Итог вышеизложенных соображений я могу резюмировать следующим образом. Есть два фактора, определяющие человеческую историю: постоянная власть земли и переменная власть эонических архетипов. Взаимодействие и противоборство этих двух противоположных принципов – земного и духовного, борьба между архетипами, сменяющими друг друга, определяют как содержание судеб человеческой культуры, так и трудность ее научного объяснения.
Смена эпох исключает возможность формирования стойких черт национального характера. Есть только отдельные национальные свойства, а именно – связанные с силами земли. Проявляются они с разной силой – в зависимости от того, с каким эоническим типом они совпадают. Также и способ, которым человек приноравливается к ландшафту и к его воздействию – доверяясь ли ему или абстрагируясь от него, – есть характерная черта эпохи. Поэтому даже постоянные свойства нации порою неустойчивы в интенсивности своего проявления. Они могут доминировать в общем духовном облике народа, а могут и затеняться другими свойствами так сильно, что становятся едва различимыми.
Когда постоянные черты нации совпадают с основополагающими чертами эонического архетипа, народ достигает вершины своей культуры, что может совпасть, а может и не совпасть с апогеем его политической мощи. Если дух ландшафта родствен духу эпохи, они притягивают друг друга и усиливают свое воздействие. Если же они разнородны, то ввергают людей в мучительные судороги и конфликты. Россия двух последних столетий являет собою потрясающий пример такого возможного противоречия между духом ландшафта и духом эона. – Развертывающийся во времени архетип не везде встречает одинаковые местные условия. Где-то он находит благоприятный для себя уклон, по которому легко и свободно скользит в реальную жизнь. Где-то он наталкивается на упорнейшее сопротивление. Соответственно, судьба эона связана с характером ландшафта довольно своеобразным способом. Иначе говоря: каждая эпоха имеет свои региональные основы и предпосылки развития. Эти тонкие взаимоотношения между эоном и ландшафтом открылись пророку Даниилу, когда он предвидение о четырех возрастах мира связал с идеей о четырех царствах – гениальное прозрение во тьму веков. Вот что прозрел Даниил, хотя и не высказал этого четко: со сменой эона меняется и арена истории. На передний ее план выступают те народы, которые благодаря своим постоянным национальным свойствам, то есть силам своего ландшафта, имеют благоприятные условия для реализации человеческого типа, предписываемого всей эпохой. Отсюда становится понятным возвышение Пруссии среди других немецких племен, все возрастающий перевес немецкого Севера над Югом и Западом; и этот перевес становится тем более очевидным, чем больше происходит вытеснение готического архетипа * не только в Германии – архетипом прометеевским. Немец не потому становился все более пруссаком, что Пруссия захватила лидерство в Германии, а наоборот: Пруссия возвысилась потому, что племенные свойства сделали ее наиболее пригодной для воплощения общего идеала того времени. Пруссак, как и его ландшафт, – холоден, трезв, расчетлив, лишен фантазии, интересуется только политикой, предпринимательством и войной. Именно такому человеческому типу суждено было, в известных пределах, взять на себя роль духовного лидера в эпоху безрелигиозности и земных интересов. Пруссак, наряду с англосаксом, был образцом своего времени. Таким, каким он в принципе был всегда, теперь старался стать каждый. Ему подражали и русские со времен Петра I, и итальянцы со времен Муссолини, и японцы в течение ряда десятилетий.
Эмансипация и рост власти евреев в последние 150 лет тоже пример того, что народ становится душевно и духовно тем влиятельнее, чем больше его постоянные свойства характера соответствуют архетипу эпохи. Находящийся в плену прометеевского идеала европеец – особенно северный, с его деловой хваткой и рационализмом – все больше уподобляется еврею диаспоры и все больше поддается еврейскому влиянию. В готическую эпоху считалось позорным делать гешефт и заниматься ростовщичеством. Сегодня же восхищением и признанием пользуется тот, кто делает это с успехом и без всякого зазрения совести. В Прометее все заметнее проступает облик Агасфера[26] – вечного, гонимого жида. Но это происходит не потому, что евреи в течение многих поколений целенаправленно стремились к европейскому образу мышления, который наиболее соответствовал их собственным интересам. Для этого у них нет ни духовной, ни материальной власти – духовной особенно. (Безнадежное невежество евреев постоянно обличается в летописях Средневековья как одна из самых ярко выраженных их черт.) Скорее получилось так, что те душевные изменения, которые со времен Реформации произошли у западноевропейцев, пошли на пользу евреям и те смогли воспользоваться этими изменениями, не будучи их причиной.
Готическая эпоха создала духовное единство западной Европы. До этого в Европе были лишь племена и народности. С угасанием готики здесь остались опять-таки лишь отдельные образования – национальные государства. То, что мы сегодня еще имеем от западного чувства общности, – лишь жалкие остатки драгоценного наследия, почти полностью растраченного. Понятие и реальность западной Европы – в готической культуре. Эта была синтетическая культура. В ней преобладали цементирующие силы. Потому одной из главных ее задач было устранить противоречия между Севером и Югом и не допустить региональной раздробленности. В римских походах германских императоров, в создании Римской империи германской нации[27], даже в спекулятивной схоластике того времени обнаруживается твердая решимость к слиянию готически-христианской культуры с античной культурой Средиземноморья. Тем не менее, напряженность между Севером и Югом чувствовалась на протяжении всего готического эона; она проникла и вглубь прометеевской эпохи. Даже жизнеощущение Гете еще у нее в плену. Вторая часть "Фауста" представляет собою грандиознейшую, хотя и неудавшуюся попытку примирения Севера с Югом, германцев с греками. Вместе с романтизмом[28], последним отзвуком готической культуры, иссякает и притягательная сила Юга. Что для сегодняшнего европейца античная культура? Воспоминанье, миг отдохновенья, любительское увлечение – но только уже не судьба!
В прометеевскую эпоху господствуют разъединительные силы, сказывающиеся незамедлительно и в региональном плане. Прометеевская культура начинает с отпадения Севера от западной Европы. Сначала это произошло в церковной сфере – в виде Реформации. В политике дело Лютера[29] повторил Фридрих II Прусский[30]. В обоих случаях речь идет об одном и том же – о протесте Севера, о покушении на европейское единство. Прометеевская культура уже не ищет дружбы с культурами Средиземноморья, они противны ей, и она старается от них отделаться. "Прочь из Рима" – вот ее лозунг. Новая культура – это культура нордическая. В резком проведении Шпенглером различия между фаустовской[31] и античной культурами, в отрицании им какой бы то ни было зависимости одной от другой – это своеволие нордической культуры проявилось с предельной отчетливостью. Чем больше она утверждалась, тем дальше на Север сдвигался центр тяжести европейской культуры. В упорном трудолюбивом человеке северных стран героический архетип нащупал для себя благодатный материал. Развитие идет с точным соблюдением законности, без рывков, постепенно. Проходят еще столетия – пока Север начинает доминировать. Даже XVI век принадлежит еще итальянцам и испанцам. XVII век французы с полным правом называют своим grand siècle[32]. Затем лидерство переходит к Германии. Наконец, очередь доходит до англосаксов и скандинавов. Тем самым отход Севера от единой Европы и его победа становятся очевидны. Нижнегерманцы и англосаксы, пруссаки и пуритане[33] – и есть, собственно, титаны современной технократии.
В иоанновскую эпоху центр тяжести культуры снова сместится. Потому что эон мессианского человека с его религиозной душой не может смириться с духовным лидерством северных народов, привязанных к земному. Он передаст лидерство в руки тех, кто обладает склонностью к сверхмирному в виде постоянного национального свойства, а таковыми являются славяне, и в особенности – русские. Грандиозное событие, которое сейчас готовится, – это восхождение славянства как ведущей культурной силы. Возможно, это кому-то режет слух, но такова судьба истории, которую никому не дано остановить: грядущие столетия принадлежат славянам. Северная культура идет к своему концу, ее место занимает восточная культура. Иоанновская эпоха будет эоном славян.
Для обретения более широкой перспективы при рассмотрении проблемы Восток-Запад придется начать речь издалека, чтобы не свести ее к вопросу сугубо специальному, историческому или политическому. Чтобы понять сущность взаимосвязей и взаимоотношений между Востоком и Западом во всей полноте, надо поставить их в широкие рамки всемирной картины. Надо увязать их с последними вопросами человеческого бытия. Иными словами: надо сделать их предметом философского рассмотрения. Кто занимается историей, не будучи философом, тот просто хроникер.
У русских, с их четко выраженной способностью к цельному созерцанию, всегда было сильно развито чувство, что ничто не следует рассматривать в отдельности.
Как только они стали заниматься собой, их мысль – от Чаадаева[34] до евразийцев[35] – вертится вокруг вопросов: кто мы по отношению к Европе? Неполноценные или просто более молодые? Или совсем другие? Запоздавшие последыши европейской культуры или провозвестники новой культуры Востока? Эти вопросы сводятся к одному, более общему: что разделяет народы – разница в возрасте или противоположность типов? А это уже касается последних проблем: каковы определяющие факторы истории? В чем ее смысл? Кто рассматривает судьбы народов в такой плоскости, тот расширяет рамки их исследования до всеобщей философии культуры. Именно так будем рассматривать эти проблемы и мы.
Противоречие между Западом и Востоком как проблема культуры
Чувство неуверенности и подавленности впервые закрадывается в прометеевскую культуру с именами Руссо[36] и Шопенгауэра[37]. Возникают симптомы культурной усталости, пресыщенности, духовных падений. Европейский континент охватывает нарастающее беспокойство, которое неизменно сопутствует чувству гордости за свою культуру и осознанию прогресса, что приводит в конечном счете к отрицательной оценке любой культуры, в том числе и существующей. Появляется целый ряд пессимистически настроенных философов культуры – от Шопенгауэра и Ницше до Шпенглера и Клагеса[38]. Все они – больная совесть Европы. Первым, кто не просто смутно почувствовал этот процесс, но и четко осознал, будучи в стороне от него, – был, однако, Киреевский[39]. Уже в 1852 году он высказал смелое утверждение, что Европа стоит на пределе своих возможностей и в своих ведущих умах она пришла к осознанию или, во всяком случае, к предчувствию своей узости и односторонности. Чем сильнее теряла она внутреннюю уверенность, тем более заискивающе обращала свой ищущий взор на другие культуры. Этим объясняется все ее увлечение древними греками. Так покинутый красавицей и павший духом мужчина вновь добивается ее благосклонности. «Каждый по-своему является греком» – этого требования Гете греки не предъявляли даже к себе. Разве в этом стыдливом взгляде, искоса бросаемом на Элладу, не угадывается краска смущения и весь характер классицизма как бегства, родственного в своем главном чувстве романтизму и слившегося с ним в Бёклине[40], Маре[41] и Фейербахе[42]? – Прометеевский человек ищет вокруг себя чужие ценности, поскольку собою он уже не удовлетворен. И в этом плане поворотный пункт был обозначен Шопенгауэром, Он первым обратил внимание своих современников на мир Индии, и хотя он не мог пробудить в себе индусского жизнеощущения, все же он ввел древнеиндусскую мудрость в свое по-гречески воспитанное сознание. Тем самым он не только положил начало скептической критике культуры, но был первым в ряду тех, кто стал искать в Индии дополнительные ценности для прометеевского человека. За Шопенгауэром последовали по этому пути Вильгельм фон Гумбольдт[43], Э. фон Гартман[44], Рюккерт[45], Дейсен[46], К.Е. Нейман[47] и многие другие. Но еще до них два других ума, порожденных Европой, – Лейбниц и Гете – высказали предположение, что только совмещение восточного и западного душевных типов могут создать цельного, совершенного человека. Лейбниц[48], с его устремленностью к гармонии и сглаживанию противоречий, рекомендовал – в "Novissima Sinica" – создание западно-восточных академий для поощрения духовного обмена (одну из них он предусматривал и в Петербурге). Гете свое восхищение Востоком высказывал в "Западно-восточном диване”: «Признайте же – поэты Востока Выше нас, поэтов Запада».
Это уже не высокомерие Европы по отношению к βάρβαροι[49] и язычникам. И Лейбницу, и Гете виделся, пока еще смутно и расплывчато, мощный идеал всеобъемлющей единой западно-восточной культуры. «Божий Восток, Божий Запад…», «Восток и Запад больше не разделить…»
На последнем этапе этого развития прометеевский человек сталкивается с самым юным носителем восточного духа – с русскими. Тут надо назвать прежде всего имя Гердера[50]. Даже славяне считают его своим пробудителем, отцом их духовного возрождения, каковым он и стремился прослыть. Во всяком случае, он был первым европейцем, кто смог, полный участия и любви, проникнуть в русскую сущность – особенно во время своего пребывания в Риге (1764–1769) – и высказать об этом мысли, для того времени совершенно необычные. Он писал о культурной усталости Европы еще до появления Гете, и он назвал Россию страной будущего для человечества – еще до того, как Державин создал оду "Бог”, одно из самых ранних русских поэтических произведений. Но самое удивительное в том, что свои большие надежды на Россию он связывал не с юностью русского народа и нерастраченностью его сил, а с неповторимостью его души. Он видит в русских будущих носителей высшей человечности, прирожденных освободителей и обновителей человеческого рода, единственных, кто способен и достоин воплотить в себе гердеровский идеал добра – и это в 1765 году, за сто лет до появления "Преступления и наказания" Достоевского. Это было поистине одно из величайших прозрений, когда-либо выпадавших на долю европейца. Гердер предостерегал русских от втягивания их в «европейскую суматоху». Он хотел, чтобы они оставались восточными людьми. Он видел их национальную миссию в единении европейской и азиатской жизни. Гердер никогда не увлекся бы так славянской сущностью, если бы сам, хотя бы частично, не носил ее в себе. В Гердере много славянских черт, достоинств и недостатков. Он подвижен, порывист, полон противоречий, незрел, гениален, подвержен малейшему впечатлению. Предтеча романтизма, он любит кажущееся произвольным многообразие всего растущего. Он ненавидит Канта[51] и жесткие правила рационализма. Он – "un Prussien libéré"[52]. Но, имей он душу Декарта[53] или Канта, он никогда не полюбил бы русских, а кто их не любит – тот никогда и не поймет.
Ряд европейцев, обращавшихся в своих поисках к русскому Востоку, находит продолжение в лице Франца фон Баадера[54], писания которого оказывали длительное влияние на Чаадаева и которые с большим увлечением читал царь Александр I. Баадер принадлежал к тем немногим западным мыслителям, которые вспомнили о существовании восточной формы христианства. Столь серьезные исследования о восточной Церкви, как у Баадера, стали снова появляться в европейской литературе только в XX веке (например, Карл Голль[55] и Фридрих Гейлер[56]).
Европа послеромантического периода совершенно отвратила свой взор от русского Востока. Все сильнее проявлялась национальная гордыня западных народов, уже не желавших заимствовать что-либо у других культур. Все смелее, от успеха к успеху, вторгалась современная цивилизация в сферу техники и точных наук. Прометеевская культура стояла в зените своих достижений, своей действенной силы и гордого самоосознания. Она казалась себе вершиной и оправданием всех доселе существовавших культур и уже не ощущала потребности в заимствовании из других культурных ценностей. В упоении прогрессом замолкли голоса предостерегающих и сомневающихся. Отстраненно и одиноко протекала во времени струя культурного пессимизма Ницше. Примечательно для тогдашних настроений, что появившийся в 1880-е годы первый немецкий перевод "Записок из мертвого дома" Достоевского остался совершенно незамеченным. С трудом было продано 150 экземпляров, остальное пошло в макулатуру. Правда, со временем весьма благосклонно были встречены некоторые шедевры русского искусства, музыки и литературы, но в целом Россия была для Запада страной, духовные ценности которой оставались столь же невостребованными, как и богатства ее недр. Те же, кто мог бы стать самым активным посредником между Западом и Востоком – балтийские немцы, – как раз пустили в ход самые неверные суждения о русских. (Взять, например, Гарнака[57] с его критикой восточной Церкви.) Они смотрели на Восток с предубеждением, с ощущением некоей противоположности себе, с ненавистью или страхом, почему и не поняли Востока, однако сумели сделать вид, будто понимают его. Мнение, что Россия является отсталой частью Европы, больше всего утверждалось именно балтийцами.
До 1917 года русская культура и русский характер были почти неизвестны Западу. Там знали главные произведения Л. Толстого, Тургенева, Достоевского, несколько симфоний и опер Чайковского, возможно, несколько народных песен и романсов, возможно, несколько произведений Горького или Андреева. И это все. Пушкина, Лермонтова, Гоголя или Чехова знали лишь понаслышке. О Тютчеве, Некрасове, Островском и Арцыбашеве[58] даже не слышали. Вопрос о том, есть ли у русских своя философия или живопись, на Западе даже не ставился. Когда один из моих друзей в 1910 году порекомендовал немецкому философу Зиммелю[59] работы В. Соловьева[60], Зиммель с удивлением признался, что такого имени никогда не слыхал. Интересно, что бы сказали на Западе об образованном русском, который не знал бы имени Лейбница? Возможно, в некоторых книгах по истории искусств упоминались парой строк картины Верещагина или Репина, но другие русские живописцы, как демонический Врубель, талантливый портретист Серов, рано умерший Рябушкин, задумчивый мастер пейзажа Левитан – и по сей день остаются неведомыми для Запада величинами. И это в то время, когда техника передвижения все больше сокращает расстояния между странами, а народы, занимаясь раскопками, ищут самые незначительные изделия умерших поколений с таким усердием, как если бы речь шла о спасении души. Парадоксальность этого явления, кажется, еще не дошла до сознания Запада.
Война 1914 года изменила ситуацию. Прежде всего эта перемена коснулась тех народов, которым пришлось скрестить оружие с русскими. Миллионы немцев и австрийцев ринулись в неведомое пространство Востока, поставив перед собой и своими народами вопрос: кто же они такие – эти русские? Вслед за этим большевицкая[61] революция с ее непостижимыми загадками вновь магически приковала взоры Запада к Востоку. К тому же после войны сдерживаемая какое-то время самокритика Запада вспыхнула с новой силой, похоронив или поколебав удобное высокомерие прогресса и чувство безопасности цивилизации. Настроение упадка стало доминировать не только у побежденных народов, и это снова заставило Европу искать помощи за пределами своей культуры. Наконец, в 1918 году происходит событие эпохального значения – русская эмиграция. Она, хотя это сейчас и мало кто видит, является для взаимоотношений Востока и Запада, а следовательно, и для духовной судьбы Запада чем-то более значительным, чем тот поток культурных людей, который хлынул в Европу в 1453 году после захвата турками Константинополя. Только с этим явлением можно в какой-то степени сравнить русскую эмиграцию, но она никак не напоминает эмиграцию из Франции в период религиозных и революционных потрясений. Стоит только представить себе: три миллиона человек с Востока, принадлежащих большей частью к духовно ведущему слою, влились в европейские народы и возвестили им культуру, которая до того времени была Западу почти неизвестна и недоступна. Это событие должно вызвать длительные последствия, которые станут отчетливо видимы лишь спустя десятилетия. Поэтому 1918 год являет собою глубокий перелом в духовных связях Востока и Запада. С этого времени на Западе оживился и стал расти не просто интерес к ценностям русской культуры, но и понимание ее, и это относилось, в отличие от прежнего, не только к музыке и литературе, но и впервые – к русской философии и к русской форме христианства. В новых, написанных в изгнании работах и в новых журналах, издающихся на языках приютивших их стран, русские мыслители и писатели, нередко в сотрудничестве с европейскими учеными, обращались к окружающему их образованному миру и находили доступ к западным читателям легче, чем прежде в России. Я не упускаю из виду, что влиятельная сила русскости в последние годы несколько ослабла. Кое-где ненависть к большевизму приводит к отрицанию всего русского вообще, препятствуя тем самым оживлению Запада Востоком. Не отрицаю я также и того, что увлечение русскими в первые послевоенные годы было отчасти модой, которая прошла, не оставив заметного следа. Тем не менее в глубине прометеевской души эволюция неудержимо продолжается. Стремление на Восток не дает ей покоя как неизбывная тоска по какому-то восполнению, как потребность закрыть в себе некий пробел – и этот голос культурной совести нельзя надолго ни усыпить, ни дезориентировать пустым фразерством. Прометеевская культура, согласно присущему ей внутреннему закону, стихийно стремится к русскому из ощущения своей ущербности. Славянский Восток идет навстречу этому стремлению, но совсем по другим мотивам: его толкает на это не щемящее чувство собственной недостаточности, а пьянящее чувство избытка. Европа никогда не испытывала такого чувства, а потому она никогда и не претендовала на какую-либо миссию по отношению к России. В лучшем случае она жаждала экономических выгод, концессий. Россия же – почти целое столетие – вынашивает по отношению к Европе мысль о своем призвании, что в конечном счете стало русской национальной идеей. Россия не стремится ни к завоеванию Запада, ни к обогащению за его счет – она хочет его спасти. Русская душа ощущает себя наиболее счастливой в состоянии самоотдачи и жертвенности. Она стремится ко всеобщей целостности, к живому воплощению идеи о всечеловечности. Она переливается через край – на Запад. Поскольку она хочет целостности, она хочет и его. Она не ищет в нем дополнения к себе, а расточает себя, она намерена не брать, а давать. Она настроена по-мессиански. Ее конечная цель и блаженное упование – добиться всеединства путем полной самоотдачи. Так думал Соловьев, выразив в 1883 г. такую примечательную мысль: «Будущее слово России – это сказанное в союзе с Богом вечной истины и человеческой свободы слово примирения между Востоком и Западом»[62].
Восток и Запад – не только географические понятия, но и понятия, определяемые строем души. Расколотая, тесная, разъединенная Европа подчинена иному духу ландшафта, нежели Азия с ее безграничной далью равнин. Местные условия и возможности диктуют Европе формирование человеческого типа, отличного от восточного. Азия стала истоком всех больших религий, Европа не дала ни одной. Лишь единственный раз на Западе появилась культура, обусловленная религией, – в эпоху готики – и то натолкнулась на сопротивление и нападки. Дважды, в эпоху Древнего Рима и прометеевской культуры, стояла Европа под знаком героического человека, который очень редко возникает в Азии, за исключением разве семитских народов.
Проблема Востока и Запада – это прежде всего проблема души. Она была темой уже древнегреческой культуры, пытавшейся подчинить строгим эллинистическим формам богатое наследство Востока. То же самое внутреннее противоречие между восточным и западным мироощущением раскололо и Римскую империю, как позже и христианскую Церковь – на восточную и западную части. В Средневековье западно-восточная проблема представлялась как противостояние между христианством и исламом. Даже Гете застал ее в этом виде. Сегодня она предстает перед человечеством в своем новом, возможно, последнем обличье: как противоречие между Россией и Европой. Этой темой вдохновилась русская мысль в сороковых годах прошлого века, ею же заканчивает ныне и европейская мысль. Это первая проблема иоаннической и последняя – прометеевской культуры, главный вопрос будущей духовной жизни, а не просто вопрос внешней политики для России и Европы! Между восточной и западной установками души намечается сближение большого размаха, которое определит культурную судьбу грядущих поколений. Ибо только в направлении примирения, взаимооживления и взаимооплодотворения можно найти решение этой грандиозной проблемы. Здесь ни одна из сторон не может повергнуть другую, а может только проникнуть в нее. Никогда прежде, даже во времена римских цезарей, не была Европа столь далека от понимания Востока и его души, как в прометеевскую эпоху. Противоречие между Востоком и Западом достигло высшей точки своего напряжения, но столь же велико и стремление к его изживанию. Напряжение это старо, как мир, но осознанная борьба за снятие его еще не настала, по крайней мере в Европе. Это будет самой последней и самой серьезной темой для европейского духа.