Да уж, плохо мы, евреи, русских людей знаем, оказывается – даже когда происходит то, что произошло с нами!
Он все же не расслабился окончательно, несмотря на мои непристойные шуточки. Повторял конфузливо: "Не уходи"… – вздыхал, ворочался, натягивал одеяло на голову, это привычка у него была с юности – с головой накрываться… Потом ему снова посуда понадобилась, да не единожды, к моей полной радости: отеки сходить начали… Выживет. Тьфу-тьфу, чтоб не сглазить…
И забылся в конце концов, намертво стиснув ладонь мне обеими руками.
Руки у него были ну просто железные… Такая хватка, и мозоли еще, не понимаю откуда, адмирал же, а не кочегар! Ах да, уже понимаю, ничего себе на флоте как руками-то надо действовать, невзирая на эполеты… Ну, конечно, могу я высвободиться, все одно я сильнее, только вот не рискну!
Так и сидел, зафиксированный, пока он на другой бок не повернулся. И руку мою помятую не выпустил…
Староват я, что ли, становлюсь – всего-то вторая ночь без сна, а глаза как табаком запорошило. Посудину велеть вынести и протопить… Да, курятину вынести на холод.
В коридорном повороте больные мои глаза ослепил высоко поднятый фонарь, и чуть не уронил я ее – курятину, и за спиной у меня истерически затворы залязгали:
– Стой! Кто идет?! – орет караульщик на весь этаж, ты поди мне еще адмирала разбуди, живо узнаешь, где раки зимуют, поворачиваюсь к голосистому и внятно ему объясняю, куда он может сейчас же отправиться, если до сих пор не уяснил, кто у нас в тюрьме по ночам с фонарем может бегать! Какой Диоген. В юбке… Пухленькая, складненькая, в высокой старомодной прическе, с оренбургским платком на плечах…
Княгиней Ольгой философа зовут…
– Благодарю, ребята, – подходит к нам эта древлянская победительница, наконец-то фонарь опустив, догадалась, слава те, а то уж у меня слезы сочатся… Так, где мой платок?.. Тьфу, в крошках, бутерброды я в него заворачивал. Караул польщенно приклады в пол – тихонечко, знают мою натуру, а голосистый даже плечи расправил и улыбается.
– Как адмирал, Самуил? – тихо выговорила генеральша. Такой у нее голос был – моя злость за ночное хождение с фонарем потекла как сосулька под солнцем.
– Спит он, Мария Александровна! – отвечаю – Не беспокойтесь… И поужинал хорошо, – показываю котелок – и хорошо заснул. Пойдемте, – беру Гришину под руку и иду с нею обратно в этот коридорный аппендикс, к угловой адмиральской камере. За спиною, как водится, шепот – горячий и спорящий. Потому как за десять дней уже все голову сломали, на какой стадии находятся у председателя губчека с генеральской вдовой отношения, вот оно дело какое, товарищи! А с чего голову тут портить, посудите сами: вдовья у нее судьба, у Марии Гришиной, и я вдовец, да минует вас Бог от этого, дорогие мои потомки, вот втихомолку жалеем мы с ней друг дружку… Словами добрыми жалеем, а вы чем думали?..
В камеру она вошла на цыпочках, а перед тем фонарь прикрутила, мне сунула. Глаза у нее – сущая кошка! И сама полная, круглоплечая такая, эх мама-мама… К Колчаку наклонилась, послушала как дышит, всю постель ему ощупала, в подушки кулачком потыкала, перину ладошкой помяла, одеяло пальчиками потерла – он и не ворохнулся, сердечный, намаялся, спал крепко и храпануть даже как положено пробовал, только вместо храпа стон получался – подоткнула аккуратно одеяло и подходит ко мне, разведя руками:
– Ну ты, Самуил, – смех облегченный сдерживает – кудесник, право слово, жаль – большевистский!
– Стараемся помаленьку, – расплываюсь в улыбке. А она меня за руку хвать, и что делать, потопал я как телок за коровой.
– Иди-иди, – Мария ворчит – лица на тебе нет, увидела – испугалась, что с адмиралом! Жрать небось хочешь, накормлю сейчас.
Э, миланка, что же ты так подставляешься, или меня не знаешь…
– Жрать?.. О, мадам, не позволите ли мне задать вам пикантный вопрос… – перехожу я на парижскую пулеметную скороговорку, Марии так в жизни язычок не свернуть, дворяне русские французский язык употребляют чаще всего под славянским соусом – акцент у них такой специфический, железный, раз услышишь и ни с чем не спутаешь – Что значит это загадочное русское слово: жьгатть?.. В нем я слышу… О! Гул бескрайних российских просторов, где… Ой-ой, княгиня моя, только не по шее, не по шее!
Запах генеральшиного супчика я унюхал шагов за двадцать: рыбный! С картошечкой и грибами…
– Беги, беги, – подбодрила меня в спину Гришина – фрикадельки только отдай, я вынесу.
– Мария Александровна, – склонился я к ее руке – губами к запястью, большим пальцем к ладони. В женском отделении пусть подсматривают.
– Парижанин, – хмыкнула она ожидаемый комплимент… – Аппейе не разбуди мне только.
У меня, помню, мысль отчетливая немедленно мелькнула: а ведь Колчаку не понравится, если Анну Васильевну при нем по французски повеличают. Он имена коверкать на западный лад не любит… Удивительно много я теперь о нем знал! И вспыхивало это знание наподобие августовских зарниц – или невиданного мною наяву, но отныне знакомого тоже полярного сияния… Такого колышущегося полупрозрачного шелестящего занавеса в фестонах с воланами на полнеба… Зеленоватого… Нарисовать бы, потому что Колчак в свое время ужасно жалел, что не может его нарисовать…
Декабристочку, по моему мнению, пушками было не разбудить. Глицериновым мылом от ее волос пахло, в бане побывала с Марией… Что за неслушник-то, я же ей лежать приказал! Надеюсь, хоть не париться ума хватило… Воровски приблизил я нервно дергающийся нос к декабристочкиному животу, приподняв одеяло: ух, как бы не выстудить, принюхался. Вроде кровью не пахнет… Лапу еще сунул для верности – ох… панталончики сухие. Ну и ладушки. Оладушки… Эх, молочных бы сейчас блинчиков.
Коленкой она мне чуть по роже не попала… Заворочалась. Точно – пожалуюсь Колчаку на членовредительство… Чтоб он мне вторую руку помял…
Преющий на печурке супчик я сожрал быстрее, чем вернулась моя кормилица в генеральском чине. Жаль, перекипел малость, а то больше б было. Сколько же времени она его для меня подогревала?..
– Спасибо… – признательно поднял глаза на нее, вошедшую, ожидая ответной привычной колкости.
Гришина беззвучно всхлипнула, шагнула ко мне вплотную – и взяла меня за уши. Поцеловала в лоб…
– Благослови тебя Бог за твою доброту, Самуил. Благослови тебя Бог…
– Marie..– попытался я отстраниться, смейтесь над глупостью моей, если хотите, и покорился, приник лицом к груди ее, замер, шевельнуться не смея, она кудри мои ворошила пальцами, а у меня такой звон поднялся в ушах – готтеню, ведь сейчас оглохну… Наконец оттолкнула она меня: глаза виноватые, и свеча в них дрожит, отражаясь.
– Ложись, – говорит отрывисто – здесь, на мою постель, а я уж с Annette вместе… Видишь… Нам вторую тут кровать поставили. И постель хорошая. Ложись…
Я только головой замотал перепуганно, и перед глазами у меня все поплыло, замерцало, стало раздваиваться, и сквозь звон этот ушной, неумолкающий – голос Мариин едва-едва:
– Без разговоров, марш! Лицо у тебя цвета солдатской шинели, ложись. Дай помогу, что ли, подняться…
Помню еще, плечо она мне подставила вроде и я так был слаб, что на него оперся – и сапоги с меня стаскивала: тут вообще я взвыл про себя от стыда… Двое же суток не снимал! Завонялось! И рухнул в сон, как в пропасть.
Туда они ко мне и пришли – покойные матери мои Двойра Чудновская и Ольга Колчак. И сестры мои, и мои братья сидели рядом со мною… То есть н а ш и: наши с Александром, с Сендером матери, наши сестры и наши братья.
Страшно было за него мне… Встанут они ведь и перед ним, и как он, христианин, вынесет?..
Смейтесь, если смешно! Но евреи считают все остальные народы слабее себя, и не мною это заведено, и не кончится на мне! И молил я Того, Чье сокровеннейшее Имя – Тот, Который Жив, благословен он: Господь Бог мой! Возьми силу мышцы моей! Возьми крепость жилы моей! Возьми твердость кости моей! Возьми жар и пыл души моей и духа моего – прилепи, Господь мой и Бог мой, и силу, и крепость, и жар, и пыл брату моему, и да будет на то воля Твоя, как слава Твоя: вечно, вековечно… Скажу: аминь! Да будет так! Вот я, и случится мне по Слову Твоему!
Клянусь партбилетом – я слышал Его ответ.
Что, что вы мне говорите?.. Аа… Как, говорите, Бога просить, чтобы Он услыхал?..
Да нас-то он всегда слышит… И всегда нам отвечает. Это мы Его слышать плохо умеем.
А просить Бога, дорогие потомки, можно лишь об одном – дать тебе силы, или за ближнего, чтобы укрепил его, и Он дает полной мерой больше просимого… Так что с постели генеральшиной я скатился кубарем задолго до света! На цыпочках, значит, выкрался, держа в руках сапоги, обулся на ледяном асфальте – и бегом, пока окончательно в любовники к Гришиной не определили!
Хотя она будто того и добивается… Удивительная женщина!
И что я вам скажу, дорогие товарищи потомки: вчера денек сумасшедший выдался, а сегодня с утра тюрьма была просто как зоосад в пожаре во время наводнения и о вчерашнем как о рае земном вспоминалось. Примчался, понимаете ли, спозаранку Ширямов свое почтение Колчаку засвидетельствовать! Вот прямо с мороза, в полушубке, и вломился… И стоит! Растерянный. Потому что Колчак – сова. Или, вернее, филин: глазастый, нос крючком и уши торчат. С ночи, мишугене (чудик), уснуть не мог, но к утру разоспался, куда там! Одеяло на уши те самые, и только нос, тоже тот самый, едва виднеется. А одеяло из особняка купцов Миловидовых, аж Обломову на зависть! Толстенное, стеганое на вате! Колчака под этим одеялищем ну никак не видать. Маскировка не хуже вчерашней тулупной… Только слышно, как он похрапывает – и я вам уже говорил, что храп у него специфический. На стон похожий… Ну, и беспокойно сделалось товарищу Ширямову от таких двусмысленных звуков! И Потылица ему еще поддал жару: наябедничал. Мне, ляпнул, адмирал вчера сказал, что его расстреляют! Скажите вы ему, что не будут его стрелять. Тьфу ты. Старый да малый… Ладно Колчак – в тюрьме новичок. Ладно, ребенок Семушка – такой же неопытный. Но ты-то, Александр Александрыч, дружище, ты-то сколько казенных домов прошел! Не знаешь будто, как оно с первоходками иногда случается: арестовали, он и лапки заламывает – повесят меня, повесят… А получит ссылку в лучшем случае. Тюремные стены, они хитрые, давить на душу умеют!
Особенно если сам себя готов приговорить!
Не знаю, что уж там Ширямову померещилось, только поверил он адмиралу с партизаном безоговорочно и на меня напустился.
– Морда твоя бесстыжая, Чудновский. Больного старика расстрелом пугать. Он, гляди, чуть дышит. Головой за Колчака отвечаешь!
– Отвечаю, – говорю – и головой, и прочими частями тела! А что до старика, то ему не скажи, обидится. Сорок пять всего Колчаку недавно стукнуло, нашел, Александрыч, больно старого, он вон еще и девушкам очень нравится!
Не удержался Ширямов, фыркнул: знает про Тимиреву. Еще бы новость такая мимо него прошла!
– Глаза-то он хоть открывал?.. – спросил тоном ниже – Или так в себя и не приходит адмирал?..
– Типун, – отвечаю – тебе на язык. Вполне в себе, так и сообщи в Сиббюро с чистой совестью, или кто там тебя ответственностью пугает?!
Побагровел он, запыхтел, но сдачи мне дать не решился, язык у Ширямова как река сибирская – медлительный.
– Смотри, – говорит – если чего запросит, хоть шоколаду с апельсинами, из-под земли чтоб достать! Чтоб ни в чем ему обиды не было и на нас он в Кремле не пожаловался!
…И чтоб нас в Кремле похвалили, про себя заканчиваю.
Ну, вам понятно, надеюсь, какой у меня предревкома птица юркая. Однако – признать надо, что пробивная птица, как дятел, и запасливый зверек, как бурундук.
– Давай, – протягиваю руку – Александрыч, свой новогодний мешок… – а мешок Ширямов действительно большой притащил.
И поди ты, еще и не понял, что он Дед Мороз.
– Почему, – спрашивает – новогодний?.. Новый год две недели как… А вот, – самодовольно в мешке копается, откуда нестерпимо на меня пахнуло кофием: просто голова кругом! – должно стало-быть, самая благородная вкуснятина. Вомары какие-то… С анасьями. Тьфу, как зовется похабно. Но Колчак ведь из благородных, ему понравится! Лягух только нету с улитками… – пытается кинуть камешек в мой огород. Я ему о французской кухне, помню, плел, пока не добился тотального его позеленения.
И тут мы оба аж подпрыгиваем, потому как оказывается, что Колчак спать умеет очень крепко и болтать рядом с ним, спящим, можно сколько заблагорассудится – только вот фамилию его упоминать не надо. Она для него как будильник. Моряки между вахтами так привыкают спать: если фамилию назвали – значит, зовут.
И вот он по флотскому, значит, будильнику забарахтался под одеялом, повернулся к нам лицом – а спал смешно очень, на животе, в обнимку с подушкой – открывает глаза, прищуривается на меня, говорит обрадованно:
– Братишка… – после чего замечает Ширямова, досадливым жестом сгребает пальцами на груди непомерно широкий рубашечный ворот и норовит подняться:
– Прошу прощения… Кому обязан, господа..?
Ну просто бальзам на Ширямовскую душу!
– Лежите-лежите! – замахал он коротенькими ручками и раскланялся по приказчицки. Лавочник… – Так что я – Александр Ширямов, мое вам почтение… Председатель революционного комитету городу Иркутску! Это я тут для вас кой-чего, адмирал, доставил! – предъявляет мешок, невыносимо благоухающий, и собирается шаг вперед совершить – к кровати, но почему-то не совершает, а на месте раскачивается: ну вылитый еврей в синагоге. Мамочки! Да он же Колчака боится… Вот новости-то, упасть и не подняться… А Колчак одеяло до подбородка натянул и лежит смирно: он же для ревкомовца чем-то страшный, пугать не хочет. И странный этот страх он гораздо раньше меня заметил.
– Спасибо! Благодарю вас, господин Ширямов, – говорит ласково – Я очень, очень люблю пить кофе! – и руку поднимает ну таким жестом – я растерянно протер глаза ушами: как барышня кавалеру, чтобы поцеловал, а Ширямов ему радостно пожимает кончики пальчиков, изящно свешенных… Обеими руками… И Колчак осторожно, свободным большим пальцем, изображает пожатие… Где мой носовой платок, сейчас зарыдаю от умиления! И счеты мне, счеты – никак в уме не соображу, сколько же дней Ширямов руки не будет мыть…
– Он же солдат, – с мягким упреком проговорил мне Колчак, когда счастливый ревкомовец выкатился.
Вот как разглядел?.. Вы знаете, товарищи потомки?.. Я – понятия не имею! Рожа у меня, наверное, была очень красноречивая.
– Ты ведь тоже, братишка, обстрелянный, – усмехнулся Колчак – только ты партизан… А господин Ширямов под трехлинеечкой с полной выкладкой постоял. Вводное выражение "так что" уставом для рядовых на уроках словесности предписывается, не расстаться с ним, да и… много есть еще признаков.
Как-то неуютно мне стало тогда, товарищи потомки. Не потому, что Ширямова раскусили с такою привычной легкостью, а даже тени его недовольства не смог я вынести. Вот ведь незадача…
– Самуилинька… – нерешительно – знаю-знаю, какой он вообще-то нерешительный: как задумает что, так и не сдвинешь его, смущенно приседающего в реверансах… – поднял на меня глаза Колчак – у меня к тебе просьба есть… Раз уж мы столь близки сделались, – шевельнул ресницами лукаво и сконфуженно разом. Ну надо же… Словно протекцию получил… У Бога, хе-хе… А говорят, что это мы, евреи, с Небесами торгуемся.
– Все, что в моих силах, – говорю.
Он еще помялся со смущением. А когда Колчак включает чудаковатого интеллигента, от него жди внеочередную пакость. Это я уже усвоил! И пакость не замедлила.
– Скажи, братишка, старшему над дружиной железнодорожников, несущей охрану золота… Как его…?
– Товарищ Букатый, – отвечаю механически.
– Что я прошу господина Букатого уделить мне минуту своего времени, – безмятежно вывалил Колчак на мою несчастную голову.
И что вы мне посоветуете, дорогие товарищи потомки?..
У Колчака, скорее всего, действительно какие-то ценные предложения, или сведения, или и то, и другое… Только вот у Букатого семью вырезали.
И если я Колчаку это скажу, то он…
Тем более захочет с Букатым встретиться.
– Ладно, – говорю – передам… – а там, может быть, Букатому самому не пожелается.
Ага.
Дожидайся.
Помчался Букатый к Колчаку во весь дух! Сидел у него часа два, чаем полоскался… Потом на допросы ходить еще повадился…
Глава 4
И на допросах тоже уши развешивал и чай хлестал. Колчаку наливал: хотите?.. Тот брал…
А я так и не решился ни у адмирала, ни у машиниста попросить удовлетворения своей изнывающей любознательности. Вот… тайны иркутского двора.
– Кофе будешь?.. Заваривай, – кивнул Колчак на ширямовский мешок. Ну да, стану я пить, чтобы ты облизывался… В ревматизме противопоказано… Мамочки, божечки, как хочется… Горького, с пенкой, пряно-душистого…
– Терпеть кофе на самом деле не могу…на командирских вахтах в нем утопился, как Нельсон в мальвазии. Это ты, братишка, без остатка в нос перебазировался, ветер ловишь, – улыбнулся Колчак вроде и с насмешкой, но невесть как необидно у него это получилось, что на мою физиономию без моего ж позволения забралась немного смущенная ухмылочка… – Семушку позови, будь добр…
Потылица, маявшийся в коридоре, вошел виновато насупленный. Ждал моей выволочки. Я не вынес – гоготнул. Он смекнул, вздохнул с облегчением: вот здрасьте, чтоб меня молокососы боялись, и тут Колчак еще говорит:
– Вот кто, братишка, со мною весь день как с младенцем возился безропотно… Не бычься, не бычься. Отставить… Его полный адмирал хвалит, а он бычится: нехорошо.
Никто не знает, каких сил мне, товарищи, стоило тогда сохранить серьезность. Страдаю! Невыносимо! Во имя революции… Колчак, оказывается, тот еще комик. Потылица-то хихикает, ему хорошо, ему можно…
– Ты, дитя мое, – комик говорит – подай мне мешочек, и посмотрим, чем тут есть тебе полакомиться! – говорит. Ага… Сейчас тебе, полный адмирал, дитя покажет тоже полный… птичий двор. Я Потылицу знаю!
Дитя не подводит: немедленно надувается как индюк, увидевший красное! Позвать его, что ли: Галдр! Галдр!?.. Знаете, что это такое?.. Таким криком местечковые мальчишки индюков пугают. Только по дружески, по большому секрету: в действительности гораздо сильнее индюк испугается, если ему свистнуть… Я так… На всякий случай. Мало ли, понадобится…
…И провозглашает:
– Не буду. Товарышш Шшудновский говорит, шо у военных пленных брать нишшево нельзя!
Вот так, превосходительство, а вы что думали?..
– А я слушать не стану, что он там говорит, – превосходительство отвечает спокойно – наоборот, это меня слушаться надо, потому как я пусть и военнопленный, но чином и годами товарища – ой, ущипните меня семеро, он это слово без запинки выговорил… – товарища Чудновского повыше буду – и ничего с этим нельзя поделать…
– Как енерал?.. – деловито спрашивает Потылица, поразмыслив.
– Совершенно верно, – кивает Колчак – я и есть генерал. Только морской… – и глаза у него поблескивают, интересно же, что семнадцатилетний кержак еще отмочит. Потылица, разумеется, оправдывает его ожидания:
– Угу. Яшно… Абмирал – этта, значиттца, капитан для капитанов… А каво тогды все капитаны по варнацкому лаются, ешли абмиралы у их таки великатные… И штеснительные… Товарышш Шшудновский, прикажите каманданта Бурсака не пушкать к абмиралу, а то остудно больно…
Слыхали разговорившегося?.. Раньше он таким не был!
Мне кто-нибудь объяснит, каким образом полный адмирал умудрился за столь короткое время разбаловать красного партизана?.. Страшно подумать, что с Потылицей дальше сделается. Не иначе, из-за полной адмиральской деликатности. Сказал бы я ему, кстати, какой он полный… Полный – это я! Полных семи пудов весом! А Колчак – полный фиглиш (хлюпик)…
И конечно, послушаться нам пришлось, а вы что думали… Умыли этого… полного… он еще воду просил похолоднее, наверное по моему ворчанию соскучился, и завтракать сели. Под адмиральским строгим оком.
Кофием…
Пил я и думал злорадно, каково сейчас колчаковским министрам! Аромат по этажу поплыл… А министры небось кофе любят!
Жалко только, что Колчак – хлебосольный нашелся один такой, понимаете – заставил меня коробку с омарами откупорить. Впрочем, я и не заикнулся протестовать, понимая, как ему это приятно. Лишь бы сам поел… Не омаров, куда ему консервами напихиваться, крокодилок-фрикаделек, а то он оказался еще и ужасным любителем за едой поболтать. Приспичило Потылице его спросить, что это за кушанье омары. Между прочим, американские, фи. Не для моей возвышенной натуры. Я предпочитаю норвежские… И, упаси меня, не паштет какой-то невнятный и не очень вкусный, и вообще надо поскорее доесть эту гадость, чтобы никому не портить аппетита! А Колчак, который фрикадельки кушает, немедленно откладывает ложку и отвечает:
– Это же раки, Семушка! Не разобрал?.. Большущие такие морские раки. Знаешь какие?.. Вот! – показывает ладонями целый метр.
– Ух ты… – Потылица восхищен – а какова их ловить?.. – соображает.
– На удочку, конечно, – говорит Колчак не моргнув синим глазом – вот слушайте. Было это на Тихом океане, в далеком чужеземном порту с заковыристым названием: то ли Трынь Трам, то ли Дрын Дрянь, то ли как-то еще, столь же благозвучно… И был на нашем корвете роскошный боцман. Весом пудов так на восемь… Чудновский, не завидуй, скоро наберешь. Вот лег боцман в адмиральский час соснуть, потому как время святое, а к ноге, значит, привязал лесу с наживкою. И в иллюминатор-то закинул… Ну и спит себе. Только вдру-уууг…
И, умолкнув, в тарелке копается. Изящно кладет в рот кусочек фрикадельки…
– И каво?… – выстанывает Потылица ошалело.
– Бортовая качка началась, – небрежно отвечает Колчак, прожевав, а жевать ему нехорошо, беззубому, губы ладонью от стыда прикрывает – штормовую тревогу сыграли… Потому как подумали, что пришел зловредный заморский шторм под гадким названием то ли Дай-и-Плюнь, то ли Стой-и-Дуй, что у тамошних туземцев значит "ваше величество", прости Господи… А потом услыхали, как боцман из каюты орет: Полундра! Фонарь Табулевича мне в неудобьсказуемое место, прошу прощения за мой французский… И побежали на помощь. Прибегают, и что же?.. Огромаднейший лангуст, омару южный братец, это тоже рак, но клешней у него нету, зато усищи длиннейшие и панцирь с шипами, поймал нашего боцмана и в иллюминатор наполовину выволок! Ну, командир за боцмана, старпом за командира, штурман за старпома, а мышка за Мурку с Жучкой – спасли душу погибающую! И лангуста на камбуз отволокли. Всласть пообедали, и на ужин еще осталось! Что, не верите?.. Ручаюсь: на корабле то, что в обед не докушают, подают к ужину…
Я чуть кофием не захлебнулся, дорогие мои товарищи! Воображение у меня богатое и нездоровое: разом представил боцмана, толстым пузом застрявшего в иллюминаторе… Нежно любимым кофием, собственноручно на спиртовке сваренным… Потылицу варить кофий выучил! А к кофе вчерашние разогретые картофельные шанежки, да Колчак еще велел банку ананасов открыть, попробуй его не послушайся. Специально для Семена Матвеевича семнадцати лет от роду. Ананас для него как конфеты: держит он ломтик за щекою словно ландринину и языком пошевелить не смеет, не то что куснуть – не по крестьянски будет. Расточительно… А знаете, что ему кофе по вкусу пришелся?.. Да, да. Черный кофе… С таким наслаждением прихлебывал, чмокал, отдувался, лоб вытирал – мы с Колчаком (прислушайтесь, как звучит с точки зрения классовой ненависти… Песня!) переглянулись украдкой и кивнул он мне. Но рассказ о лангусте вызвал у Потылицы сомнения!
– Побасенок говорите, Лександра Василич, – пробормотал он, отчаянно багровея.
– Это почему же? – приподнял Колчак бровь весело.
– А потому… Потому… – аж из-за столика ребенок вылез. Как в школе. – Вы сказали, в Тихам окиане молодой ходили. На корверте… Фу. На корвете! Тако ж на корвете фонарей Табулевитша не было ишшо… Вот.
Я поспешно заткнул себе разинувшуюся пасть шанежкой. Понятия не имею, что это за фонарь! Колчак, конечно, знает, но ведь и Потылице тоже известно откуда-то…
Знающий утопил лицо в ладонях, всхлипывая от смеха.
– Молодчинище… – выговорил по складам – какой же ты молодчина, Семушка! Потылица засопел от удовольствия, как паровоз. И ананасную дольку проглотил, взял вторую.
– Я… Я анжинером быть хочу… – прошептал почти беззвучно, но адмиральский слух я вам вчера расхваливал.
– Инженером?.. – живо переспросил Колчак – а каким же ты, Семушка, хочешь стать инженером?.. Что за машины конструировать? Инженеры – они, брат, разные бывают!
Он не сразу решился ответить, колоссальный ребенок… И я успел различить знакомый рокот поворачивающихся сфер мироздания, как рождение чуда – и понять, что Колчак услышал это тоже.
– Корабль я построить хочу, – выдохнул наконец Потылица – такой… Такой, штаб на самую верхушку Земли забрался! На самый-пресамый полюс.