У бабушки было три подруги. По странному стечению обстоятельств, две, тетя Наташа и тетя Эсфирь, и до войны, и во время, и после служили в военной контрразведке, а тетя Рика в разведке.
Ни та, ни другая, ни третья никогда ничего не рассказывали о работе. Я потом, уже через много лет, когда хоронили бабушку, увидал, как двое военных под руки привели тетю Наташу. Сама она уже ходила с трудом, но кофта, кофта ее потрясла меня совершенно. Кофта сползала спереди так, что ворот был где-то на уровне груди, от количества боевых наград.
Потом, уже на поминках, за столом, я от нее узнал, что бабушка моя во время войны вывозила детей из школ и детских домов Сталинграда. Вывозила на маленьком пароходике через Волгу в тыл.
И была у нее медаль «За боевые заслуги», которую вручали в штабе Чуйкова.
Я ничего об этом не знал.
В самом начале 1946 года тетя Рика была у нас в гостях. Они с бабушкой протрепались за чаем допоздна, и, когда надо было уходить, бабушка взялась провожать подругу до трамвая, который тогда ходил по улице Чкалова, и остановка была как раз напротив нашего подъезда. Бандитизм в Москве в ту пору был страшный, пока по приказу Берии не были пущены пешие и конные патрули с приказом стрелять без предупреждения.
Ну вот. Тетя Рика надела шинель, а бабушка накинула на плечи старую шубу, у которой весь вечер отпарывала подкладку, чтобы перелицевать. Поэтому накинула она ее ватином вверх. И в таком виде они пошли до остановки.
Меж тем в подъезде курили двое, на которых они не обратили никакого внимания.
Бабушка посадила Рику на трамвай, а когда возвращалась…
Один стоял на площадке второго этажа, а другой – в пролете между вторым и третьим. И когда она прошла второго, он схватил ее, приставил нож к горлу и рявкнул: «Скидай шубу, стерва!»
Они, видимо, в полутемном подъезде приняли ватин за мех. Ну, ошиблись люди, бывает.
Бабушка моя, ни слова не говоря, потеряла сознание и навзничь рухнула на этого, с ножом. И оба они с маху опрокинулись на стоящего внизу второго. То есть, значит, бабушкины сто десять плюс этого килограммов восемьдесят.
В результате, как потом установили, у одного сломана рука и два ребра, а у другого тяжелая черепно-мозговая травма.
Единственно, кто не пострадал совершенно, была Анна Львовна, которая выползла из подъезда на улицу и вызвала милицию.
Много лет потом у нас хранилась грамота «За задержание особо опасных преступников», подписанная зам. министра НКВД Кругловым.
Дед мой, Семен Цезаревич Шенкер, был тот самый тип людей, с которых Бабель писал «Одесские рассказы». Он был совершеннейший Шенкер везде и во всем! У него были бездонно-голубые глаза в прямом и переносном смысле этого слова. И всю свою жизнь он и прожил на этом «голубом глазу».
Дед свято верил во все, что пишут газеты и о чем говорит радио. И все мое детство прошло под бесконечные споры отца с дедом по поводу всего, что творилось за окном!
Дед в шестнадцать лет, в 1914 году, ушел добровольцем на фронт, был ранен, попал в австрийский плен, бежал, был пойман, опять бежал, был вторично ранен и, наконец, еле живой добрался до своих.
И вот представленных к наградам выстроили на плацу, и какой-то «Их высокопревосходительство» стал вручать награды.
Он шел вдоль строя, останавливался, спрашивал фамилию, одобрительно кивал головой, адъютант подавал орден или медаль, и он лично прикреплял его к груди награжденного.
Так он дошел до деда.
Спросил фамилию.
Дед сказал: «Шенкер!»
Их превосходительство удивленно спросили: «Как?»
Дед повторил.
Высокий чин поморщился, обернулся к адъютанту и сказал: «Чтоб это было в последний раз!»
Сунул деду медаль «За храбрость» в руку и пошел дальше.
С дедом, удивительно добрым, тихим и застенчивым человеком, как утверждали все окружающие, было невероятно трудно жить. В этом нет противоречия. К концу жизни он был уже тяжело болен, у него была водянка и пошаливало сердце, но, как и всю жизнь, он никогда и ни о чем никого не просил. Никогда и ни о чем! Он был уверен, что как есть, так и надо! И это было невыносимо.
Мать, к примеру, приходила с работы:
– Дедуля, ты ел что-нибудь?
– Да, не волнуйся, пожалуйста!
– Что ты ел?
– Там на кухне в кастрюльке суп, я его похлебал немножко…
– В какой кастрюльке?
– В синенькой, на подоконнике.
– Боже мой! Это не супчик, это я поставила мочалку отмокать!
Врача ему мы вызывали вечно тайком, делая вид, что это материн товарищ по работе пришел в гости.
При этом, как рассказывала мать, он был потрясающий «ходок».
Раз в месяц дед «уезжал в командировку». Это могла быть кратковременная командировка на субботу и воскресенье, а могла быть длительная, дня на четыре, на пять.
Несколько раз, когда дед был в очередной «командировке», мать встречала его под ручку с очередной дамочкой на Покровском бульваре.
Естественно, они делали вид, что не знают друг друга.
Мать говорила, что рядом с дедом всегда были отменные, хорошо одетые, красивые холеные женщины, которых совершенно нельзя было отнести к представительницам пролетариата. Где он их находил и, главное, что они в нем находили, невозможно было представить. Нет, вероятно, при самом близком знакомстве они обнаруживали в нем какую-то могучую мужскую силу, но до этого!
Как можно было в этом застенчивом синеглазом существе, с тихим голосом и такими же тихими движениями даже предположить что-нибудь мужское, невообразимо. Вероятно, он с первого взгляда вызывал у них чисто женское любопытство. Они подходили просто посмотреть: что это за симпатичная такая кулема с такими синими глазами? Он их не звал, они подходили сами. Они слетались к нему как мухи на липучку, но из-за своей застенчивости он просто не мог им отказать.
И дед тут же «уезжал» в очередную командировку.
Случаи, которые происходили с дедом, тоже были какие-то кулемные.
У него было длиннополое коричневое кожаное пальто с поясом.
Пальто было гораздо старше деда, но снаружи выглядело несколько моложе своих лет. О возрасте пальто говорила подкладка.
Однажды во время очередной «командировки» в гостинице «Савой», целуя на прощанье утром свою очередную «товарища по работе», он, надевая пальто, попал рукой не в рукав, а в дырку за подкладку.
Поскольку рука наружу не вылезла, он стал вроде как такой однорукий инвалид в кожаном пальто.
Показать свой конфуз дед из-за своей стеснючести не мог, поэтому сунул рукав с рукой в карман и пошел на работу.
Работал он помощником министра то ли речного, то ли морского флота.
Пришел он, как обычно, раньше всех. В наркомате, как назло, сменилась охрана. На вахте стоял молодой сотрудник, который не знал деда в лицо и потребовал предъявить пропуск. Пропуск был в левом кармане, но достать его правой рукой дед не мог, поскольку она была в рукаве. А без пропуска его не пускали. И они стали препираться.
Наконец дед сказал: «Тут вот какое дело», вытащил рукав из кармана и сунул охраннику под нос, чтобы объяснить, что это недоразумение. Увидев направленный на него пустой рукав, охранник решил, что инвалид сейчас саданет его протезом по башке, схватился за кобуру. Тут подкладка прорвалась, и у деда из рукава выскочила рука.
Оттого что у инвалида отросла конечность, охранник стал бел лицом, крикнул: «Ложись!» и выстрелил в потолок. Прибежал караул.
На следующий день дед сдал пальто в комиссионку и в командировки не ездил почти полгода.
Приятели у него были точно такие же.
Очень хорошо помню Александра Александровича. Высокий, седовласый, с прямой спиной и поднятым подбородком. За версту было видно, что идет потомок древнего дворянского рода. Он был коренной петербуржец. Предки его действительно были родовиты и служили при царе по военно-морской части. И сам он и до войны, и потом много лет работал в Ленсовете в промышленном отделе, связанном с флотом.
Когда он приезжал в Москву, он останавливался в «Метрополе» и каждый вечер приходил к нам.
Была у него слабость. Он любил утку с яблоками. И бабушка подавала ему ее в первый же вечер целиком на большом блюде Кузнецовского фарфора, которое в доме доставалось только по особым случаям!
Никогда не забуду, как он ел.
Салфетка за вторую пуговицу, острый нож, и все.
Он съедал утку целиком, потом вытирал два пальца на каждой руке, промакивал салфеткой губы, и все! И ни капли жира или кусочка на скатерти. Ничего. Только чистые косточки на тарелке! Как он ухитрялся это делать, не понимаю до сих пор!
Во время войны в блокадном Ленинграде он поздно вечером возвращался домой с работы.
Какой-то невзрачно одетый прохожий спросил у него, который час.
Он не глядя ответил и пошел было дальше, но схватившись за карман, понял, что часов нет.
В два прыжка догнал человека, сцапал за грудки и грозно рявкнул: «Часы!»
Тот беззвучно отдал и сгинул во тьме.
Александр Александрович пришел домой и жене своей, которую звали Александра Александровна, задыхаясь от гнева, поведал о происшествии со словами:
– Ты только подумай, Шурочка, какие сволочи! Люди кровь свою проливают, помирают от голода, а эти сволочи грабят на улице! Своих, ты подумай, своих грабят! Какая гадость!
Александра Александровна тихо сползла в кресло и, бледнея, прошептала:
– Что ты наделал, Саша? Ты ограбил человека, твои часы дома!
И много лет потом они подавали объявления в газеты, но никто не пришел. Часы эти так и лежали у них всегда на тумбочке при входе.
Война болела у отца всю жизнь до самого конца. Он не выносил анекдоты про войну и совершенно не мог смотреть на эту тему фильмы.
Как только по телевизору шли «Отец солдата» или «Судьба человека», он начинал курить папиросы одну за одной, и у него начинали трястись плечи. Мать тут же бросалась к нему, обнимала и начинала шептать: «Аркадий, Аркадий…» И так они вдвоем и досматривали фильм. Телевизор отец выключать не давал.
В пятьдесят третьем отца выперли из армии, не почему-нибудь, а потому что, как сказал ему тыловой боров в военкомате, «в русской армии развелось слишком много Якубовичей!».
Отец надел ему стул на голову, отсидел трое суток в милиции, откуда его, слава богу, удалось вытащить.
Еще раз он чуть не загремел туда, когда они с матерью пришли в ателье перелицовывать древнюю шубу, которую мать называла «мое китиковое манто».
– Гражданка! – сказал старый закройщик матери. – Я с вас смеюсь! У вас же слабая мездра!
– Что?! – взревел отец, хватая его за грудки. – Что ты сказал о моей жене?! Повтори! У кого слабая мездра?! У моей жены?! Повтори, что ты сказал?!
Мать его еле оттащила, отпоила водой закройщика, и они успели удрать до прихода милиции.
И потом много лет дед издевался над отцом, говоря по любому поводу: «Конечно, мы тебе отдали здоровую, а ты ее до чего довел? Теперь у нее уже и мездра слабая, и вообще…»
Другая моя бабушка, Полина Савельевна, папина мама, была совершеннейший божий одуванчик с железным характером! Замуж она вышла в 1912-м. Через год родила сына, стало быть, моего отца, еще через год второго моего деда тоже призвали. Его отец, то есть, значит, мой прадед, Филипп, был главным врачом на санитарном поезде. И чтобы невестка с внуком не померли от голода, взял ее с собой.
Бабушка, нужно отдать ей должное, была, что называется, «горный ручей»! Она все время говорила. Все время. Он начинала говорить, когда просыпалась, и говорила, пока не засыпала! Впрочем, по-моему, во сне она говорила тоже!
Дед терпел, видимо, долго. И, наконец, поняв, что она не заткнется никогда, чтобы не задушить своими руками мать собственного внука, «выслал» ее на кухню помогать кашеварить!
Вот же опять какое совпадение! За главного там был один из бывших поваров в доме князей Юсуповых, который научил бабушку готовить потрясающе!
Я писал об этом в рассказе «С пылу с жару» в первой моей книжке.
Через много лет бабушка, уже будучи начальником аптеки Центральной клиники МПС, поселилась в доме на Нижней улице.
Именно так – не заведующая, а начальник аптеки ЦКБ МПС! МПС в ту пору была организация полувоенная, бабушка, как все, ходила в черной форме с узкими зелеными погонами, и аптека, которой она командовала, была очень большим подразделением одной из самых крупных клиник Москвы!
Жила она в 15-метровой комнате трехкомнатной коммунальной квартиры.
Две другие комнаты занимала семья железнодорожного генерала, звали которого Иван Терентьевич. Фамилию не помню. Был он жуткий солдафон, и жить с ним в одной квартире было нелегко.
Собственно, из двух комнат семья его занимала одну. Он с женой, тихой и милой женщиной, и взрослой дочерью жил в одной комнате, а другую занимало все, что он смог вывезти в 1946-м из Германии. Там друг на друге стояли два рояля, и все остальное пространство занимали тюки, свертки и коробки.
Еще у него была немецкая овчарка Аза, которую он тоже привез оттуда. Это была приземистая невысокая сука, которая взята была из своры собак, охранявших какой-то лагерь военнопленных.
Аза боялась и ненавидела своего хозяина и обожала моего отца.
По воскресеньям, традиционно, мы приезжали к бабушке на обед, при воспоминании о котором у меня до сих пор текут слюнки!
После обеда, пока мать с бабушкой убирали со стола, мыли посуду и вообще занимались домашними делами, отец ложился отдыхать на диван.
И тут в комнату тихо, прижав уши и хвост, входила Аза. Несколько минут стояла, потом тихонько подходила к дивану, где лежал отец, клала голову и замирала. Потом тихо-тихо рядом с головой клала одну лапу… потом немного погодя вторую… Потом не впрыгивала, а вползала на диван, ложилась рядом с отцом и прямо по-человечьи облегченно вздыхала.
Однажды, когда никого не было дома, в квартиру влез вор.
Аза, когда услышала, что чужой вскрывает дверь, не залаяла, как какая-нибудь беспородная дворняга, а тихо ушла в ванную и замерла там.
Этот человек раскинул простыню, сложил туда что нашел, свернул в узел и, взвалив на плечи, шмыгну к выходу.
А там молча сидела Аза.
Когда приехали милиция и «скорая», квартира была залита кровью. На полу корчился человек с перекушенной рукой, а над ним, вцепившись ему в горло, застыла Аза. Как обычно без звука.
Первые два класса я учился в знаменитой на Москве 330-й школе. Порядки там были, по сегодняшним временам, просто фантастические!
Каждое утро весь преподавательский состав во главе с директором Мостовым выстраивался на широкой лестнице перед входом в школу, приветствуя учеников. С первого класса все учителя обращались к нам только на «вы».
– Леонид! – говорила мне учительница, глядя на мое заляпанное лицо. – Зачем вы дунули в чернильницу-непроливайку?
Откуда ей было знать, что это я на спор решил доказать, что чернильница не только непроливайка, но даже и невыдувайка! Я ошибся. Она была очень даже выдувайка.
Вообще, следует сказать, везенье и невезенье бог поселил во мне в пропорции один к трем. Мне почти всегда везло по-крупному и просто катастрофически не везло в мелочах.
А так все было замечательно! И школа, и дом, и двор, да и вся жизнь вообще была замечательная!
В нашем дворе я всегда был Чапаевым, потому что у всех были самодельные деревянные пистолеты, а у меня был хромированный расширитель из маминого инструментария!
Двор наш, кстати, как, наверное, и все дворы в тогдашней Москве, был, мягко говоря, не совсем интеллигентский. Выяснения отношений, драки были вполне привычным, едва ли не ежедневным делом. Однако правила соблюдались неукоснительно! «До первой крови», «Лежачего не бить» и все такое – это не нарушалось никогда! Равно как и экстерриториальность двора, которую плечом к плечу мы отстаивали много раз.
И чтобы покататься на катке на Чистых прудах, надо было сначала договариваться с местными. В договор, собственно, входило несколько простых пунктов: не задираться, не приставать к местным девчонкам, не лезть без очереди за коньками и не втюхивать лишние билетики перед входом в кинотеатр «Колизей».
С третьего класса нас перевели в 336-ю школу, и мы стали учиться с девочками.
До седьмого класса ничего особенного не происходило. Так, мелочи.
Однажды мы затащили на крышу школы арбуз, и он у нас выскользнул и грохнулся вниз. А там завхоз как раз орал на кого-то. По лысой башке его арбуз, слава богу, не попал, но грохнулся прямо у его ног. Завхоза, всего в корках и семечках, увезли с сердечным приступом, а мы отправились к директору. Скандал был страшный. Отца вызвали в районо по поводу моего исключения из школы, но ему как-то удалось замять дело.
Второй раз дело чуть не дошло до милиции. Как известно, в ту пору главным делом пионеров кроме учебы и пионерских собраний был сбор макулатуры и металлолома.
В назначенное воскресенье все как угорелые метались по свалкам, подворотням, подъездам и квартирам и тащили все, что могли, во двор школы.
В понедельник на утренней линейке объявлялся победитель!
Наш седьмой «А» был победителем всегда, пока нас не зацапали.
Дело в том, что рядом с Курским вокзалом были ремонтные мастерские, в которых кроме охраны в виде тетки с пустой кобурой было все для завоевания первого места! У мастерских был свой план по металлолому, который в виде железного хлама аккуратно складировался в углу депо. Чего только там не было. И, справедливо полагая, что мы делаем одно общее государственное дело, мы потихоньку воровали оттуда, что могли, через дыру в стене и волокли к себе в школу. И все было неплохо, пока однажды, когда тетка с кобурой куда-то отлучилась, мы не утащили новенькую колесную пару вместе с тележкой. Мы ее перли, обливаясь потом, через улицу Чкалова, потом по нашему переулку до самой школы. Как мы ее дотащили, не знаю до сих пор, все-таки почти полторы тонны, но дотащили. Отмечали нас, правда, опять в кабинете директора школы в присутствии охраны депо, родителей и участкового милиционера.
Меж тем учителя у нас были замечательные. И учили нас превосходно, приучая не зубрить механически, а думать. И учиться мы не то что любили, но нам это нравилось, потому что школа была едва ли не вторым домом. Половина кружков и секций были в школе. И с первого класса по выходным, получив по 15 копеек на карманные расходы, мы всем классом во главе с учителями ходили в театр, или в музей, или в кино. И не было у нас никого, кто бы не ходил в какую-нибудь секцию или кружок. Ни одного не было. Я ходил в секции конькобежного спорта и бокса в Институт физкультуры. Плюс в радиокружок, на шахматы и в театральную студию на Покровке, где и сейчас стоит знаменитый «Дом-комод».
И учились мы, несмотря на безалаберное веселье, хорошо! Может быть, потому, что учили нас правильно, что ли.
Ну, к примеру, учительница наша по русскому языку и литературе Римма Николаевна Успенская неделю вместе с нами по ночам ездила на подмосковные станции колоть лед на платформах, чтобы заработать денег и поехать в Ясную Поляну, где и начать знакомить нас с романом «Война и мир»! Наверное, поэтому до сей поры стоит у меня в книжном шкафу полное собрание сочинений Льва Николаевича, и я нет-нет да и начну перечитывать оттуда что-нибудь.
И физика нам нравилась, и математика. И рисовать мы учились не в классе, а в Пушкинском музее.
И что такое ЕГЭ мы, слава богу, знать не знали, потому все без исключения легко поступали потом в институты.
В седьмом классе случились три знаковых для меня события.
Во-первых, я впервые вышел на театральную сцену. Конечно, это была не настоящая сцена, а небольшое возвышение в актовом зале школы, но все равно это была Ее величество сцена!
Ставили «Двенадцатую ночь» Шекспира. Мне досталась роль Шута. Декорации и костюмы, естественно, готовили сами. Сами строгали, сами пилили, сами красили. Родители шили костюмы.
Вот тут случилась история, которую запросто можно отнести к неразгаданным тайнам века!
Костюм Шута, как принято, должен быть яркий и разноцветный. Поэтому мать купила два отреза ткани – синюю в горошек и красную в горошек. Два абсолютно одинаковых по размеру отреза! И они с теткой сели шить.
Я не знаю, как они шили, ответа на этот вопрос как не было, так и нет до сих пор, но из красной ткани были пошиты полкурточки, половина штанов, колпачок с бубенчиками и перчатки.
Синей не хватило даже на курточку.
Причем не осталось даже лоскутка! Ни от той, ни от другой!
Все это мелочи. Успех был грандиозный! Но дело даже не в этом. Наверное, нет, даже наверняка с этого представления я заболел театром!
И тут начинается «во-вторых».
Я записался в Народный театр ЗИЛ. Тоже совершенно случайно. Нет, не в театр случайно, а в театр Завода им. Лихачева.
Я шел с тренировки и увидел объявление о наборе в школу-студию.
И я пошел и записался.
Несмотря на звание «Народный», это уже был театр в полном смысле этого слова. И при нем была школа-студия, где нам преподавали сценическую речь, танец, фехтование и все такое прочее, как в любом театральном училище. Руководил театром Сергей Львович Штейн, в те времена главный режиссер Театра имени Ленинского комсомола! А танец мне преподавала Кира Прошутинская. Кира Александровна, как все ее звали. Кира, с которой мы дружим уж страшно сказать сколько лет!
Что сказать – в этом театре играли Лановой, Земляникин…
Все свободное время я жил в театре! И тогда, и сейчас я люблю запах кулис, я люблю эти маленькие гримерки, я люблю учить роли и я боготворю сцену!
Я пропадаю в придуманной атмосфере настолько, что иной раз просто забываю, кто я есть на самом деле. Профессионалы говорят, что так нельзя. Понимаю, но…
Мои первые роли – в спектаклях «Кондуит и Швамбрания» и «Овод».
Первый выход на сцену прошел без эксцессов, да и роли там не было. Я сидел в классе вместе с другими «учениками» – и ни слова весь спектакль.
Зато в «Оводе» у меня настоящая роль. Маленькая, но роль! Со словами!
Я изображал «Джибанса – слугу в доме Бартонов», так значилось в программке.
Сцена, придуманная Сергеем Львовичем, представляла собой высокий станок с широкой лестницей вниз на пол сцены, граничащий с рампой, за которой была оркестровая яма.
В конце первого акта я должен появиться на станке, в колете, штанишках, берете с пером и с подсвечником. Я должен был выйти и сказать сидящему в кресле Василию Семеновичу Лановому, который играл Овода, следующее: «Господ нет дома, сэр! Барыня просила передать, что она просит вас зайти к ней, когда она вернется!» И все!
Был полный зал. Во втором ряду сидела вся семья – мои папа, мама, дед, две бабушки и тетя с сестрой!
И я вышел. И я пошел по станку с подсвечником в руке. И Овод поднял голову и посмотрел на меня.
И я сказал: «Господ нет дома, сэр! Ба…»
Больше ничего сказать я не успел, потому что сделал лишний шаг и с грохотом покатился вниз по ступенькам, прижимая к себе подсвечник! Последнее, что я увидел, прежде чем рухнуть в оркестровую яму, был багровый от смеха Овод.
Зал, как обычно, решил, что так и надо, и даже поаплодировал моему мастерству.
Ну, и в-третьих, в седьмом классе я влюбился. Любовь моя, как и вся моя дальнейшая жизнь, была похожа на веселый, радостный, умопомрачительный бег с препятствиями. Ее звали Оля. Папа ее служил по дипломатической линии и чаще находился за границей. Она жила с теткой. У нее еще был старший брат, но я его не видел ни разу.
Все складывалось как обычно. Безоблачно, но с препятствиями.
Стадию танцев-прижиманцев, поцелуев в подъезде и прочую прелюдию мы прошли за полгода. И тут, когда я уже был в полушаге от повышения статуса от «мальчика» до «мужчины», она вдруг поставила условие!
Она сказала, что готова подарить мне право быть «первым» при условии, что я прыгну с парашютом! Я сказал, что готов быть «вторым», получил по морде, мы две недели не разговаривали, но потом я согласился.
Месяц я должен был ходить в секцию. В каком-то полуподвале в Тушине был класс, по стенам которого были развешаны плакаты и инструкции, а с потолка свисали парашютные стропы. И я ездил туда по вечерам на метро, потом на троллейбусе, потом еще пешком. Мы слушали инструкции, висели на этих стропах, приучаясь держать ноги вместе под тридцать градусов, и, что особенно было приятно, проходили курс оказания первой медицинской помощи при ушибах и вдавленных переломах! Через десять дней мне это надоело смертельно.
Я объявил, что лучше останусь «мальчиком», чем состарюсь в этом подвале!
Ничего не вышло. Оказалось, что ее брат то ли работает в ДОСААФе, то ли сам прыгает с парашютом, короче, тут его все знают. И она, не объясняя причины, уговорила его добиться, чтобы мне разрешили прыгнуть досрочно!
И вот в солнечный воскресный день я обнаружил себя в шеренге таких же «перваков» с полной парашютной выкладкой на плечах. В отличие от всего, что я читал в книжках и видел в кино по поводу радостного ожидания первого прыжка, счастья и гордости от того, что тебе предстоит преодолеть себя и пространство, я не увидел, как ни вглядывался в лица стоящих рядом со мной. На всех лицах явно читался один вопрос: «На хрена мне это надо?!»