Наконец, фигура влекомого за волосы юноши у Боттичелли трактуется как аллегория Невинности и, как полагают некоторые искусствоведы, олицетворяет самого Апеллеса. Философский смысл этой сцены довольно прозрачен: спустя столетия оклеветанный не нуждается в самооправдании – за него свидетельствует само время. Оно и только оно – опаснейший противник и главнейший враг клеветы.
Сандро Боттичелли «Клевета (Оклеветание Апеллеса)», ок. 1494, дерево, темпера
Расположение персонажей у Боттичелли зеркально их описанию у Лукиана, что создает эффект обратной последовательности событий и наводит на мысль о том, что Правда и Раскаяние, возможно, слишком запоздали. Клевета изображена инфернально двойственной: это женщина-хамелеон, коварный оборотень. Наученный полуторатысячелетним опытом человек Ренессансной эпохи верил в справедливость куда меньше эллина. Но как бы то ни было, Боттичелли сделал клевету мыслезримой, художественно изреченной.
В отличие от Боттичелли, падуанский мастер Мантенья сохранил логическую последовательность легенды, изложенной Лукианом, расположив персонажей картины слева направо и сделав подписи под каждой фигурой рисунка. В этом римейке античного сюжета Клевета приближается не взволнованно, а надменно и даже торжествующе, уверенная в своем могуществе. Одновременно и образ Правды куда более сдержан и не столь патетичен, нежели у Боттичелли.
Несколько иную аллегорическую трактовку истории клеветы дал Питер Брейгель (репродукция в начале главы). Художник изобразил легковерного царя с большими, но все же не ослиными, не такими комичными ушами. Две наушницы – Невежество и Подозрительность – нежно обнимаются и уже ничего не нашептывают, лишь заинтересованно наблюдают. Ложь с Коварством не приукрашивают Клевету, просто идут вместе с ней.
Андреа Мантенья «Клевета Апеллеса», эскиз, втор. пол. XV в., бумага, перо коричневым тоном, подсветка белым
Корнелис Корт «Клевета Апеллеса», реплика[1] картины Федерико Цуккаро, 1572, гравюра на слоновой кости
Истина предстает в образе коленопреклоненного нагого мужчины. Подпись под фигурой, место которой и у Лукиана, и у Боттичелли занимала Истина, гласит: «Caritas» – Милосердие, жертвенная любовь. Милосердием обнажается порочность зависти и обличается низость клеветы. Любовь смиряет гневные сердца и замыкает злоречивые уста. При этом Брейгель, как отмечают искусствоведы, придал античному сюжету одновременно универсальность и злободневность, учитывая политическую ситуацию в Нидерландах своей эпохи. Подписи под фигурами ассоциируются не с философскими трактатами, а с политическими карикатурами.
Заметно отличается от предшествующих сатирическая трактовка Апеллесовой клеветы итальянского художника Федерико Цуккаро. Зависть как наставница Клеветы изображена не то змееподобным человеком, не то человекоподобной змеей. Здесь вспоминается скорее не картина-первоисточник, а образ змея-клеветника у Демосфена. Афина (Минерва) с копьем берет на себя функцию Истины, останавливая за руку разгоряченного правителя-судью.
Аннибале Карраччи «Аллегория Правды и Времени», 1584–1585, холст, масло
Мартин де Вос «Клевета Апеллеса», 1594, дерево, масло
Другой итальянский мастер, Аннибале Карраччи, помещает образ Клеветы в иной контекст, аллегорически изображая ее незавидную перспективу. Спасенная Временем из колодца Правда попирает жалкую, распластанную на земле фигуру Клеветы. Стоящие друг против друга Эвентус и Фелицитас – персонификации успеха и счастья – словно живые подтверждения объективности такого положения вещей.
Фламандский живописец Мартин де Вос за основу своей версии «Клеветы Апеллеса» взял гравюру знаменитого мастера Джорджио Гизи. Здесь наиболее интересны два образа: Невинность в виде ребенка и держащая Клевету за локоть Зависть с маской на затылке, видимо, символизирующей двуличие и злонамеренность.
Летучая и ползучая
В отличие от художников, литераторы были менее оптимистичны в изображении клеветы.
Из памятников словесности нельзя не упомянуть «Балладу о ласточке-клеветнице» Эсташа Дешана. Написанное в XIV веке аллегорическое произведение французского поэта повествует о маленькой юркой птичке, что нападает «без пращи и снаряда», «щебечет от злорадства», «сеет раздоры», бесчестит и ранит «коварной речью». Сюжет баллады опирается на древнее поверье о существовании особого вида ласточек, чей укус ядовит, а взгляд приводит в трепет даже коршунов и орлов. Ласточку-клеветницу «осуждают по праву» – и в конце концов «зло падет на нее самое, придет ей конец».
В прозе той же эпохи вспомним сказку «Обличенный клеветник» из «Декамерона» Бокаччо. Легковерный купец велит убить оклеветанную жену, но она переодевается мужчиной, поступает на службу к египетскому султану, разоблачает очернителя и воссоединяется с супругом.
А в XVI столетии вряд ли кто-то писал о клевете красноречивее Шекспира. Развязка конфликта в «Отелло» – изобличение Яго как подлого клеветника. Сквозной мотив клеветы – в пьесе «Много шума из ничего». Сюжетная основа «Цимбелина» – упомянутая сказка Бокаччо. Шекспировская аллегория клеветы тоже птица, только не коварная ласточка, а зловещая ворона. «Не бойся клеветы – Она всегда в погоне за прекрасным, Придаток неизбежный красоты, Как черная ворона в небе ясном. <…> Когда б не эта кисея клевет, Твоими были б все сердца, весь свет» (сонет 70, пер. С. Степанова).
В XVII веке литературная кисея клевет продолжается Мольером. «Бессильна с клеветой бороться добродетель»; «На свете нет лекарств противу клеветы», – читаем в «Тартюфе». Здесь больше горького скепсиса, чем борцовского пафоса, и ни грамма светлой надежды. Клевета изображается как неизбывная спутница человека от юности до старости. В Новом времени все меньше однозначности, в искусстве все больше фантасмагории. Аллегории становятся причудливы, порою вычурны.
При неослабевающем интересе живописи разных эпох к античной легенде любопытно и показательно отождествление самих мастеров со знаменитым художником. Так, восхищенный современник Рубенса назвал его «Апеллесом нашего века». Надгробная надпись на могиле Мантеньи гласит: «Ты, лицезреющий здесь бронзовый облик Мантеньи, знай: Апеллесу он равен, если не выше него». Апеллесом своего времени величали затем и Дюрера.
В любом обличье – хоть летучая, хоть ползучая – клевета навязчиво преследует прежде всего людей выдающихся и талантливых. Как верно замечено Бальзаком, клевета «равнодушна к ничтожествам». За очернительством часто скрывается ненависть к чужому успеху.
Салон леди Снируэл
В суждениях о клевете европейских писателей XVIII века развиваются идеи греко-римских авторов. Античная риторика не только не утрачивает, но даже усиливает обличительный пафос, обретая высокие обертоны просветительства. Однако к уже ранее сказанному не приращиваются принципиально новые смыслы – скорее оттачиваются и шлифуются сложившиеся представления.
Эпоха Просвещения рационализирует клевету, срывая с нее мистические покровы. Конвертирует горький опыт всех невинно оговоренных из героико-романтического в социально-сатирический. Самый беспощадный и скальпирующе точный литературный приговор клевете – комедия Ричарда Шеридана «Школа злословия». Английский драматург препарирует коварство и лицемерие аристократии, но изображенный в пьесе салон леди Снируэл как средоточие клеветы – нагляднейшая иллюстрация всего человеческого сообщества.
Аналогично и XIX век эксплуатирует уже устоявшиеся идеи и образы. «Если клевета – это змея, то змея крылатая; она летает так же хорошо, как и ползает», – размышляет английский драматург Дуглас Джеррольд в духе Демосфена. Чем примечательно позапрошлое столетие, так это началом научного изучения и творческого отражения ранее бытовавших практик. Так, американский художник Томпкинс Харрисон Маттесон изобразил один из печально известных «салемских процессов», унесших жизни множества невиновных людей. Среди них обвиненный в колдовстве Джордж Якобс, повешенный по доносу внучки.
На полотне Эдварда Мэттью Уорда запечатлен обвинительный процесс пуританского проповедника и богослова Ричарда Бакстера в клевете на Церковь. Бакстер то и дело конфликтовал с власть имущими, так что главный судья лорд Джеффрис преисполнился ярости и приговорил его к штрафу в пятьсот марок и семи годам тюрьмы. Проповедник, в то время уже семидесятилетний, провел в заключении полтора года – затем правящим кругам понадобились его компетенции и публичный авторитет, и Бакстера освободили.
Томпкинс Харрисон Маттесон «Процесс Джорджа Якобса», 1855, холст, масло
Эдвард Мэттью Уорд «Судья Джеффрис угрожает Ричарду Бакстеру», XIX в., холст, масло
Что же до «Клеветы Апеллеса», то в XIX веке она интерпретируется уже преимущественно как застывший во времени мифологический сюжет, помещенный в изящную историческую рамку. На картине Джона Вандерлина персонажи графически условны, почти схематичны и больше напоминают мраморные скульптуры, чем живописные фигуры. Это скорее изящная стилизация и дань уважения классике, нежели попытка идейного переосмысления или реконструкции древнего сюжета в новых социокультурных декорациях.
Клевета окончательно утрачивает романтический ореол фатальности. Ее публичное восприятие смещается из философско-психологического в социально-юридический план. Распространение порочащих ложных сведений понимается прежде всего как нарушение общественных и правовых норм. Клевета как душевная травма существует преимущественно в личном, персональном восприятии.
Таким образом, клевета проходит долгую терминологическую верификацию и подвергается визуальным метаморфозам. Злобная змея, коварная ласточка, наглая ворона, быстроногая дева… Мотив неизбежности и неизбывности клеветы звучит все тише и тише, растворяясь в гуле приближающегося нового тысячелетия.
Джон Вандерлин «Клевета Апеллеса», 1849, холст, масло
К боярину с наветом
Ну а как обживалась госпожа Клевета в нашем отечестве?
Первым упоминанием о ней исследователи истории российского права считают «Русскую Правду» Ярослава Мудрого. В этом сборнике юридических норм XI века была статья «О поклепной вире» с описанием ложного обвинения в убийстве. Процедура опровержения состояла в том, что обвиняемого обязывали выставить не менее семи «послухов» – свидетелей его праведной жизни, которые могли «вывести виру», то бишь отвести обвинение. Специальный состав клеветы здесь еще отсутствует, говорится только об ответственности за ложь.
В Уставе князя Владимира Святославича о десятинах, судах и людях церковных (XII век) впервые содержится указание на клевету как отдельное преступление, выделяется ее юридический состав. Наказанию подлежала клевета, связанная с отступлениями от православной веры (еретичеством) и изготовлением колдовских снадобий (зельеварением). Клевета именуется здесь «уреканием» и не отделяется от оскорбления.
В Кормчей Книге – византийском сборнике законов, с XIII века принятом в качестве руководства для управления русской Церковью, клевета каралась по принципу талиона (лат. talis – такой же), равного возмездия. Наказание воспроизводило вред, причиненный преступлением (ср. ветхозаветный принцип «око за око, зуб за зуб»). Устав князя Ярослава о церковных судах (XIV век) уже предусматривал ответственность за ложное обвинение в виде штрафа, размер которого определялся социальным положением и сословной принадлежностью клеветника.
В Судебнике 1497 года впервые появляется понятие ябедничество – обвинение невиновного, ложный донос. Бремя доказательства ложилось не на обвиняемого, а на обвинителя. Вина подтверждалась не предъявлением доказательств, а церковной присягой – целованием креста. Намек на презумпцию невиновности содержался разве что в статье по обвинению в татьбе – преступном хищении: оговор подлежал проверке пыткой или «обыском» (массовым опросом). Что и говорить, суровые были времена!
Непосредственно о клевете вплоть до первой половины XVI столетия в русскоязычных источниках говорится мало и очень размыто. Причинами этого были разрозненность текстов и утрата многих письменных памятников, а также сама форма судебных установлений – в виде грамот, которые князья давали своим наместникам и в которых регулировались в основном тяжкие преступления, а прочие разбирались на основании устоявшихся обычаев.
Судебник 1550 года упоминает клевету в составе другого деяния – бесчестья, то есть вновь соединяя ее с оскорблением. Наказание вершилось согласно принципу «смотря по человеку», то есть исходя из имущественного состояния – дохода, жалованья.
Общественное отношение к клевете в России, как и в других странах, последовательно демонстрирует расхождение закона и морали. На официальном уровне доносы поощрялись, даром что изрядная их часть была клеветнической. Причем множество ложных обвинений проходило по категориям чародейства и волшебства. Так, унесший около двух тысяч жизней пожар в Москве 1547 года приписали «бесовской волшбе» бояр Глинских, ненавидимых народом за беспримерную жестокость и чинимые беззакония. Собравшаяся у Кремля разъяренная толпа тысячью глоток прокричала о вине княгини Анны, которая якобы вынимала человечьи сердца, опускала в воду и тою водою кропила улицы – оттого-то город и выгорел.
Печально памятные жертвы клеветы – протопоп Сильвестр и воевода Алексей Адашев, приближенные Ивана Грозного, обвиненные боярами в смерти его жены Анастасии. Будто бы они «очаровали» и тем «извели» царицу. Дюже суеверный Иоанн Васильевич с глубочайшей серьезностью относился к наветам – и преданные царевы слуги попали в опалу.
Более незавидная участь постигла боярина Михаила Воротынского, которого Грозный, невзирая на все воинские доблести и верную службу, предал жесточайшим пыткам за ведьмовство. «Не научихся, о царю, и не навыкох от прародителей своих чаровать и в бесовство верить… Не подобает ти сему верить и ни свидетельства от такового приимати, яко от злодея и от предателя моего, лжеклеветущаго на мя», – истово оправдывался оговоренный боярин. Но государь не внял, велел привязать Воротынского к бревну и сжечь заживо. Самолично подбрасывал пылающие угли в огонь.
Клавдий Лебедев «К боярину с наветом», 1904, холст, масло
Европейцы подмечали особую национальную страсть русских к очернительным речам. Немецкий пленник Альберт Шлихтинг оставил в 1560-х годах воспоминание о том, что «московитам врождено какое-то зложелательство, в силу которого у них вошло в обычай взаимно обвинять и клеветать друг на друга пред тираном и пылать ненавистью один к другому, так что они убивают себя взаимной клеветой».
Итальянский путешественник Александр Гваньини в мемуарах писал: «Все московиты считают, что самой природой назначено обвинять друг друга право и неправо по любым поводам: они наносят друг другу разные бесчестия, один часто приходит в дом другого и тайно приносит свои вещи, а потом говорит, что они же унесены от него воровски. Великий же князь охотно слушает».
Ровно то же самое подмечали затем отечественные историки. «Страсть или привычка к доносам есть одна из самых выдающихся сторон характера наших предков. Донос существует в народных нравах и в законодательстве», – читаем в исследовании Петра Щебальского «Черты из народной жизни в XVIII веке» (1861).
Словарь клеветы
Чем масштабнее и популярнее та или иная социокультурная практика – тем богаче ее вокабуляр, тем больше синонимов и смежных понятий.
Слово ябеда пришло в русский язык из древнескандинавского, где звучало как «эмбетти» и означало службу, должность. Изначально ябедником назвали чиновника, но поскольку многие служащие показывали себя далеко не с лучшей стороны – ябедами стали называть доносчиков, в том числе клеветников. Ябеда была общим названием ложного обвинения, в качестве юридического термина чаще употреблялось слово поклеп: поклепный иск, поклепное дело, поклепное челобитье…
Доносы именовались доводами и изветами (от «извещать»). Дурным изветом называли в основном обвинение по пьяни и в сердцах – брошенное во время ссоры, драки. Более известное слово навет употреблялось преимущественно в расширительном смысле «козни, наущение». Само же слово донос в нынешнем значении вошло в речевой оборот примерно в 1760-е годы; прежде оно означало просто сообщение о чем-либо.
Синонимами клеветнического обвинения и лжедоноса в разных контекстах были затейный (вымышленный, заведомо ложный), облыжный (облыг = ложь), напрасный, недельный, воровской. (В старорусский период воровством называли любое преступление и даже правонарушение.) Семантически смежные названия: оговор, наряд, обада (церк. – слав.).
В ходу были и образные выражения: наряд наряжать, нарядные писма, затевать затейки, затейные враки. Здесь отражается скрытый, имплицитный характер клеветы: сокрытие и утаивание истинного намерения. Соответственно, и у самого клеветника тоже было немало имен нарицательных: шепотник, клепач, нарядчик, ябедник, дегтемаз.
Тайно подброшенный донос без подписи назывался подметным письмом – от слова «метать» (незаметно кидать). Анонимки считались серьезным преступлением и прилюдно сжигались, а пойманных авторов ожидало суровое наказание. При этом грань между справедливым обвинением и злоумышленным очернительством была весьма зыбкой, а квалификация преступления во многом зависела от мотивации судей.
При Михаиле Федоровиче возник, а при Петре I закрепился особый порядок участия в политическом сыске, выражавшийся формулой «Слово и дело (государево)!». Громогласное произнесение этой фразы в людном месте означало готовность дать показания о государственном преступлении. Этими словами начиналось большинство доносов, многие из которых являли собой образчики сущей мелочности или явного абсурда. Например, в 1718 году некий Севастьян Кондратьев, прокричав «слово и дело», донес на киевского губернатора князя Салтыкова: якобы тот «гадает у бабы, когда ему ехать ко двору». Доведенные до предела отчаяния крепостные нередко кричали на помещиков «слово и дело» только за истязания и притеснения.
Среди изветчиков были коварнейшие хитрецы, завзятые пройдохи, алчные мздоимцы, но встречалось и немало пропойц, слабоумных, душевнобольных с манией сутяжничества. Несмотря на судебную ответственность за ложные доносы, они сыпались как из рога изобилия, забивая судебные канцелярии – начиная столичной и заканчивая самой захолустной.
Народная ненависть к доносчикам пополняла словарь клеветы хлесткими пословицами. Доносчику – первый кнут. Ябедника на том свете за язык вешают. Бог любит праведника, а черт – ябедника. Кто станет доносить, тому головы не сносить.
Кликтуницы – клеветницы
Ходячими сосудами с ядом клеветы были кликуши — люди, подверженные истерическим припадкам с резкими выкриками и бессвязными нечленораздельными речами. Впервые о «кликтуницах», «икотницах» упоминает письменный источник 1606 года, но сам феномен известен еще с XI века. В большинстве кликушами были женщины, которые жаловались, что на них «навели порчу», «наслали бесов».
Примечательна народная вера в возможность управления кликушеской речью с помощью особых магических приемов. Считалось, что уста кликуши выдадут ценную информацию, если обратиться к бесу, повесить на кликушу замок, держать ее за палец, надеть на нее хомут или венчальный пояс.
Очень часто кликуши указывали на подозреваемых злодеев из близкого окружения – родственников, соседей, односельчан. Это сейчас мы понимаем, что подобные обвинения были в большинстве ложными, а в XVII веке названных кликушами людей – «окликанных» – считали колдунами, тащили на суд и предавали пыткам. Считаясь главным и притом неоспоримым доказательством, кликушеский бред активно использовался и для политических наветов, и для сведения личных счетов простолюдинами.
В исторической ретроспективе клевета – единственный вид злоречия, воплощенный в негласном праве раба выступить против господина. Клевета была воплощенным голосом, которым зло высказывало себя миру. Самовнушение в сочетании с корыстью породили яркий психосоциальный фантом и особый речевой феномен: кликушество сделало клевету фактически легитимной. И это была самая настоящая черная магия слов.
Кликушеское злоречие служило эффективным инструментом политической борьбы и властного контроля. Картина Апеллеса превратилась из символа в реальность: влекомые Злобой и Коварством кликуши вливались в свиту Клеветы и нескончаемыми вереницами тянулись к царскому трону. Если в Европе этому немало способствовало распространение экзорцизма (церковного обряда изгнания бесов), то в Московском государстве – усиление суеверий после никонианских реформ и церковного раскола. К «услугам» кликуш прибегали, в частности, сторонники царицы Софьи для очернительства молодого царевича Петра, а затем – противники Петровских реформ.
Доведенный до белого каления кликушескими кознями, Петр повелел, «ежели где явятся мужеска и женска пола кликуша, то, сих имая, приводить в приказы и розыскивать» (то есть допрашивать под пыткой). Указом 1715 года справедливость была формально восстановлена: отныне судили «притворно беснующихся», а не «окликанных». Но не тут-то было! Изворотливые шарлатанки принялись обвинять людей в не связанных с бесовством преступлениях: мошенничестве, грабеже, убийстве.
Пустив глубокие корни в народной среде, цепляясь за невежество, питаясь завистью и подозрительностью, кликушеское «мнимостраждие» не сдавало позиций вплоть до конца XVIII столетия. Законодательство Российской империи сохраняло наказания за него вплоть до 1917 года. В современный язык слово «кликушество» вошло со значениями «истерическая несдержанность» и «бестактное политиканство».
Аттракционы памятозлобия
В правотворчестве Петровского времени относительно клеветы наблюдалось все то же расхождение действительности с декларативностью. С одной стороны, в Воинские артикулы 1715 года входила отдельная глава «О поносительных письмах, бранных и ругательных словах», где клевета рассматривалась как отдельное преступление и разделялась на устную и письменную. С другой же стороны, по верному замечанию Василия Ключевского, донос «стал главным инструментом государственного контроля, и его очень чтила казна».
Письменная клевета именовалась пасквилью (в женском роде) и считалась более опасной ввиду анонимности. «Пасквиль есть сие, когда кто письмо изготовит, напишет или напечатает, и в том кого в каком деле обвинит, и оное явно прибьет или прибить велит. А имени своего или прозвища в оном не изобразит». За такое полагались шпицрутены, тюрьма или каторга. И «сверх того палач такое письмо имеет сжечь под виселицею».
В ходу была также процедура «очистки от навета» – то есть пытки, с помощью которой изветчика заставляли сознаться в клеветничестве. Причем добровольный отказ от показаний не избавлял от пыток – они применялись повторно, для подтверждения раскаяния. Если доносчик упорствовал в своих обвинениях, его с ответчиком «ставили с очей на очи», устраивали очную ставку.
Затем предавали пыткам обвиняемого. Бесчеловечная процедура «перепытывания» увеличивала шанс для утверждения клеветы. Отказ от прежних показаний или частичное их изменение на новой пытке – т. н.
«переменные речи» приводили к утроению пыток. Это жуткое правило цинично именовалось «три вечерни».
Видя массовые злоупотребления доносительством и вняв многочисленным жалобам, в 1714 году Петр I огласил указ, согласно которому обвинителю «ради страсти или злобы» полагалось «то же учинить, что довелось было учинить тому, если б по его доносу подлинно виноват был». Однако это не пресекло злоупотреблений. Преображенский приказ розыскных дел был доверху завален нескончаемыми изветами.
Изветчиками были опустившиеся пропойцы и почтенные отцы семейств, бравые вояки и канцелярские крысы, хитрованы и простофили, злоболюбивые и малахольные, сановные и безродные… Купцы уничтожали торговых конкурентов, мастеровые сводили внутрицеховые счеты, крепостные мстили помещикам за притеснения, арестанты пытались улучшить условия заключения, родственники изводили опостылевших домочадцев…