает… Артемушка! – крикнул дядя Онуфрий из зимницы. – Артем!.. погляди-ко на сани-то: проедут на Ялокшу аль нет, да слезь, родной, ко мне не на долгое время…
Артемий слез и объявил, что саням надо бы пройти, потому отводы невеликие, а волочки непременно надо долой.
– Ну долой, так долой, – решил Патап Максимыч, – положим их в сани, а не то и здесь покинем. У Воскресенья новы можно купить.
– У Воскресенья этого добра вволю, – сказал дядя Онуфрий, – завтра же вы туда как раз к базару попадете. Вы не по хлебной ли части едете?
– Нет, едем по своему делу, к приятелям в гости, – молвил Патап Максимыч.
– Так, – проговорил дядя Онуфрий. – Ин велите своим парням волочки снимать – вместе и поедем, нам в ту же сторону версты две либо три ехать.
– Ну вот и ладно. Оттоль, значит, верст с восемь до зимняка-то останется, – молвил Патап Максимыч и послал работников отвязывать волочки.
– Верст восемь, а может, и десять, а пожалуй, и побольше наберется, – отвечал дядя Онуфрий. – Какие здесь версты! Дороги немерены: где мужик по первопутке проехал – тут на всю зиму и дорога.
– А как нам расставанье придет, вы уж, братцы, кто-нибудь проводите нас до зимняка-то, – сказал Патап Максимыч.
– На этом не погневись, господин купец. По нашим порядкам этого нельзя – потому артель, – сказал дядя Онуфрий.
– Что ж артель?.. Отчего нельзя? – с недоуменьем спросил Патап Максимыч.
– Да как же?.. Поедет который с тобой, кто за него работать станет?.. Тем артель и крепка, что у всех работа вровень держится, один перед другим ни на макову росинку не должон переделать аль недоделать… А как ты говоришь, чтоб из артели кого в вожатые дать, того никоим образом нельзя… Тот же прогул выйдет, а у нас прогулов нет, так и сговариваемся на суйме[68], чтоб прогулов во всю зиму не было.
– Да мы заплатим что следует, – сказал Патап Максимыч.
– А кому заплатишь-то?.. Платить-то некому!.. – отвечал дядя Онуфрий. – Разве можно артельному леснику с чужанина хоть малость какую принять?.. Разве артель спустит ему хошь одну копейку взять со стороны?.. Да вот я старшой у них, «хозяином» называюсь, а возьми-ка я с вашего степенства хоть медну полушку, ребята не поглядят, что я у них голова, что борода у меня седа, разложат да таку вспарку зададут, что и-и… У нас на это строго.
– Мы всей артели заплатим, – сказал Патап Максимыч.
– Это уж не мое дело, с артелью толкуй. Как она захочет, так и прикажет, я тут ни при чем, – ответил дядя Онуфрий.
– Коли так, сбирай артель, потолкуем, – молвил Патап Максимыч.
– Скликнуть артель не мудреное дело, только не знаю, как это сделать, потому что такого дела у нас николи не бывало. Боле тридцати годов с топором хожу, а никогда того не бывало, чтоб из артели кого на сторону брали, – рассуждал дядя Онуфрий.
– Да ты только позови, может, сойдемся как-нибудь, – сказал Патап Максимыч.
– Позвать, отчего не позвать! Позову – это можно, – говорил дядя Онуфрий, – только у нас николи так не водилось… – И, обратясь к Петряю, все еще перемывавшему в грязной воде чашки и ложки, сказал: – Кликни ребят, Петряюшка, все, мол, идите до единого.
Артель собралась. Спросила дядю Онуфрия, зачем звал; тот не отвечал, а молча показал на Патапа Максимыча.
– Что требуется, господин купец?.. – спросили лесники, оглядывая его с недоумением.
– Да видите ли, братцы, хочу я просить вашу артель дать нам проводника до Ялокшинского зимняка, – начал Патап Максимыч.