– Будьте благонадежны-с! Не первый год взаимодействуя с конторою вашею… точнее, с полицией, успел сие уяснить. Нем, как могила.
Положительно, он меня принимает за переодетого жандарма, подумал Ахиллес. Черт, неужели в этой глуши не сыскалось нормального полицейского врача?
Повернулся к околоточному (как ему показалось, взиравшему на доктора с хорошо скрытой насмешкой):
– Теперь вы… Сидорчук… А по имени-отчеству?
Как-никак околоточный на время службы в полиции получал классный чин и приравнивался к армейскому прапорщику. Не стоило ему тыкать и называть «братец», как обращался бы к своему солдату или городовому.
– Яков Степаныч, господин подпоручик.
А он не лишен некоторой гордости, подумал Ахиллес. Не «ваше благородие», а «господин подпоручик» – как и обратился бы к нему прапорщик армейский. Вряд ли старше Кашина, наград нет, но на погонах тоже унтер-офицерские лычки. И лицо смышленое. Как вышло, что мы не виделись раньше? Год здесь живу, но ни разу не видел, а ведь околоточный надзиратель в силу обязанностей по своему околотку колесит денно и нощно, ежедневно исполняя массу всевозможных дел.
– Вас, Яков Степанович, недавно сюда перевели?
– Угадали, господин подпоручик.
– Да просто подумал, что живу тут год с лишним, Кашина видел каждый день, а вас – ни разу… Яков Степанович, господин пристав со всеми тремя женщинами говорил?
– Конечно. И с Фомой-дворником тоже.
– А… покойный так и лежит?
– Так и лежит. Пока-то дроги из мертвецкой прикатят…
– Ну что же, – сказал Ахиллес. – В таком случае – пойдемте к покойному.
Митрофан Лукич прочно уселся в неподъемном кресле и решительно сказал:
– Я уж вас тут подожду. Надобности во мне никакой, а Фролушку я уж видел и во второй раз в этаком виде лицезреть не хочу. Тяжко…
– Подождите, господа, – сказал Ахиллес, которому пришла в голову неожиданная мысль. – Митрофан Лукич, Павел Силантьевич… Вы в последнее время не усматривали в покойном какой-нибудь неожиданной подавленности? Угнетенности? Или чего-то подобного?
– А ведь усматривал! – воскликнул Пожаров. – Последнюю неделю как в воду опущенный ходил. Пробовал я расспросить, что к чему, только он отмахнулся, сказал: чудится тебе, Митроша, все. А как же чудится, когда я его сто лет знаю? Грызло его что-то, грызло…
Сидельников произнес почтительно, но твердо:
– Митрофан Лукич, уж простите великодушно… Я к вам отношусь с несказанным уважением, но не могу не отметить… Вы с Фролом Титычем имели все же общение редкое и большей частью случайное, а вот я три года, смело можно сказать, при нем находился неотлучно. От рассвета до заката, если можно так выразиться. И в настроениях его разбираюсь… разбирался прекрасно. Честью вам клянусь: не усматривал в последнее время в его поведении никакой такой подавленности или там угнетенности. Если бы его что-то, как вы изволили выразиться, «грызло», я бы непременно заметил. Но он в последнее время держался совершенно как обычно, никаких отличий.
– Вот то-то – три года, – буркнул Пожаров. – А я Фролушку с малолетства знал. С тех пор, как оба босиком бегали. Мне виднее.
– И все же…
– Господа, господа, – торопливо сказал Ахиллес, чтобы погасить в зародыше начавшуюся перепалку. – Это, право же, не самая важная сейчас тема… Пойдемте?
Ахиллес к мертвым относился совершенно спокойно, как к чему-то неизбежному в нашей жизни, вроде какого-нибудь явления природы. Покойники были, есть и будут. Он видел однажды двух утопленников, прохожего, насмерть затоптанного на красноярской улице понесшей лошадью, сгоревшего в собственном домишке портного – вернее говоря, обгореть он нисколечко не обгорел, но тушившие пожар из домика его вытащили уже бездыханным – наглотался угарного газа. И всякий раз никаких особенных эмоций не испытывал.
Однако сейчас на душе лежала тяжесть, некая смесь тоски и даже некоторого тревожного страха. Впервые в жизни он видел мертвым хорошо знакомого человека – еще считаные дни назад шумного, громогласного, веселого, сыпавшего прибаутками и занятными случаями «из старой жизни». И впервые в жизни ощутил, насколько человек подвержен внезапной смерти. В том числе и он сам. И это вовсе не обязательно смерть на войне, которой пока что-то не предвидится. Достаточно нелепой случайности – та же понесшая лошадь, пожар, пьяный босяк с ножом, – чтобы и он лег вот так. Мысли эти неприятно царапали душу.
Постаравшись их отогнать, Ахиллес подошел вплотную к широкому кожаному дивану, старому, но, несомненно, уютному. Сабашников лежал навзничь, совершенно спокойное лицо уже приняло восковой цвет, на котором не особенно и выделялись уже изрядно тронутые сединой волосы и борода. Волосы в совершеннейшем порядке, ничуть не растрепаны. На покойном – шаровары, синяя косоворотка и халат – не вполне обычный, туркестанский, желтый в синюю узкую полоску. Ничего необычного: учитывая тесные и регулярные торговые связи губернии с Туркестаном, сюда в немалом количестве попадали самые разнообразные туркестанские товары, от сластей до…
Да, несомненно… Аккурат напротив сердца торчала рукоять ножа – без перекрестья, белая, костяная, покрытая мастерски вырезанными восточными узорами, в которые была столь же мастерски забита золотая проволока.
Это был пчак – туркестанский нож. Никаким следом он оказаться не мог – пчаки широко продавались в Самбарске. Полгода назад Ахиллес и сам купил такой, послал в подарок на день рождения младшему брату. Правда, тот был гораздо менее роскошно исполнен, подешевле, узоры не золотом инкрустированы, а украшены стойкой синей, зеленой и красной краской.
Сабашников был в одних носках, домашние разношенные туфли аккуратно стояли у дивана. Ну что же… Очень похоже, удар ножом в сердце вызвал мгновенную смерть, а судя по спокойному лицу мертвеца, он дремал… или хорошо знал убийцу и настолько ему доверял, что не ожидал такого поворота событий.
Ахиллес спросил:
– Павел Силантьевич, вы, надо полагать, часто бывали в доме?
– Смело можно сказать, что часто. И по делам, и к обедам-ужинам не раз был зван, и на праздничные застолья…
– Видели вы раньше этот нож?
Сидельников присмотрелся, мотнул головой:
– Я, собственно, бывал лишь в гостиной, когда там накрывали стол, да здесь, в кабинете. В гостиной видеть не приходилось, да и здесь тоже. Впрочем, он мог и в ящике стола лежать. Тут уж ничем не могу быть полезен… Для разрезания бумаги у Фрола Титыча был другой нож, самый обыкновенный, никак не подходящий для орудия убийства… вон он, кстати, лежит.
Ахиллес смотрел на столик у дивана – такой же старый, массивный, основательный, как вся виденная им здесь мебель. Там стояла откупоренная бутылка с этикеткой «Столовое вино № 21»[26], из которой, сразу видно, отпито не более полустакана. Здесь же – массивная серебряная чашка и глубокая тарелка с целой горой царьградских стручков. Оригинальные вкусы были у Сабашникова – никакой другой закуски не видно. А впрочем, на вкус и цвет товарища нет.
Бергер любит закусывать хлебное вино грецкими орехами и бисквитом, приговаривая: «Было бы что выпить, а закусить можно чем угодно». А купец Чекмарев обожает пиво с пельменями – тоже вроде бы неподходящее сочетание…
Повернувшись к околоточному, Ахиллес спросил, понизив голос (при покойнике испокон веков разговаривают вполголоса):
– Яков Степанович, вы знаете, что такое дактилоскопия?
– Конечно, господин подпоручик, – словно бы даже с некоторой обидой ответил тот. – Я, угодно вам знать, полицейскую службу начинал в уезде. Когда вернулся с действительной, становой пристав меня и уговорил. И послали меня в Пермскую школу урядников, а уж там учили на совесть. В уезде, надо сказать, дактилоскопия никакого применения не имеет, это не город. Но сказали нам так: вы, господа, будущие урядники, к месту службы не намертво пришиты. Неизвестно, где придется служить. Так что учили и про дактилоскопию.
– А что это за зверь такой? – вырвалось у Сидельникова.
– Я вам потом объясню, – сказал Ахиллес. – Пока что это не существенно. Яков Степанович, а в самбарской сыскной полиции дактилоскопический кабинет имеется?
– Имеется, как же. Вот только… – Он замялся, словно бы чуть смутившись.
Доктор ехидно сказал:
– Вот только там давным-давно все пылью покрылось на вершок и паутиной заросло. Я бы с превеликим удовольствием, господа, поменялся местами хоть с заведующим сим полезнейшим учреждением Жевакиным, хоть с его помощником. Это же надо представить такую синекуру: годами означенные ученые мужи в шашки дуются да за пивом в трактир посылают, что и является их единственным занятием. А жалованье идет аккуратно, каждое двадцатое число. И ведь не придерешься, в плохой работе не упрекнешь, потому что нет работы. Приятная синекура-с! Завидую!
Ахиллес вопросительно глянул на околоточного. Тот с тем же легким смущением сказал:
– Господин доктор, конечно, зол на язык, но так оно и обстоит, господин подпоручик. Что поделать, если в нашем захолустье попросту не случается дел, требовавших бы дактилоскопии. Мелок наш преступный люд… да и хорошо, по-моему. А уж босяцкие шалости и вовсе дактилоскопии не требуют…
– Ну вот и появилось дело, – решительно сказал Ахиллес. – Господин доктор, попозже, когда я все закончу, извлеките нож со всеми предосторожностями, чтобы не касаться рукоятки, насколько удастся. А вы, Яков Степанович, с теми же предосторожностями упакуйте нож и, доложившись господину приставу, отнесите его в дактилоскопический кабинет.
Он отвернулся от дивана и стал разглядывать комнату. С первого взгляда было видно, что это именно кабинет: массивный двухтумбовый письменный стол, помнивший, быть может, времена государя Николая Павловича, рядом с ним – столь же массивное опрокинутое кресло. В правом углу – высокий, по грудь Ахиллесу, несгораемый шкаф. Стойка с толстыми книгами – по виду конторскими или бухгалтерскими. Подошел к столу, присмотрелся. Там почти что ничего и не было. Справа – большие счеты с костяными кругляшками, в центре – стопа чистой бумаги, лежавшая у дальнего конца стола, и справа же – полная чернил кубическая стеклянная чернильница, прикрытая медной крышечкой. Все выглядело так, словно хозяин собирался что-то писать, да так и не начал… или не успел. Хотя…
Присев на корточки, Ахиллес вытащил из-под стола скомканный лист бумаги, как две капли воды похожий на те, что лежали аккуратной стопкой. Расправил, выпрямившись. Аккуратным «старообрядческим» почерком – каждая буква выведена отдельно – там было написано что-то непонятное. Всего одна строчка: «Мустафа в апреле». И дальше – непонятный рядок чисел, отделенных друг от друга запятыми. И всё, ничего больше. Пожав плечами, Ахиллес положил лист на стол. И обратил внимание, что счетами явно пользовались – примерно половина костяшек стояла у левой стороны счет, группами, в разных количествах. Меж тем, он знал, человек, закончивший расчеты, как-то машинально наклоняет счеты, и все костяшки ссыпаются вправо. Возможно, это означало, что Сабашников намеревался продолжать расчеты, но решил сначала вздремнуть и употребить малую толику смирновской. А зачем вообще заниматься расчетами за полночь, что за такая спешная потребность?
– Вот с крючком непонятное… – подал голос околоточный.
Оглянувшись на массивный, по виду бронзовый крючок, Ахиллес спросил:
– А что с ним не так?
– Вы не знаете? – удивленно воззрился на него околоточный.
– Яков Степанович, я, можно сказать, ничего не знаю, – ответил Ахиллес. – Мне лишь сказали, что Сабашников то ли убит, то ли сам зарезался, и это все, что мне известно.
– Так ведь изнутри была заперта дверь, – сказал околоточный. – Когда случился… переполох и мы прибыли, заперто на щеколду, хотели уж позвать еще городовых и дверь ломать. Только Дуня, служанка, сказала, что никакой щеколды там нет, а есть крючок. Ну, это было проще: щель меж дверью и косяком имеется, хотя и узенькая. Попросили ее принести два кухонных ножа потоньше, один сломали сгоряча, а вторым удалось крючок поднять. Изнутри он был накинут, вот ведь какая оказия…
– Оказия, говорите… – рассеянно пробормотал Ахиллес и подошел к распахнутой настежь двери.
Крючок не болтался свободно – он стоял вертикально, под углом почти в девяносто градусов, словно приклеенный к двери некой неведомой силой. Ахиллес пошевелил его указательным пальцем, для чего понадобилось некоторое усилие. И крючок упал влево, повис.
Не было никакой неведомой силы. Просто-напросто крючок был прибит настолько тесно, что, не будучи вставлен в кольцо, не болтался, а прилегал к темным доскам.
И тут у него мелькнула идея, показавшаяся сначала вздорной – но, в конце концов, при неудаче он все равно не выставил бы себя на посмешище…
Закрыв дверь, он установил крючок в прежнее положение, так же вертикально, под углом почти девяносто градусов, примерился и резко потянул дверную ручку на себя. Дверь легонько стукнула, крючок упал, оказавшись точнехонько в кольце.
Обернулся. Присутствующие, не исключая доктора, взирали на него как на циркового фокусника, на глазах почтеннейшей публики извлекшего из пустой вроде бы стеклянной вазы букет цветов – видывал он такое в Чугуеве, когда туда приехал цирк и юнкерам дозволили организованное посещение.
– Вот вам, господа, и «запертая изнутри» дверь, – сказал он без особого торжества – рано было торжествовать, если вообще придется…
– Вот, значит, как… – протянул околоточный.
– Именно, – сказал Ахиллес. – Достаточно было легко дернуть дверь на себя… или толкнуть ее снаружи. Хотя нет, если здесь был убийца, все мы видим, каким путем он ушел…
И подошел к окну, выбитому почти начисто – только редкие зазубренные осколки торчали по всему периметру рамы. Под сапогами противно хрустнуло стекло. Он внимательно посмотрел себе под ноги – и, обернувшись, встретил какой-то странный взгляд околоточного, пытливый, хмурый. Интересно, очень интересно…
Околоточный уже открыл было рот, но Ахиллес остановил его выразительным взглядом, моментально понятым околоточным, так и не произнесшим ни слова. Еще раз глянув на кучку битого стекла на полу у подоконника, стараясь, чтобы это выглядело небрежно, вновь повернулся к остальным:
– Если допустить, что убийца был… И явно поджидал здесь, а не вошел, когда Фрол Титыч уже прилег отдохнуть… А так оно, судя по всему, и было, иначе господин Сабашников хоть чуточку, да изменил бы позу – Митрофан Лукич мне говорил, что спал он чутко, исстари имел такую привычку… Как он покинул кабинет, мы все видим. А вот где мог прятаться… Вроде бы и негде. Хотя… – Он подошел к несгораемому шкафу, стоявшему отнюдь не вплотную к стене. Да, там имелось пустое пространство, вполне достаточное, чтобы…
Туда даже не пришлось протискиваться – Ахиллес залез довольно свободно, огляделся, присел на корточки и громко позвал:
– Яков Степанович! Видно меня?
– Нисколечко, господин подпоручик!
– А теперь подойдите вплотную к столу.
– И так – нисколечко…
Вылезши из-за несгораемого шкафа, Ахиллес хотел отряхнуть рубаху, но на ней не оказалось ни пылинки: еще не виденная им Дуняша, судя по всему, была прилежной, убирала пыль со всем усердием и за шкафом.
– Ну что же, – сказал он. – Что мы можем с уверенностью предположить? Мы знаем, где мог прятаться убийца, знаем, как он придал двери вид «запертой изнутри», каким путем ушел. Одного не знаем, для чего ему понадобилось идти на убийство?!
– То есть как? – недоуменно воскликнул Сидельников. – А десять тысяч?
– Какие десять тысяч?
– Вы и этого не знаете?!
Ахиллес произнес чуть резко:
– Я же говорил, что ничего не знаю. Кроме того, что господин Сабашников лежит в своем кабинете с ножом в груди. Что за десять тысяч?
Сидельников прилежно пояснил, словно исправный солдат на уроке словесности[27]:
– Вчера Фрол Титыч взял из Русско-Азиатского банка десять тысяч. Собирался послать очередной караван в Туркестан. Туда он должен был идти с разными ходкими у туземцев товарами, а назад – со скупленной у них же шерстью. Половина суммы была в ассигнациях, половина – в золоте, в червонцах и пятирублевиках.
– Зачем понадобилось тащить такую тяжесть? – искренне удивился Ахиллес, быстренько произведший в уме несложные расчеты – с математикой у него всегда обстояло хорошо и в гимназии, и в училище. – Пять тысяч золотом – это почти десять фунтов. К чему лишняя тяжесть, когда есть ассигнации?
– Тонкости торгового дела, господин подпоручик, – так же старательно сообщил Сидельников. – Большую часть шерсти предполагалось закупать не в городах – там свои перекупщики, к чему переплачивать? – а в тамошней провинции. В больших городах туземные торговцы давно пообтесались, прекрасно знают, что ассигнации надежны, не хуже золота, – да и имеют свободный размен на золотую монету без ограничения суммы, что на каждой и напечатано. А в глухомани, в провинции тамошней, народец диковатый… да как в любой провинции, и у нас тоже. Золото они понимают, а вот «бумажкам» совершенно не верят. Не бывало у них бумажных денег испокон веков – одна звонкая монета. Вот и приходится порой к таким тащить, как вы справедливо изволили выразиться, лишнюю тяжесть. Однако тяжесть не столь уж велика – для верблюда лишние десять фунтов не груз, а выгода от подобных сделок ощутимая…
– Понятно, – сказал Ахиллес. – Ну что же, убедительный повод. Людей, случалось, за пару рублевиков и дырявые сапоги убивали, а уж за десять тысяч, из которых к тому же половина золотом… Иной зарежет и не поморщится. Да, это повод… Каковой, думается мне, резко суживает круг подозреваемых… Кто знал, что из банка взяты деньги, что они пойдут с караваном?
– Дайте подумать… – наморщил лоб Сидельников. – В первую очередь я, конечно. Кассиры в Русско-Азиатском банке – но они знали лишь, какая сумма взята и кем. Что до тех, кто знал, куда деньги отправляются… В конторе нашей – человек пять, из тех, что как раз и занимаются такими вот караванами. И уж конечно, Мустафа Габдулаев. Один из караванов он и водил, двадцать верблюдов держит. Ну, положим, деньги должен был везти не он, а Прохор Загарин – есть у нас такой приказчик, малый поднаторелый, не первый год туда ездит, к верблюдам привычен, на двух туркестанских языках болтает бойко.
Но все равно, Мустафа должен был знать…
Ну что же, подумал Ахиллес, круг подозреваемых не столь уж и широк… Человек около десяти. Правда, тут есть свои тонкости. Трудно себе представить обычного банковского кассира или приказчика, сумевшего как-то проникнуть в дом незамеченным, хладнокровно вогнать нож купцу в сердце и уйти незамеченным. Впрочем, он мог подрядить на это дело какого-нибудь отпетого головореза… но сыщутся ли такие в Самбарске, где он слышал неоднократно, что здешний воровской народец мелок?
– Господин подпоручик! – с явственным азартом в глазах воскликнул Сидельников. – А что, если Мустафа? От этих нехристей всякого можно ждать. Несколько лет уж водил для господина Сабашникова караваны, знал, что Загарин всегда с деньгами, да вот прежде суммы были не такие уж великие – тысяча там, две-три. А тут – сразу десять, причем половина в золоте, каковое в отличие от ассигнаций номеров и серий не имеет. Вот и соблазнился. А? Мужик ловкий, хваткий, жилистый – в таком ремесле увальню делать нечего. Видывал виды, а этим магометанам что человека зарезать, что барана…
Ахиллес подумал и сказал:
– Что-то плохо верится. Можно было и по-другому, гораздо проще, если допустить, что он соблазнился… Ваш Загарин, я так предполагаю, единственным русским с караваном ездит?
– Совершенно верно. Остальные все – татары Мустафы.
– Можно было бы гораздо проще, – повторил Ахиллес. – Где-нибудь посредине пути, лучше уже в туркестанских областях, почествовать вашего Загарина ножичком, а то и двумя-тремя, забрать деньги и скрыться. В том же Туркестане, среди единоверцев. Пока здесь узнали бы, пока приняли меры – ищи ветра в поле… Вот, кстати. Допустим, это Мустафа… или иной душегуб. Неважно, кто. Перед любым стояла бы еще и задача деньги из сего вместилища извлечь, – он кивнул на несгораемый шкаф. – А я что-то на нем не вижу следов взлома. Ключи подобрали? Трудновато было бы.
– Нет у нас таких штукарей, – поддакнул околоточный. – Несгораемый шкаф подломать – для наших дело неподъемное.
– Так ведь деньги не в шкафу лежали! – воскликнул Сидельников. – А в столе, вон в том, в правом ящике, бумагами только прикрытые. А ящики у стола без замков.
– Вот именно, – сказал хмуро околоточный. – И нет там сейчас денег. Мы с господином приставом и ящики стола обыскали, и шкаф. В столе – одни бумаги да всякие мелочи. В шкафу – тоже бумаги, надо полагать, гораздо более важные, которые следует под крепким замком держать. Еще старый «Смит-Вессон» с патронами, незаряженный и, судя по состоянию, давно там пролежавший без надлежащего ухода, чистки и смазки.
– Это с тех времен, когда Фрол Титыч сам по торговым делам ездил в рисковые места вроде Туркестана, – пояснил Сидельников. – Только уж больше десяти лет, как перестал.
– Все бумаги мы с господином приставом просмотрели, – старательно сказал околоточный. – Ровным счетом ничего, что помогло бы следствию. Разнообразные деловые бумаги, и только. Да, еще там коробочка с серьгами – брильянты немаленькие.
– Фрол Титыч, должно быть, подарок супруге готовил, – сказал Сидельников. – У нее на будущей неделе день ангела.
– Так… – сказал Ахиллес. – Думаю, в таком случае мне и смысла нет самому еще раз бумаги пересматривать. Да и что там могло быть такого, полезного для следствия – обычные купеческие бумаги…
– Самые обычные, – заверил околоточный.
– Что же вы так… – вздохнул Ахиллес, глядя на Сидельникова. – Такие суммы держали, можно сказать, под подушкой, когда несгораемый шкаф – вот он…
– Да уж таков был Фрол Титыч… – понурился Сидельников. – Я ему не раз говорил про шкаф, говорил, что так надежнее. А у него характер – кремень. Уперся, и никаких: всю жизнь меня, говорил, не грабили, в дом не забирались, так что теперь Господь убережет. Не уберег вот… Больно уж места у нас тихие, господин подпоручик, сущее сонное царство. Сколько живу, на моей памяти подобного не случалось. Разве что опоят дурманом на ярмарке недотепу с тугим бумажником и избавят от всего ценного – но и там таких денежных сумм не стригли.
– Совершенно верно, – поддержал околоточный. – Ярмарке нашей далеко, скажем, до Нижегородской, Ирбитской или, скажем, Лебедянской. Мазуриков, грабителей, карточных шулеров и продажных девок слетается немало, даже из соседних губерний, да все равно – не тот размах, не та добыча. Чтобы взять аж десять тысяч…
– А почему бы не допустить и такой оборот дела? – вмешался Сидельников. – Стекло оконное тихонечко выбить никак не получится. Пришел на шум Фрол Титыч, и, видя пропажу денег, впал в крайнее расстройство и лишил себя жизни…
– Сомнительно что-то, – решительно сказал околоточный. – Не по-купечески как-то. Нас учили… Каждому сословию присущ обычно свой способ лишать себя жизни. Дамы чаще всего пьют отраву, студенты и офицеры стреляются, а вот купец наверняка стал бы вешаться. Бывают отличия – скажем, с моста в реку прыгают, под поезд кидаются, однако все равно плохо верится, чтобы купец зарезался…
Всякое бывало. Один из учителей в Чугуевском был юнкерами любим гораздо более других преподавателей – что греха таить, за то, что на каждом уроке раза три отвлекался ненадолго на вольные темы, не имевшие никакого отношения к его предмету. Он как-то рассказал и такое: в Англии, в начале прошлого столетия, стало прямо-таки традицией для решивших покончить с собой джентльменов перерезать горло бритвой. Причем так поступали и офицеры, у которых всегда был под рукой пистолет, а то и не один (впрочем, то же было и у штатских). Что было странно и непонятно: все решившие добровольно расстаться с жизнью должны были прекрасно понимать, что выстрел в висок или в сердце приносит смерть моментальную и легкую, а человек с перерезанным горлом еще долго будет агонизировать, пока не истечет кровью. И тем не менее, за редкими исключениями, в ход шла именно бритва.
Ну, во-первых, где Россия, а где Англия, а во-вторых, и для Англии это – дела давно минувших дней, преданья старины глубокой. И все же проверить следовало досконально любое, самое шальное предположение…
– Я вас оставлю на пару минут, господа, – сказал Ахиллес решительно. – Прошу вас, оставайтесь пока здесь.
При его появлении в гостиной Пожаров прямо-таки рванулся из-за стола, развернув тяжеленное кресло, словно дачный плетеный стульчик, выдохнул с яростной надеждой в глазах:
– Ну что?! Прояснили дело?
Ахиллес вздохнул:
– Не так все быстро делается, Митрофан Лукич. Но появились уже серьезные надежды на скорое прояснение дела. Вы мне вот что скажите… Мог Сабашников зарезаться, обнаружив, что у него украли десять тысяч?
– А что, украли?
– Именно.
– Ни в жизнь!