На следующий день я уехал с мамой в Каменку и. началась дружеская переписка. Письма писал я чуть не каждый день. Благо, что в семье Горбуновых воспитание взрослой дочери велось на свободных началах, родительской цензуры в переписке не существовало, и только Василий Васильевич, передавая мое очередное послание из Каменки в руки Лели, говорил, посмеиваясь в усы: «Что-то часто пишет мой ученик Орловский Николай». Леля отвечала шутками и смехом.
Ученик Орловский не выдерживал в Каменке больше двух недель, садился на велосипед и катил в Самару. Снова прогулки, снова тенистые укромные уголки и… снова поцелуи, но уже не дружеские, как прежде договаривались, а страстные с нежными объятиями и шепотом: «Люблю». Мы, неопытные, впервые столкнувшиеся с любовной лихорадкой, захватывались каким-то властным вихрем и неслись, смущенные, в какую-то неизвестную даль. И только безоговорочное «табу», вложенное с детства религиозным воспитанием, спасало нас от «грехопадения». С погашенными чувствами мы возвращались на дачу, где часто появлялся Лелин жених, какой-то далекий родственник Василия Васильевича, чиновник какого-то управления Городской думы. Он начинал серьезные разговоры на международные темы, тем более, что весь мир жил в предгрозовой атмосфере, надвигающейся Первой мировой войны. Претендента на свою руку Леля называла ядовито «Гебеном» (в честь немецкого крейсера, прорвавшегося через Дарданеллы в Черное море) и открыто смеялась над ним. Меня, молокососа, он в разговорах постоянно шпилил на мелочах, чувствуя во мне неожиданного соперника в исполнении своего плана. Разница в годах между нами была лет на двадцать, но в те годы это не мешало договариваться с родительницей о руке ее дочери.
Далее все завертелось в быстром темпе. Война!.. Мое трогательное (уже описанное) прощанье с Лелей в дубовом перелеске под грохот всеобщей мобилизации. Далее тяжелая работа в поле по уборке хлебов и тяжелые разговоры с родителями об отпуске меня на войну. Милые Лелины записочки с: «целую! Твоя Леля». Выезд в Самару на проводы Лели в Киев, на учебу.
Помню вокзал, вагон II класса. На перроне трогательное прощанье родителей: благословение мелким материнским крестом, поцелуи. «Прощай, Косенька, не сердись!» – так ласково звала Леля своего отчима. Перед вторым звонком родители деликатно удаляются, а Гебен и я провожаем нашу любимую Лелю в полупустой вагон. Сидим в тяжелом молчании. Третий звонок, нежный Лелин поцелуй. «А со мной?!» – мычит Гебен. Леля растерялась и… тоже поцеловала. Мы выскакиваем из двигающегося вагона, я вспоминаю, что позабыл в вагоне ноты; бегу с опрокинутым лицом около окна, Леля успевает подать мне ноты и помахать рукой. Прошатался весь день по Самаре, а вечером, придя на квартиру, сел в темный угол и вдруг заревел горючими ребячьими слезами. Я плакал о том, что потерял свою любимую, что она более не вернется ко мне, что страсти поцелуев и объятий последних встреч замутили чистый источник и я уже не могу ничем это горе поправить. На другой день я уехал в Каменку.
Занятия в семинарии начались с опозданием, только в ноябре. Мучительный перерыв в переписке. Наконец, письмецо из Киева с сообщением частного адреса: «Все по-прежнему. Твоя Леля». Мои жалостливые письма с просьбой простить меня за то, что было, приехать на святки и встретиться обновленными в своих чувствах. В ответ: «Не сердись. Я этого не хочу. Жду обещанной карточки». Посылаю карточку и… и на этом наша переписка кончается.
Вижу во сне, что я вошел в какую-то жалкую хибарку на окраине города. В ней живет Леля. Дверь в ее комнату затворена, но в ней большие щели. Смотрю в щель и вижу, что Лёля сидит за столом, облокотившись на него обеими локтями и сжав руками голову. Какое-то большое горе у нее на душе. Она в черном форменном платье. Я отворил дверь и вошел к ней. Она поднялась, и я увидел грустное улыбающееся лицо. В этой улыбке было столько горя, но вместе с тем и столько жизни, что сердце у меня болезненно сжалось. Я взял ее руку, прижал к своему сердцу и сказал: «Я готов всем для тебя пожертвовать». Она горько усмехнулась моему ребячеству. На этом эпизоде я проснулся с дрожью в сердце и свинцовой тоской в душе. Долго думал: не вещий ли это сон?
Следующим летом подъезжаю на велосипеде к дачному домику Горбуновых и от волнения долго не могу решиться войти в знакомую калитку. Беру себя в руки. На родной террасе Леля с подругой. Любезный веселый разговор. Пошли на Волгу по знакомым местам первых поцелуев. Грустная улыбка и слова: «Нечего, Коля, осматривать надгробные памятники». Я не пытался копаться в причинах такого крутого поворота. Проводил ее до трамвая. Она спешила в лазарет, где работала сестрой. На прощанье мы холодно пожали друг другу руки. И на этом наш роман закончился. Наши пути разошлись в разные стороны, и мы потеряли друг друга навсегда.
Я должен был заканчивать семинарию, а Лёля в связи с перипетиями войны перевелась из Киева в Самару, где по окончании гимназии вышла замуж за сына генерала Зыбина, начальника знаменитого Трубочного военного завода. Это была, конечно, блестящая партия в духе Ларисы Автономовны. Но история России пошла другим путем, разрушая старый мир и создавая новые формы общества, и она снова скрестила наши пути с Лёлей…
В конце февраля 1917 г. я получил от Николая Белогородского, председателя общеученического бюро, приглашение побывать на вечере в коммерческом училище. Папаши у коммерсантов были богатые! Николай имел выдающиеся организаторские способности. Вечер был поставлен на широкую ногу. Несмотря на страшную разруху в стране, – прекрасный буфет. Коридоры были оформлены в японском и мавританском стилях. Комнаты: одна – турецкая с диванами и богатыми коврами, с фонтаном посредине; другая – египетская с колоннами, украшенная египетской живописью и иероглифами, и третья – современная, с изящной мебелью и пианино. Удачно прошла пьеса Ростана «Романтики», за ней довольно слабенький дивертисмент… Таких богатых вечеров семинария устраивать, конечно, не могла.
Я сидел с товарищами в «современной» комнате, обсуждая виденное и слышанное. Ко мне подошли две девушки с просьбой поиграть что-нибудь из классики на пианино. Я отказался. «А откуда вы знаете, что я играю?» Оказалось, что одна из них, Клавдия Сунгурова, с первых классов епархиального училища пела со мной вместе в церковном хоре, но тогда я не замечал ее, а засматривался только на красавицу Соню. Сейчас, через 5–6 лет, передо мной стояла высокая, вполне сформированная девушка с каким-то внимательным взглядом узких глаз. Здоровый румянец на пухлых щеках, высокий лоб с мелкими морщинками спрятан под прядями волос. Мне она показалась некрасивой, но удивительно гармонично сложенной, – и я сразу припомнил знаменитый портрет девушки с персиками Серова, также не блещущей красотой, но удивительно привлекательной своей непосредственностью и чистотой. Сразу выяснилось, что она знает всех членов нашего естественнонаучного кружка. Разговор начался без всякой натяжки, без каких-либо прикрас и задних мыслей. Мы бродили по коридорам среди нарядной веселой молодежи, заходили в зал посмотреть на танцы, присаживаясь на диваны в турецкой и египетской комнатах, и под танцевальную музыку оркестра успели до четырех часов утра разобрать по косточкам Достоевского и Льва Толстого, Горького, Андреева и Куприна, не чувствуя при этом никакой усталости. Проводил до дому. Он, на счастье, оказался близко, всего в двух кварталах, а я, вышагивая на рассвете на другой конец города, все вспоминал обрывки отдельных фраз, мыслей, настроений. В душе своей я бережно нес какое-то нежное чувство быстро установившегося доверия друг к другу и поражался тонкой вибрации душевного настроя Клавдии, отвечающей немедленно на малейшее дуновение настроения, на каждый извив мысли и отвечающей с каких-то своих позиций, ясных и простых, но мною пока еще непонятых.
С тех пор я стал частым посетителем Клавдиной маленькой комнатки, которую она снимала в домике знакомой старушки. На столике у единственного окна – груды книг, среди них: «Толстой», «Тургенев» Овсянико-Куликовского, на полочке у двери – книжки из «Русских записок», «Летописи»; на стене над кроватью – групповая фотография подруг из епархиального училища и несколько художественных открыток с любимых картин. Вот «Весна» Жуковского своим светом и голубой прелестью врывается в полуотворенное окно. Вот два васнецовских ангела, поющих печаль и радость. Здесь «Старая Москва» и портреты Горького и Чайковского.
Наши тихие откровенные беседы затягивались до полуночи, и мы все не могли «выговориться». Одна тема сменялась другой. Страна доживала последние дни царского режима; революция уже выплескивалась на улицы, роль Горького – глашатая революции – и эволюция его взглядов на жизнь, отраженных во «В людях» и его журнале «Летопись»; Лесков, с его поисками «праведников», без которых «несть граду стояния». Я их искал всюду в современности. Клавдия говорила: «Найдутся, свет не без добрых людей!»
Часто разговор касался моих товарищей по кружку. «Мне они не нравятся: придут и все время хохочут, смеются надо всем. Разъедающий всех и все пессимизм!» Я защищаю, как могу, своих приятелей. На следующий день передаю Ивану нелестный отзыв о нем Клавдии и из откровенного разговора быстро узнаю его скрытые причины. Опытный в любовных утехах с сельскими красавицами, Ваня при первом же знакомстве с Клавдией подошел к ней по принятому стандарту, но вскоре получил от нее записку, что «наши встречи пошли не по тому пути, их следует направить в русло дружеских отношений». А потом она дала Ване статью из «Русских записок». Она была слишком откровенно подчеркнута в разных местах. Суть статьи в том, что женщина желает встретить в мужчине человека, а видит только чувственного самца и с презрением отбрасывает его. После такого «подарка» пути их сразу разошлись.
«А что касается обвинения в пессимизме», – говорил Ваня, – то откуда взяться оптимизму? Отец – псаломщик, мать – неграмотная, в семье ни гроша, все потребности сокращены до минимума. В общежитии – вонь, грязь, ругань; ни слова свободного сказать, ни подумать одному, в дневник записать. Щи дерьмом пахнут. Где уж тут развиваться оптимизму. А у отца Клавдии, попа, – хуторок с пчельником, кругом достаток, деньги, на которые можно и «Русские записки» выписать, и всякие благородные статьи в них вычитать. Надо всегда помнить, что «все понять – все простить».
Пришла весна! Весна революции! Клавдии и моя весна! Сколько было пережито счастливых минут в Клавдиной комнате и без поцелуев и объятий! Как блестели ее глаза! Какая добрая улыбка озаряла ее лицо! Подарила мне на память свою карточку и дала мне списать стихотворение Г. Вяткина. Вот на выбор некоторые строки из него:
Верую!Верой нетленной,Верую в нежность небес голубую,В сердце горячее – радость живых —Золотую корону вселенной.Верую!Верую в зовы далеких огней,В крепкий ветер, в соленые брызги прибоя,В бесконечные, вечные дали морей,В буревестника, вестника боя…и т. д.Стихи, как видно, несовершенные, но их призывные строки бились синхронно с ударами наших сердец и ритмами настроений. И мы понимали друг друга с полуслова…
Семинарию в 1917 г., как об этом уже сообщалось, распустили досрочно, и 25 марта я был уже в Б. Каменке, но в конце апреля я снова в Самаре, снова частые встречи с Клавдией. В гимназии наступила трудная пора экзаменов. Я стараюсь не мешать ей в этом ответственном деле, но какая-то незримая нить все более и более сближала нас. Я старался проникнуть в тайну часто повторяющейся ею формулы: «Надо, Коля, все проще делать и не забираться в непроходимые трущобы. Проще, проще!»
Прохладная лунная ночь. Мы идем по соборному садику, тихо переговариваясь. Остановились, прислонились к изгороди. Молодость потихоньку стучала в жилах. Я взял ее руки и грел в своих руках. Она тихо пожала мою руку. Какое-то светлое чувство заполонило мою грудь. На ее лице скользили полутени от листочков березы. «Вот чудно: не люблю и как будто люблю», – проговорил я. – «Да, какие-то чириковские настроения. Как-то все течет в подсознании, хорошее, приятное, молодое. А голова так ясно работает. И всегда у меня так. Никогда я голову не теряла». – «Клавдия, я Вас поцелую?» – «Что Вы, Коля!» – Она искренно засмеялась, я – за ней. – «По предварительному уговору – даже представить не могу». – «Да, ведь я думал, он будет непроизвольным, но позабыл, что у Вас голова всегда ясно работает». – «Ух, господи! Как дети! Надо проще смотреть на все. Зачем в дебри забираться? Ведь, если бы Вы меня поцеловали, то у нас все бы разрушилось. Ведь, так?» – «Да, так! Согласен». – «Ну, а теперь не рушится, видите. Надо проще на все смотреть». – И мы, взявшись за руки, пошли по направлению ее домика. Мысли наши прояснились, а отношения еще более окрепли. Невольно по дороге у меня в памяти всплыло двустишье из «Камоэнса» Жуковского: «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман». Мы простились, смеясь, а на другой день я заехал к ней и передал свою фотографию, где и написал на память это двустишье.
Еще один месяц в Каменке, спешная работа по посеву зерновых культур и в конце мая снова выезд в Самару, с тем, чтобы я по уговору получил документы об окончании семинарии на всю нашу компанию. У Клавдии экзамены уже закончились, и она уехала к себе в село Титовку, где священствовал ее отец. Титовка расположена недалеко от станции Иващенково (ныне Чапаевск), где за годы войны возник огромный артиллерийский завод на 30000 рабочих с правильно распланированными улицами, залитыми асфальтом и озелененными, с театром и кинотеатром. Рядом – грязный рабочий поселок с жалкими хатами. Кругом толпы народа, матерщина, пьянство, разнузданные заводские девушки только что из деревни. В соседней деревушке проживал отец нашего первого ученика Ивана Щербакова, псаломщик, он обитал в простой крестьянской хате. Кругом вопиющая бедность! «Главная моя забота», – сказал на прощанье Ваня, – можно сказать, цель моей жизни, понимаешь, голова, это дать моим родителям на старости испытать, что такое спокойная жизнь и счастье». Не знал и не ведал Ваня, что на следующий год через Иващенково пройдут с первыми боями чехи, что через три года на Поволжье навалится страшный голод, и сам Иван будет долгие годы метаться по белу свету, чтобы получить звание врача.
Через час после этого разговора я уже сидел в Титовке в доме Сунгуровых и поджидал Клавдию, которая вместе с отцом уехала на пчельник за реку с неблагозвучным названием «Моча» сажать картофель. Вернулась она только к вечеру, загорелая, в простом платочке, с младшей сестренкой. Просто поздоровались, поужинали и засели в ее комнате. На столе лежало недописанное письмо ко мне. Я упросил Клавдию отдать его мне взамен моего, неотправленного. В письме строки: «Теперь живу дома. Словно спустили в глубокий колодец. Тихо, покойно тихонько журчит, булькает кругом вода, течет вялыми струйками жизнь, сверху доносится, как слабое эхо, отголосок другой жизни, огромной, шумной, многоголосой, идущей вперед смелыми, широкими шагами вперед, о которых потом будет говорить история… Стараешься взять себя в руки, сделать жизнь разумной, осмысленной, целесообразной, чтобы каждый день давал что-то, а не бесплодно, вяло протекали часы. И все-таки часто тревожно, смутно на душе… Чувствуешь, что чего-то большого тебе не хватает, что-то не так… Не то что-то утеряно, не то – забыто… Но, понимаете, совестно как-то говорить о том, что тебе не по себе…, как-то стыдно. Стыдишься, как какой-то позорной болезни, и стараешься скрыть это от себя, обмануть себя и других».
Письмо на этом оборвалось, а Клавдия сделалась еще ближе. Мы, оказывается, очень близки по духу, по настроениям. И снова разговоры о прочитанном, детальный разбор литературных образов Толстого, Достоевского, Чехова и Горького, профильтрованных через мир собственных переживаний и чувств. Уже начало светать. Мы вышли на улицу, сели на скамеечку у ворот. Я смотрел на ее милое лицо и мне чудилась холодная работа ее головы, которая как-то тесно сочеталась с чутким женским сердцем.
Полуношники поспали немного и отправились на лодке по разлившейся речке на пчельник. Познакомился с отцом. Мощный старик 62 лет с седой патриархальной бородой. «Он сердцем молодой. Никто меня так не понимает, как он», – сказала Клавдия. Сажали картошку, ели полевую кашу. Вечером возвращались на лодке по речной спокойной глади, окрашенной в розовый цвет вечерней зарей. Дома плотно поужинали и уединились снова в ее комнатке. Чтобы не беспокоить домашних, спустились через окно в садик, сели на завалинку.
«Вот мы дурачимся, а жизнь большая предстоит. Вы пойдете в университет, а я – на курсы. Будем писать друг другу. Интересно… На рождество встретимся. Хорошо будет. Как разговаривать будем?» – «А, может быть, и не будем?» – «Почему?» – «Да очень просто. Сейчас я слышу в своей и Вашей душе тонкие нити единых переживаний, я живо чувствую Ваш образ, а тогда они могут сгладиться и замкнуться в ящик». – «Ну… А я так не того ждала. Хотя, правда, все может измениться так, что и узнать будет трудно». – «Почему?» – «Я не могу сказать». – «Ах! Это «не могу». Всегда так. Проговоритесь и не доскажете…» – «Нет, это слишком серьезно, чтобы говорить при таких отношениях, какие установились между нами. Пойдемте-ка лучше на речку встречать солнышко!»
Я еще ни у кого не видел такого сродства с природой. Дул сильный холодный ветер. Она куталась в шаль. Коса у нее распустилась. Вот она заметила кусочек бледно-голубого неба и улыбнулась ему радостной улыбкой. Появилось солнце. Мне нужно было уезжать. Пошли мы в дом. Я начал в молчании собираться. Она сидела утомленная, и мне стало так жалко ее, гармоничную, светящуюся внутренним светом девушку. А вдруг в ней появится трещина, и я сказал ей об этом. Как-то особенно глубоко падало каждое слово. Она в ответ мне тихо сказала что-то о предстоящей свадьбе. Мы сидели молча. Жалко было потери чего-то своего, родного, близкого. Сердцем чувствовалось что-то великое: я познавал прекрасную душу русской девушки. Я ее не любил, но она была мне бесконечно дорога. А где-то за окном, в которое солнце посылало пучки лучей, какая-то хозяйка шумно кормила своих цыплят, и жизнь шла своим спокойным чередом.
Я вывел велосипед, надел полевую сумку на плечи. Мы стояли у ворот. «Ну, прощайте, Клавдия!» – я стиснул ее руку. Она тихо положила свою другую руку на мою. Глаза у нее горели, румянец играл, вся она вытянулась и стояла передо мной бесконечно нежная и дорогая. Передо мной стояла уже не Клавдия, а какой-то обобщенный образ, который где-то внутри меня говорил: «Простота во всем. К чему путать. Надо на все смотреть проще, по-детски… Тогда все будет ясно, все тебе будет улыбаться… В этом одном счастье… К природе поближе, к матери нашей… Не надо лгать перед ней… Ты – Земля, прекрасная, сочная, свежая, добрая! Ты – сама природа!» Я стиснул зубы и сказал хриплым голосом: «Только трещины избегайте… Жалко будет… Прощайте!» Вскочил на велосипед и, не оглядываясь, заплакал, как говорят, горючими слезами. А солнышко между тем лило на все свои лучи, все золотило. Я бодро дышал, налегая на педали, машинально смотря на дорогу. Через три часа я уже был в Самаре, зашел на вокзал и отослал Клавдии записку. В ней я писал, что прикоснулся к истине, на которой, может быть, вся жизнь стоит и что пережитые минуты будут для меня твердым руководством в жизни.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Маркс К., Энгельс Ф. Из ранних произведений. М., 1956. С. 131, 135.
2
Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 29. С. 248 (Цит. по кн.: Волков Г. У колыбели науки. М.: Мол. гвардия, 1971. С. 171).
3
Краткий философский словарь / под ред. М. Розенталя и П. Юдина. 3-е. изд. М.: Изд-во полит. лит., 1970.
4
Платон. Избранные диалоги / сост., вступ. ст. и коммент. В. Асмуса // Библиотека античной литературы. М.: Худ. лит., 1965.
5
Игнатьев А.А. Пятьдесят лет в строю. Т. 1. М.: Худ. лит., 1969.
6
Майский И.М. Воспоминания 1964 и 1971: Люди, события, факты. М.: Наука, 1973.
7
Дубинин Н.П. Вечное движение. М.: Полит. лит., 1973. С. 445.
8
Айтматов Ч. И дольше века длится день // Новый мир. 1980. № 11.
9
Брежнев Л.И. Воспоминания // Новый мир. 1981. № 11. С. 6.
10
Из документов экспедиции, опубликованных в приложении к книге И.А. Окрокверцховой «Путешествие Палласа по России» (Изд-во Саратовского университета, 1962).
11
Эти и дальнейшие цитаты сделаны с сохранением старого правописания (кроме «ятя») по изданию: Паллас П.С. Путешествие по разным провинциям Российской империи. СПб.: Имп. А.Н., 1786–1788.
12
Райков Б.Е. Русские биологи-эволюционисты до Дарвина. Т. 1. М.: Изд-во АН СССР, 1962.
13
Детально этот процесс изложен в специальной главе монографии: Орловский Н.В. Исследования почв Сибири и Казахстана. Новосибирск: Наука, Сиб. отд-ние, 1979. С. 5–95.
14
Муравьев В.П. Территория эпохи генерального межевания на части Симбирской, Казанской и Оренбургской губерний, вошедших в состав современной Куйбышевской области. Куйбышев, 1950.
15
Дорогойченков А. Большая Каменка: роман. Саранск: Морд. кн. изд-во, 1969. С. 16.
16
Скуфья – ало-синяя бархатная шапочка, первый знак отличия для белого духовенства. Второй знак – камилавка фиолетового цвета и цилиндрической формы. Палица – ромбовидный плат, носимый на бедре, символ духовного меча против неверия, давался заслуженным священникам и архимандритам. Митра – головной убор архимандритов и епископов во время богослужения.
17
Из семинарии принимались без экзаменов только в Варшавском и Томском университетах.
18
Ежегодно взносы в эмиритальную кассу были установлены в 1876 г. по пяти разрядам: 10, 8, 6, 4, 2 рубля. Через 35 лет в соответствии с ними выплачивалась полная пенсия в сумме: 300, 240,180,120, 60 рублей в год.
19
Алабин П. Двадцатипятилетие Самары как губернского города: историко-статистический очерк. Самара: Изд-во Самар. стат. ком., 1877.
20
Один из дальних родственников отца, уволенный из семинарии после 1905 г. по «волчьему» билету, зашел к нам примерно в 1910 г. и получил по особой просьбе отца возможность передохнуть от голода и нищеты дней десять, а, согласно распоряжению урядника, в каждом селении ему дозволялось проживать не более трех дней.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги