Шапарев вздыхает и вновь оглушительно сморкается в свой безразмерный платок. Э-хе-хе, хе-хе! Молодости свойственно заблуждаться, а старости – сомневаться. И это один из законов подлой жизни! Но чего, спрашивается, страдать? Кругом одни воздыхатели: купцы, промышленники, офицеры… И свой брат-актер. Выбирай любого! Но она запала на этого грузного, стареющего ловеласа, и, кажется, даже свет померк в ее глазах после столь непонятного ему, Шапареву, разрыва?
И он действительно многого не понимает! Булавин увлекся девчонкой… Тридцать пять лет разницы! Нет, это не поддается ее разумению, и от этого она страдает еще больше, а обида и унижение чуть ли не убивают ее. Ведь он выбрал не душу, не ум, не талант, он выбрал юное тело… Но она ни за что не станет бороться за свое место в его сердце. Она знает на собственном опыте, что насильно мил никогда не будешь!..
Но вслух говорит:
– Брошу года на два сцену. Уеду за границу, отдохну, подлечусь, мир посмотрю. Я так устала от этой мишуры и злословия. Мне так хочется отдохнуть.
– Ты в своем уме, Поленька? – Лицо Шапарева вытянулось. Он соскочил с кресла и принялся нервно ходить по комнате и даже заламывать руки от отчаяния. Она внешне спокойно следила за ним взглядом.
– Ты ведь умрешь без сцены, – в голосе его слышны неподдельные слезы. – Ты ведь сама себя не знаешь, Полюшка. Ты за этой границей будешь задыхаться, как рыба на песке. И еще больше будешь мучиться, страдать, изнывать от тоски и ностальгии. – Он опять плюхается в кресло и страдальчески прикрывает глаза ладонью.
– Я все прекрасно понимаю, – отвечает она. – Но потом я вернусь…
– Потом? Шутка сказать! Потом уже старость, Полюшка!
– Ну что ж! Я ведь не «простушка». Перейду прямо на старух. Только не здесь, где всяк меня знает и видел на первых ролях. Уеду в тот же Тесинск. Там, говорят, неплохой театр, и режиссер молодой, но большой умница. Ты меня знаешь, я и в роли старух кого угодно переплюну. А тут мне все постыло! Пойми, дорогой, куда ни гляну здесь, куда ни выйду – тоска! Североеланск мне уже могилой кажется…
Ее голос срывается. Она подходит к окну, долго смотрит в него, потом тихо говорит:
– Как пахнет! – Она, кажется, не может надышаться ароматом сирени. Крылья ее тонкого носа чувственно подрагивают. – Божественный запах! – Голос ее звучит скорбно, и Шапарев чувствует, что она еле сдерживает слезы.
Он встает с кресла, кряхтя и отдуваясь, берет ее маленькие руки в свои большие.
– Не откажи, Полюшка, старому товарищу. Конечно, такая примадонна, как ты, нам не по зубам. Но львиная доля доходов – твоя! А без тебя мы зубы на полку положим, ей-богу, не вру! Да ты и сама это прекрасно понимаешь! Слышала, какие убытки в этом году все антрепризы понесли? Воют, матушка, с голоду!
Муромцева знает, что Шапарев даже не посмел бы подойти к ней с подобным предложением, будь у них все ладно с Саввой Андреевичем. А теперь их разрыв развязал руки многим, и ему в том числе.
Она не отнимает руки и вяло интересуется:
– А кто еще едет?
Шапарев быстро перечисляет имена. Некоторые ей интересны, некоторым она помогала, но есть два или три имени, которые она на дух не переносит. Но вынуждена признать, что труппа действительно подобралась недурная, правда, все ж не дает Шапареву окончательного согласия, обещая подумать. И он уходит ободренный, ведь не отказала же…
Сегодня суббота, в театре нет представления. Муромцева отдыхает, но уже по традиции приезжает в гримуборную. Следующая неделя – последняя, когда театр дает свои лучшие спектакли, прежде чем актеры разъедутся на гастроли. Поэтому она решила посвятить этот день тому, чтобы разобрать вещички и рассмотреть, что лишнего скопилось в комодах и в столах. Что-то выбросить, что-то отвезти домой.
Она непременно заберет с собой комнатные цветы и клетку с канарейками. И, пожалуй, примет предложение Шапарева. Лучше два месяца скитаться по гостиницам, чем просидеть их на даче в окружении кошек, собак и прислуги. Конечно, она будет кататься верхом и в коляске, съездит на пасеку, где у нее с десяток ульев, опять попробует доить корову…
Но она всегда будет помнить, что в полусотне верст от ее дачи – Североеланск, и для Саввы Андреевича никогда не составляло особого труда прискакать к ней хоть в ночь-полночь…
За ее спиной что-то упало и покатилось по полу. Она вздрогнула и стремительно оглянулась. И увидела эти огромные темные глаза… Господи, она же не одна! Совсем забыла, что пригласила прийти кого-нибудь из костюмерной и привести в порядок несколько ее театральных костюмов, до которых раньше не доходили руки.
Девушка в скромном ситцевом платье с кружевной косынкой на плечах испуганно смотрит на нее, ее пальцы сжимают наперсток. Вероятно, это он стал источником шума, который на время отвлек Муромцеву от горьких размышлений.
Муромцева вглядывается в девушку и пытается вспомнить, где она видела эти скорбные глаза, это точеное личико, смуглое, с нежным, едва заметным румянцем на скулах, отчего кажется, что кожа ее излучает какой-то особый свет. Но ничто не может затмить сияние этих очаровательных глаз! А мимика-то, мимика! Боже, насколько она богата и выразительна! Мгновенный испуг, и тут же – удивление, восторг, растерянность… и обожание! Непомерное! Всеобъемлющее! Завораживающее! Девочка смотрит на нее, как на чудо, как на богиню, спустившуюся на грешную землю… Ее глаза полны благоговения.
И Муромцева вспоминает! Эти глаза провожают и встречают ее за кулисами все пять лет, что она пребывает в Североеланске. Она настолько привыкла к ним, что не замечает их, но если б они исчезли, почувствовала бы растерянность и беспокойство. Как хорошо встретить такие глаза в этом жестоком мире, полном лжи, предательства, клеветы!.. Встретить такое яркое, такое непосредственное чувство, найти душу, не исковерканную, не изуродованную еще жестокими реалиями бытия, серостью будней и сумятицей жизни…
– Ты кто? – спрашивает она и опускается в кресло. Ее взгляд охватывает всю фигурку девушки с ног до головы. Она определенно хороша собой. Высокая шея, изящная линия плеча. Глаза – самое большое ее достоинство, губы полноваты, рот, возможно, несколько великоват. Но именно эта несоразмерность и является той изюминкой, которая выделяет эту девчушку из числа записных красавиц, лица которых идеальны, но забываются в первую же минуту после знакомства.
– Ты кто? – опять, но уже более ласково, повторяет Муромцева, желая ободрить эту чудную девушку, от одного взгляда на которую у нее странно заныло сердце.
– Вера… Вероника Соболева, – отвечает девушка. Она не опускает ресниц и смотрит на нее, как верующая на образ. – Я здесь в ученицах… Блонды пришиваю…
И голос у нее хорош… Грудной, глубокий, гибкий…
Мгновение молча они смотрят в глаза друг другу. Всего мгновение, но зрачок в зрачок.
«Удивительные глаза, – опять думает Муромцева. – Длинные, горячие, сверкающие. Они все говорят без слов». И снова спрашивает:
– Сколько тебе лет? Ты замужем?
– Семнадцать минуло, сударыня. Я сирота и девица.
– Ты одна живешь?
– Нет, у меня брат на руках. Ему двенадцать всего. Своим трудом живу. – И уже тише добавляет: – Бабушка у меня всю жизнь при театре… Костюмершей… Потому и меня взяли, когда она в прошлом году померла.
– Грамоте знаешь?
– Знаю, сударыня, – кивает она.
И тут Муромцева не выдерживает. Придвигает к ней свое кресло и заглядывает в эти удивительные глаза.
– Любишь театр? – спрашивает она быстро и шепотом, слегка задыхаясь. Ей не надо ответа. Она уже знает его, но все ж удивляется тому потоку огня, который выплескивает на нее эта девочка.
– Люблю, – столь же тихо и страстно звучит в ответ.
И вдруг ее словно прорывает. Девичий голос дрожит, его хозяйке надо успеть слишком много сказать, пока Муромцева не оттолкнула ее, не сослалась на недостаток времени.
– Я выросла в театре. Бабушка приносила меня сюда еще в корзине. Я все роли знаю. И мужские, и женские… Я помню ваш дебют пять лет назад. Это была Офелия, и вы так замечательно пели…
Моего вы знали ль друга?Он был знатный молодец.В белых перьях статный воинПервый в Дании боец…[4]Муромцева машинально произносит слова королевы Гертруды:
– Ах, бедная Офелия!.. Что ты поешь?
Вероника смотрит на нее безмятежно-отрешенным взглядом, на лице улыбка, робкая, слегка растерянная. Она словно не понимает, чего от нее хотят, что с ней происходит.
– Что я пою? – спрашивает она. Нет, не она… Офелия. – Послушайте, какая песня… – И, потрясая сердце великой актрисы, на всю гримерную зазвенел, зарыдал богатый девичий голос…
Муромцева потрясена. Откуда в этой девочке столько страсти? Откуда ей знать, что испытывает женщина, чьим смыслом существования была любовь? Откуда в ней подобные метания души, гибнущей оттого, что любовь не просто уходит, ее безжалостно отнимают?..
Схватившись за голову, Вероника рыдает. А Муромцева обнимает ее и рыдает вместе с ней. Но это слезы очищения. Она опять деятельна и энергична. И вновь свет горит в ее прекрасных глазах, а лицо сияет восторгом. Теперь она знает, кому передаст со временем свои роли.
В течение часа она утрясает все дела. Конечно же, Верочка едет с ней на гастроли. Конечно же, ее братишка поживет это время у нее на даче под присмотром молочницы. Конечно же, они сейчас же поедут по магазинам и приобретут все необходимое из одежды, обуви, белья и всего прочего, в чем нуждается всякая красивая девушка ее возраста.
Муромцева буквально летает по театру, она оживлена и улыбчива. И все несказанно удивлены столь чудесному превращению уставшей от жизни женщины с потухшими глазами в богиню с пылающим взором. И никому не дано понять, что у нее появился смысл жизни. Она не желает расставаться с Верой ни на минуту. И уже вечером девушка вместе с братом переезжают к ней на квартиру. Она больше не чувствует себя одинокой. Только где-то далеко-далеко, в самом потаенном уголке ее сердца, осталась еще крошечная точка, которая по-прежнему саднит и ноет, но это уже не та боль, которая свивала все ее чувства и разум в тугую спираль. Теперь эта боль всего лишь напоминание о человеческой низости. Напоминание о том, как похоть победила любовь…
Этой ночью она впервые не вспоминала Савву Андреевича. Но о Вере тоже не думала. За нее она была спокойна. Девочка попала в более чем надежные руки. В ее руки.
А в памяти неожиданно всплыло другое лицо. Лицо девушки, которая столь же глубоко ненавидела театр, сколь Вероника и сама Муромцева его любили. Девушка, которая тоже выросла рядом со сценой, но мечтала вырваться из театра, как мечтает вырваться на свободу дикая птица, попавшая в силки птицелова…
За несколько дней до болезни в гримерную к Муромцевой постучался театральный суфлер Гузеев и попросил посмотреть его дочь. Помнится, она очень удивилась, что у него есть дочь. Он казался ей очень старым. Угрюмый, с лицом, сморщенным, как печеная картофелина, чуть выше среднего роста, сутулый, с одной ногой короче другой, он вызывал в ней чувство жалости и, одновременно с этим, неосознанный, почти животный страх.
Позже она, конечно, узнала, что лет двадцать назад он был великолепным трагиком, но пил и, по пьяному делу свалившись в оркестровую яму, повредил ногу. Поначалу его жалели, давали роли лакеев или те, где не требовалось передвигаться по сцене. Но он пил все больше и дебоширил все чаще. Жена его была несравненной красавицей и очень талантливой актрисой. Он ее безумно любил и столь же безумно ревновал ко всем без исключения. Были безобразные сцены, которые он закатывал на людях, на репетициях, в гримерной, дрался с ее поклонниками и, по слухам, пытался вызвать на дуэль нынешнего вице-губернатора Хворостьянова, тогда еще молодого чиновника…
Но жена его вскоре умерла, а Гузеев неожиданно остепенился, и его охотно взяли суфлером, потому что голос у него был замечательный. Он четко и проникновенно выговаривал слова, знал все мизансцены.
И Муромцева хорошо помнила, как он «водил» ее по сцене, когда она впервые сыграла Корделию в «Короле Лире». Этот спектакль пришлось готовить на скорую руку только потому, что какому-то высокопоставленному столичному чиновнику, пребывавшему в Североеланске с ревизией, вздумалось его посмотреть…
Дочь его оказалась очаровательной девушкой, столь же красивой, сколь и бестолковой. Она запиналась почти на каждом слове в монологах, перепутала все на свете в басне, пыталась танцевать, но была настолько неуклюжа, что чуть не свалила на пол вешалку с одеждой, и безбожно врала мелодию, когда Полина попросила ее спеть пару песенок. Лицо Гузеева исказили отчаяние и какая-то мрачная озлобленность, когда Муромцева удрученно развела руками и произнесла с искренним огорчением:
– Я очень сожалею, но ваша дочь не рождена актрисой! – И заметила, как в это мгновение изменилось лицо девушки. Ее глаза сверкнули торжеством, и этот огонь сказочно преобразил ее лицо, чтобы тут же уступить место прежнему выражению, слегка туповатому и равнодушному. И тогда Муромцева попросила Гузеева оставить их наедине.
Старик вышел, а она приказала девушке немедленно признаться, в чем дело, зачем она строит из себя непроходимую дуру и бездарь, когда отец с такой силой желает видеть ее актрисой. И тогда эта паршивка упала на колени, умоляя ее простить и не выдавать отцу, потому что она всей силою своей души ненавидит театр. Ведь сколько она себя помнит, вокруг нее был только театр, театр и снова театр. Отец изводил ее многочасовыми репетициями: ставил голос, учил двигаться по сцене и танцевать. Она днями напролет зубрила сложнейшие роли из классических пьес, порой понимая в них не более десятка слов. Но отцу и этого было мало. Он ставил ее на колени в угол на всю ночь, если она не могла осилить роль в отведенные им сроки. С настойчивостью маньяка он пытался привить дочери любовь к театру, но добился обратного – она его люто возненавидела.
Девушка призналась Муромцевой, что с детства мечтала стать художницей. Много рисовала, но отец уничтожал все ее рисунки. Месяц назад она встретилась с замечательным человеком – художником Василием Сухаревым. Ему тридцать пять лет, но он уже знаменит и богат. Он окончил Академию художеств с золотой медалью. У него дом в Москве и дача в Италии. Его картина «Нападение разбойников на купеческий обоз» выставлялась в Париже и получила высшую награду – Золотую медаль Французской академии. Но он каждое лето приезжает на родину, в Североеланск, в гости к родителям. Живет почти все лето, ведет бесплатные классы для желающих, а с некоторыми учениками занимается индивидуально. С ней тоже. И теперь она тайком бегает на его занятия, оставляет в мастерской у Сухарева свои работы, мольберт, этюдник, а запачканные в краске руки оттирает керосином и только тогда возвращается домой.
В этой девушке Полина почувствовала такую же несгибаемую силу духа, которую знала в себе, поэтому отпустила ее с богом и не выдала отцу. После этого они стали раскланиваться с суфлером, только Гузеев постарел еще больше, а по театру ходил и вовсе не поднимая головы. Она очень жалела старика, но что она могла поделать, если его дочь уже выбрала свою судьбу…
Полина Аркадьевна Муромцева прочитала шепотом молитву, перекрестилась на образа и потушила лампу. И впервые за последние дни заснула, чувствуя себя спокойной и почти счастливой…
Глава 1
Алексей проснулся от непонятного шума за дверями спальни. За окнами было темно, а когда он бросил взгляд на часы, оказалось, что они показывают десятый час вечера. Выходит, он поспал не больше двух часов, но кому вздумалось ломиться в его спальню? Он прислушался. Несомненно, кто-то ругается и, несомненно, голосом няньки.
– Не пушшу! Дай дитю выспаться! Он же только прилег! – Ненила пыталась говорить шепотом, но эти звуки в тишине сонного дома слышны были очень отчетливо, равно как и бурчание, издаваемое явно мужчиной.
Делать нечего! Придется подниматься. Скорее всего, за ним прислал Тартищев. Но что, интересно, успело случиться за столь короткий срок, если Федор Михайлович нарушил свой же приказ, по которому предоставил ему и Ивану короткий отпуск «за особые заслуги в задержании опасных преступников»? Кажется, так звучала эта строчка в приказе? Они действительно поработали на славу! Целую неделю весь состав уголовного сыска находился на ногах. Ели чаще всухомятку, где придется и что придется, урывками дремали на жестких казенных столах и стульях. Но усилия увенчались успехом. Шайка головорезов осетина Махмута, несколько месяцев подряд наводившая ужас на жителей города и ближайших уездов, была захвачена в полном составе на засаде, а сам предводитель тяжело ранен. И сегодня в тюремной больнице ему отняли ногу.
Алексей оделся, достал из-под подушки и положил во внутренний карман сюртука свой «смит-вессон», проверил, на месте ли амулет, и вышел из спальни. Ну, так и есть! А он еще сомневался! Иван Вавилов, красный как рак, пытался в чем-то убедить няньку, а она, не смотри, что старая, уперлась в его грудь руками и настойчиво выталкивала из гостиной. Алексея она не видела, потому что находилась к нему спиной. И продолжала шипеть на Ивана, словно рассерженная гусыня:
– Иди ужо! А то барыню позову! Никакого продыха дитю от вашей работы!
– Ненила Карповна! – Иван тщетно пытался отвести ее руки от себя, но тут заметил Алексея и расплылся в радостной улыбке. – Да вот же оно! Дитё! Малыш наш дорогой! И не спит вовсе!
– Что случилось? – спросил Алексей, демонстративно не замечая, что Иван вновь назвал его Малышом, кличкой, которая прочно прилипла к нему чуть ли не с первых дней его службы в уголовном сыске. Он уже держал в руках шинель, потому что понимал – просто так Иван среди ночи не примчится. Видно, новая тревога, если Тартищев прервал их двухдневный отпуск, который продлился не более трех часов.
Нянька махнула обреченно рукой и деловито справилась:
– Чаю попьете?
– Некогда, Ненилушка Карповна, некогда, голубушка! – пропел ласково Вавилов, прижимая руку к сердцу. И тут же быстро проговорил, обращаясь уже к Алексею: – Коляска у крыльца. Тартищев велел немедленно гнать на Толмачевку, там перебита вся семья лесозаводчика Ушакова. Сам он остался жив, но, говорят, чуть ли не помешался от горя. Федор Михайлович уже там…
До Толмачевки, района города, где размещались особняки известных богатеев и дом вице-губернатора Хворостьянова, добрались за полчаса. И за это время Иван, которого поднял с постели сам Тартищев, успел вкратце рассказать Алексею о трагедии, случившейся в доме одного из самых влиятельных и известных в городе людей, Богдана Арефьевича Ушакова.
Сегодня – четверг второй недели Великого поста. Жена Ушакова Анна Владимировна вместе с младшим сыном Темой в сопровождении горничной Глафиры Молчановой отправилась после обеда на коляске, которой управлял кучер Никифор Бильден, на именины к послушнице Вознесенского девичьего монастыря Евдокии Голубевой. От дома Ушаковых до монастыря четверть часа езды. Анна Владимировна приехала в монастырь в три часа пополудни и осталась там вместе с сыном, отправив горничную и кучера обратно.
В это время сам Ушаков, его шестидесятилетняя мать Евдокия Макаровна и старший сын Николай, гимназист третьего класса, оставались дома.
В пять часов вечера Ушаков собрался в город по делам и велел горничной ехать за женой. Анна Владимировна была известной актрисой, но после того, как вышла замуж, на сцену выходила редко, больше для удовольствия. После внезапной смерти примадонны театра Муромцевой некоторые роли Полины Аркадьевны перешли к ней, и сегодня она играла в спектакле по пьесе Полевого «Нино». Муж обещал подъехать к началу спектакля, а после него они должны были еще побывать на музыкальном салоне у губернаторши, где предполагалось, что Анна Владимировна споет пару романсов, на которые была великая мастерица.
Нянька Темы Василина Кулешова часа в четыре пополудни отправилась к вечерне и зашла по пути к своей давней приятельнице вдове коллежского секретаря Сорокина. Вдвоем они погуляли на бульваре, прошлись по галантерейным лавкам, побывали в церкви, разговелись, вдоволь посплетничали и сговорились встретиться в субботу, чтобы сходить к Всенощной. Нянька вернулась домой, когда уже начало смеркаться, и увидела во дворе кучера Бильдена, который с самым растерянным видом разглядывал что-то на деревянном тротуарчике рядом с крыльцом черного хода.
Нянька, подивившись тому, что ворота до сей поры не заперты на засов, а дворник непонятно куда запропастился, закрыла за собой калитку и окликнула кучера:
– Что ты там увидел, Никиша? Неужто золотой нашел?
Никифор как-то странно посмотрел на нее:
– Иди сюда, Василина! Кажись, кровь! И будто кто ее заметал…
– Что ты городишь? – рассердилась Василина. – Небось на кухне петухам головы рубили! – И поперхнулась. С чего бы это? Пост ведь ноне.
Она торопливо перекрестилась и подошла к крыльцу. Никифор не ошибся, пятна крови на тротуаре были свежими, хотя их явно заметали метлой. Да вот и метла валяется. Василина взяла ее в руки, провела по прутьям рукой. На пальцах остались бурые пятна… Она испуганно посмотрела на Никифора, он не менее испуганно на нее. И тут нянька заметила башмак кухарки, который, оказывается, прикрывала метла. Она подняла его, он тоже был в крови. Совершенно новый башмак. Василина знала, что эти башмаки подарила кухарке хозяйка. И Катерина накануне вечером хвасталась в кухне обновкой и говорила, что Анна Владимировна очень довольна, как она стряпает, и обещала ей за это еще и полушалок к Троице…
– Света в доме нет, – почему-то шепотом сказал Никифор и боязливо оглянулся на окна. – Я как подошел, сразу заметил. Дома старуха должна остаться и парнишки… Почему свет-то не зажгли?
– А ты что ж, не повез хозяйку в теантер? – удивилась нянька.
– Да нет, – поскреб в затылке Никифор. – У Незабудки бабки на задних ногах воспалились, и Анна Владимировна распорядились поберечь ее пока. Сказали-с, что извозчика возьмут, а обратно, мол, с Богданом Арефьичем вернутся.
– Ты дверь-то смотрел, открыта али нет? – поинтересовалась нянька, не решаясь сама подняться на крыльцо. Слишком уж напугал ее вид Катиного башмака…
Кучер поднялся на крыльцо и подергал за ручку двери, которая вела на кухню. Она была заперта. И заперта на крючок изнутри.
Тогда они прошли к парадному входу, стараясь не смотреть на темные окна дома. Там было не только темно, но и необычайно тихо, потому что дом Ушаковых всегда был полон шума и голосов: звонких детских, ворчливого – их бабушки, пронзительного – горничной Глаши… А теперь дом замер и молча пялился на мир темными провалами окон, отчего стал сильно смахивать на огромный многоглазый череп. Представив это, Василина и вовсе принялась дрожать мелкой дрожью, хотя была тепло одета и не замерзла, и раз за разом осенять себя крестом.
Она все еще надеялась, что по какой-то причине хозяйка решила вывезти всех своих домочадцев в театр. И в то же время понимала, что вряд ли такое могло случиться. К подобным выездам в доме готовились задолго, как к великому празднику, и ее известили бы в первую очередь. Но в последние дни о поездке в театр даже речи не заходило, к тому же хозяйка ни за что бы не повезла мальчиков туда на извозчике. Наверняка заложили бы парадный выезд или наняли лихача. Бильден по этому поводу молчит, значит, его тоже ни о чем подобном не предупреждали… Но что ж эдакое могло случиться, чтобы дом внезапно, словно в одночасье, опустел?
Нянька и кучер потоптались около крыльца. Дверь была слегка приоткрыта, но они не решались преодолеть несколько ступенек и распахнуть ее… Наконец Никифор сбегал на конюшню за фонарем. Перекрестившись, они поднялись на крыльцо, потянули дверь на себя и завопили как резаные. У порога кто-то лежал в огромной луже крови, а в глубь сеней вела цепочка кровавых следов…
Ни нянька, ни кучер не помнили, как очутились на улице, и, подвывая на два голоса от ужаса, добежали до ближайшего будочника[5]… Через полчаса стало известно, что в доме убиты абсолютно все, кто в нем находился: жена хозяина, его мать, оба сына, дворник, кухарка и горничная. Семь человек! Часть из них застрелили, похоже, из револьвера, у других проломлены черепа. Младший сын Ушакова, четырехлетний Тема, был еще жив, когда приехали полиция и доктор, но состояние его было крайне тяжелым, и врач опасался, что его не довезут до Сухопутного госпиталя, куда мальчика отправили сразу же, как только полицейский врач оказал ему первую помощь.
Сам Ушаков, обеспокоенный тем, что жена не приехала к началу спектакля (из-за чего там сотворился форменный переполох и срочно пришлось вызывать дублершу), отправился домой и, обнаружив, что света в окнах нет, решил, что семья рано легла спать, и запер ворота на задвижку. Затем подошел к задней двери, принялся в нее стучать, но никто не ответил. Почувствовав неладное, он бросился к парадному входу и тут заметил, что в ворота входят двое городовых, околоточный надзиратель, нянька и кучер.