Отпили по паре глотков, поморщились, заели сыром. Сергей, облизывая губы, вытряхнул сигарету из пачки, покатал ее между ладоней. Зажег спичку внутри сложенных пещеркой ладоней, как на ветру, не спрашивая разрешения, закурил… Коротким кивком поблагодарил поставившую перед ним пепельницу Ирину, спросил Бориса Антоновича:
– А вы разве не курите?
– Перестал.
– М-м, похвально.
«Наглец!» – мысленно бросил ему Борис Антонович, а гость, точно бы услышав и желая позлить новоявленного хозяина, задал новый вопрос:
– Смею узнать, вы служащий?
Вопрос этот, а главное интонация, с какой он был задан, всегда потом вспоминались Борису Антоновичу, стоило ему увидеть Сергея вживую или по телевизору или услышать его голос. Так, наверное, интересовались старинные частные врачи у своих пациентов: «Что, голубчик, давно ведь, признайтесь, в сердце-то шумы?» – или: «Боли такие, тупые, ноющие, правда?» Спрашивали как бы и совсем не утвердительно, мягко, но стоило пациенту ответить не так, и доктор в две минуты доказывал, что обладатель шумов или боли не прав – один путается в сроках возникновения, а другой в ощущении… И в тот раз, поддавшись интонации, обезоруживающей и гипнотизирующей, Борис Антонович сбивчиво, почти стыдливо стал объяснять:
– Да, служащий. Работаю… Работаю в типографии… технологом… Составляю макеты обложек… переплеты…
Сергей дымил сигаретой, смотрел на него, чуть сощурясь, чуть улыбаясь. Покачивал головой.
– Что ж, – кивнул снова, дождавшись паузы, – кто-то должен заниматься и этим. Я и сам из вашей когорты, как говорится. Служил государству… Здания проектировал. – Сергей взглянул под потолок, усмехнулся воспоминаниям. – Человейники в Купчино, Девяткино – и моих рук дело… М-да… А однажды… Да! Однажды взял и бросил. – Он особенно глубоко затянулся, выпустил изо рта и ноздрей столбики серого едковатого дыма и так же как-то едковато спросил еще: – А как вы к театру относитесь? Бываете? Если не секрет, конечно… У? – И стал подливать портвейн в бокальчики.
Сразу не найдясь, что сказать, Борис Антонович глупо, протяжно нукнул и пожал плечами, а потом, обозлившись, решил перехватить в неприятной беседе инициативу:
– Но, простите, мы ведь еще, – взглянул на Ирину, – не знакомы практически. Не представлены.
Ирина молчала, будто не слышала этих слов.
Сергей ткнул сигарету в пепельницу, опять улыбнулся своей покровительственно-мудроватой улыбкой.
– Да что, к чему церемонии? Я, честно говоря, одичал за последнее время… Знаю, вы – Борис, а вы знаете, что я – Сергей. Сергей Олегович. Да?
Он подхватил бокальчик, призывно поднял; Борис Антонович и Ирина по инерции сделали то же.
Тускло звякнуло сжатое в пальцах стекло. Выпили. Передернули плечами от знобящей сладости портвейна. Скорее зажевали сыром…
Борис Антонович надеялся, что вопрос о театре уже забылся гостем и радовался этому, – о чем-чем, а о театре он ничего сказать не мог. Не говорить же: «Зачем сейчас театр, когда вон телевизор есть, фильмы какие…» Вообще ему с детства трудно было что-то доказывать и объяснять. В школе самым страшным были вопросы учителей: «Скажи, почему скорость человека идущего и человека сидящего в движущемся поезде одинаковы?» – или: «По каким причинам, Борис, крестьянская война под предводительством Болотникова оказалась наиболее мощным и удачным из восстаний семнадцатого – восемнадцатого веков? Ведь ни Разину, ни Пугачеву, в отличие от Болотникова, не удалось взять в осаду Москву. Как ты думаешь?» Ему легче было выучить наизусть огромное стихотворение, отчеканить постулаты Бора, выдать сто исторически значимых дат, но доказать что-то, объяснить всегда становилось мучением. А учителя в их школе, те первые вольнодумцы шестидесятых годов, любили подискутировать, задать какую-нибудь эдакую задачку…
– Как? Не слишком гадкий портвейн? – вдруг обеспокоился Сергей. – Извините, но водку с утра не решился…
Борис Антонович уже приготовился было согласно кивнуть, и тут гость почти дословно, но настойчивей, повторил тот свой вопрос:
– Так как все же вы к театру относитесь? Есть в нем что-либо стоящее или нет?.. Профессиональный интерес, извините.
Досадливо кряхтнув, Борис Антонович пошевелился на табуретке, как бы устраиваясь удобней, искоса глянул на Ирину. Она продолжала сидеть с отсутствующим видом, поигрывая пустым бокальчиком…
«Да что я жмусь-то?! – возмутился вдруг Борис Антонович. – И перед кем? Что он мне, учитель?!» И сказал с вызовом, в четыре приема, почти нагло:
– Никак не отношусь. Ни разу не ходил за последние годы. И не тянет. У меня телевизор есть.
– Поня-атно, – чуть не весело протянул Сергей; подлил в бокальчики.
Еще раз выпили… Теперь портвейн прошел намного легче, терпкая сладость показалась даже приятной.
– Ма-ам, – появилась Аля, – я кушать хочу!
Ирина ожила, встрепенулась:
– Супчик будешь?
– Нет. – Стянула с блюдца брусок сыра. – Сыр буду с колбаской.
– А колбаска кончилась. Давай супчику разогрею…
– Телевизор, значит… – заговорил Сергей с недоброй уже веселостью, и Ирина с дочкой примолкли. – Но телевизор – это ведь труп. Гальванические сокращения. И когда-нибудь он нас тоже сокращаться под себя заставит… Н-да… Фильмы, наверное, с удовольствием смотрите?
– Случается.
– А вы видели, как их снимают?
– Да нет, – пожал плечами Борис Антонович, все более раздражаясь, – зачем… Я – зритель.
– Отвратительное это зрелище, поверьте. Посмотрели бы, ужаснулись. Ложь. А спектакль… Спектакль – жизнь. Зритель садится в кресло, люстра гаснет, разъезжается занавес, и никаких тебе дублей. Осветитель дал не тот свет – равносильно инфаркту, актер слова забыл – всё, смерть…
– А курочки нету? – тихий, но ноющий голос Алины.
– Нет, вчера ведь доели вечером, – тоже почти шепот матери. – Давай я кашку гречневую сварю? Гречки осталось маленько…
– Не хочу-у!
– Извините, конечно, что я пришел и говорю вам все это, далекое от ваших, видимо, интересов, – повысил голос Сергей, перекрывая шушуканье бывшей жены и дочки. – Но я нахожусь в очень непростой ситуации. Из, как вы выразились, зрителя я превратился в того, кто дает зрителю зрелище… Конечно, я несколько лукавлю насчет телевизора – телевизор, это великая сила. Спектакль, правда, по телевизору выглядит очень убого, да и правильно: каждому виду искусства свой способ выражения…
– А я колбаски хочу! – на какие-то тихие уговоры матери вдруг выкрикнула Алина.
– Солнце! – дернулся, вспыхнул Сергей. – Солнце, ты можешь помолчать хоть минуту?! – Казалось, он с трудом сдержался, чтоб не закричать.
Секунду-другую Борис Антонович искал, выбирал, как отреагировать. Потребовать, чтобы этот человек не повышал на ребенка голос? Или без всяких требований указать на дверь? Или дать ему денег и отправить за колбасой?.. Эти секунды размышлений пригасили порыв идти на конфликт, да и Алина вдруг согласилась есть гречку. И Ирина вскочила, тут же принялась готовить… Борису Антоновичу осталось лишь кашлянуть.
А Сергей дальше стал рассуждать-размышлять, неспешно, не очень складно, но играя голосом, как опытный профессор на лекции:
– Да, театр в кризисе. Была вспышка лет двадцать назад, как, впрочем, во всем. После ужаса. Теперь же – опять болотце. И тут причины глубокие… Кроме хорошей пьесы, режиссера, который зажжет, актеру нужно еще нечто такое… нечто мощное, что заставит его на каждый спектакль выходить, как… как на эшафот всходить. – Сергей покривил губы в недоброй, нехорошей улыбке. – Извините, может быть, за банальность, только… это не банальность. Мы еще пожалеем, что превратили самые сильные образы и священные слова в банальность, штампами сделали.
«Действительно, зачем он это мне говорит? – уже скорее не с раздражением, а с тоской подумал Борис Антонович. – И ведь я сижу и слушаю, убиваю субботу. Отраву глотаю…»
– Понимаете, я пытаюсь вернуть словам их вес, – продолжала настырно-размеренно журчать речь Сергея. – Н-да, претенциозно звучит, но… но что делать… Вот снова пошла мода на студии – и это правильно. Театры закостенели, даже наш уважаемый Георгий Александрович что-то, кажется, выдохся… актеры у него разбегаются, зритель зевает… На, хм, на «Тихий Дон» замахнулся… А студия… Пусть подвал на полста зрительских мест, труппа – десяток, зато – жизнь. В настоящем смысле слова… Свою студию я ни на что не променяю! – Снова взгляд на Бориса Антоновича и – усмешка. – Не смотрите так, я не псих. Хотя…
Он набулькал портвейна себе и новому мужчине в этой квартире, жестом предложил только что присевшей к столу Ирине. Она не отказалась. Алинка стояла у холодильника тихо и неподвижно – про нее даже забыли.
– Вам, наверное, смешным это кажется, Ирина меня предателем считает. Я знаю, и мне тяжело. Но я всё – всё! – поставил на карту. Понимаете? – Сергей, внутренне вскипев, не чокаясь, залпом осушил свой бокальчик, куснул взглядом Бориса Антоновича. – Я один, один совершенно в окружении тяжелых, по большому счету чужих мне, но необходимых людей. Они вытягивают энергию, с ними приходится каждый день бороться, уговаривать, убеждать, и… и они же все-таки помогают. Они делают в итоге то, что я хочу. Другие платят, чтобы посмотреть мои опыты, мои попытки, кормят, по крайней мере, ночлег дают… Я отказался от нормальной жизни, я… – Сергей запнулся, тряхнул головой. – Я, как это ни странно, верю в свою ненормальность. Не-нормальность.
– Ма-ам, – шепотом позвала дочка.
– Сейчас, уже сварилось почти, – сказала Ирина, и в голосе – слезы.
Борис Антонович отпил портвейна, сморщился больше не от противной сладости, а из-за самой этой неприятной, тяжелой ситуации; ему захотелось встать и уйти в комнату, развалиться на диване, прикрыть глаза.
– Скоро три года, уже три года, как я живу таким вот образом… Да, там, – взглянул Сергей на Ирину, – было хорошо и удобно. Только… Ну не хочу я быть одной из килек в общем трамвае! Каждое утро трястись от страха опоздать на службу, а там минуты считать, когда можно законно встать и выйти на улицу. Поехать домой, чтобы поужинать и лечь спать… Нет, я работаю! – Он пристукнул пальцем по столу. – Но это моя работа. Личная! Я устанавливаю расписание, авралы, выходные. И зарплату… – Нагнулся, достал из авоськи новую бутылку, быстро, словно опасаясь, что его могут остановить, открыл, плеснул себе (у Ирины и Бориса Антоновича портвейн был) и, держа бокальчик уже около самого рта, тихо, как бы себе самому, признался: – Но, может, сломаюсь. Вполне может быть… Каждую минуту стучит… Как приговор нам всем… Хм, не килькам… Не помню, кто написал, но так засело – намертво… Стихи такие… Извините, если смешно…
Прикрыв свои тяжелые, горящие глаза, он грудным, вибрирующим, мудрым каким-то голосом стал читать. Точнее – напевать:
Можем строчки нанизыватьПосложнее, попроще,Но никто нас не вызоветНа Сенатскую площадь.Мы не будем увенчаны,И в кибитках, снегамиНастоящие женщиныНе поедут за нами…Потом, встречаясь с Сергеем, Борис Антонович всегда невольно вспоминал этот их первый разговор, не разговор даже, а монолог этого странного, неприятного, непонятного человека и удивлялся, как он год за годом, через неудачи, явные страшные запои, голод идет по своему пути, тоже странному и непонятному ему, Борису Антоновичу. И он не мог, несмотря на антипатию, ревность, бывало гадливость, не испытывать к Сергею подсознательное, тревожное уважение.
2Первые семнадцать лет Ирина прожила в крошечном городке, а официально – поселке городского типа Окуловка. Почти напополам рассекает Окуловку железная дорога, но поезда пролетают, будто нет здесь станции, пусть крошечного, но зала ожидания с окошками-кассами; пролетают сквозь городок, не сбавляя хода, так же, как сквозь безлюдный, равнодушно спящий, болотистый лес…
Тот, кто не вырос или хотя бы не пожил в таких незаметных городишках на знаменитых магистралях, в городишках, расположенных не так безнадежно далеко от больших городов, но и не так близко, чтобы запросто там бывать, не почувствует, не поймет по-настоящему, какая тяжесть, неотступная, с ранних лет душевная тяжесть давит их жителей. Давит, гнетет, из поколения в поколение обессиливает. И почти никто не вырывается оттуда в большую, яркую жизнь, хотя вроде бы что? – от Окуловки, например, до Ленинграда двести пятьдесят километров, до Москвы – около четырехсот. Не так уж много по российским меркам…
По статистике, именно в таких городках и поселках больше всего пьяниц, хулиганов, самоубийц, сумасшедших, самое большое число на первый взгляд совершенно беспричинных убийств… Но как пытка слышится то и дело бодрая дробь стучащих о рельсы колес скорого поезда, как издевательство – висящая в кабинете географии огромная, во всю стену карта Советского Союза и, как рабы, бродят дорожники на станции, в своих грязно-оранжевых жилетах…
Семья Ирины считалась чуть ли не образцовой в их Окуловке. Отец, в юности серьезно отравившись техническим спиртом, не пил, работал начальником шарнирного цеха на заводе мебельной фурнитуры, получал по меркам их городка неплохо и к тому же имел полезное хобби – вырезал красивые рамы для зеркал, картин, фотокарточек, сдавал их какому-то человеку и получал деньги. Мать Ирины была учительницей русского и литературы, приехавшая когда-то по распределению в Окуловку из Калинина. К сорока пяти годам она стала завучем… Старший брат, трудолюбивый, на редкость мирный, спокойный парень, женился в двадцать лет, сразу как вернулся из армии, на своей однокласснице, и в три первых года у них родились двое детей – оба мальчики… Но эта традиционная, крепкая, размеренная, почти счастливая жизнь пугала Ирину больше, чем какая-нибудь бесконечная пьянка-гулянка, скандалы, каждодневные поиски куска хлеба. В этой тесной, душноватой благополучности, казалось ей, очень просто уснуть и не просыпаться до самой смерти.
Под конец седьмого класса Ирина решила, получив аттестат о неполном среднем, ехать в Ленинград, поступить в какое-нибудь (без разницы) ПТУ. В этом решении ее укрепляли почти все ровесники, мечтающие скорее-скорее, при первой возможности, сорваться, сбежать отсюда…
Но родители, а особенно учителя, уважаемая Ириной соседка по подъезду их четырехэтажного тридцатидвухквартирного дома уговорили ее подождать, окончить десятилетку и тогда уже отправляться на экзамены в институт. «Потерпите, пожалуйста, два года, – говорила соседка, сама родом из Ленинграда, приехавшая еще до войны в Окуловку поднимать библиотечное дело. – Вы девушка способная от природы, тонкая, а в пэтэу можете себя загубить очень запросто. Потом жалеть будете, а ведь не вернешь. Посвятите эти два года подготовке, выберите, к чему душа лежит. И поступите в институт, а там… Всё будет, Ириша, поверьте»… Ирина не сразу, с сомнениями и спорами, но согласилась. Да и почти все одноклассники заняли свои места за партами в девятом классе – кто сам передумал, других родители не пустили, а у большинства денег не нашлось на билет, на самостоятельную жизнь в большом городе…
Наверное, из-за убогих домишек – или совсем деревенские избушки, или черные бараки из шпал, или, в лучшем случае, четырехэтажные хрущевки пыльно-белого цвета, – из которых состоял их городок, Ирина давно, но не всерьез мечтала создавать дома красивые, с украшениями, похожие на дворцы. Именно – не всерьез: не читала специальных книг, не интересовалась, как здания строятся, даже слово «архитектор» стала выделять из тысяч других слов только в девятом классе, когда встал вопрос, куда поступать после школы; зато с детства она собирала фотографии из журналов, где были изображены замки, соборы, московские высотки, новые микрорайоны, любила перебирать их, раскладывать, собирая на паласе целые города… Получив наконец аттестат зрелости, она без колебаний поехала в Питер в Архитектурный институт.
Провалилась на экзаменах, не удивилась, даже не расстроилась, а полистав в институтском читальном зале справочник о профессионально-технических училищах, нашла строительное неподалеку от Витебского вокзала, отнесла документы туда. Стала учиться на десятимесячных курсах по специальности «маляр». Через два месяца, не выдержав общажно-казарменной жизни, сбежала домой. До июля зубрила учебники по архитектуре, истории, читала книги из школьной программы; случайно узнала о Ленинградском инженерно-строительном институте, где конкурс всегда был небольшим; полгода проработала маляром – белила родные четырехэтажки и детские садики; скопила немного денег… На архитектурный факультет поступила удачно.
Учеба не разочаровала и не увлекла. Ни с чем особенно сложным она не столкнулась, но и к возведению дворцов и необыкновенных домов ее тоже явно не готовили. И все радостные чувства она отдавала городу, огромному, каждый день новому, неповторимому в каждой мелочи…
Парни и раньше проявляли к ней интерес. Пытались завязать дружбу, бывало со спорами и чуть не драками между собой, приглашали потанцевать, предлагали покатать на мотоцикле, погулять вечерком. Но Ирина была осторожна – она очень рано поняла, что в их Окуловке нет и не может быть того, с кем стоит связывать жизнь; она почти инстинктивно, почти без лишних размышлений и взвешиваний, берегла себя для другого, для настоящего интеллигентного парня, какими, она знала, много раз слышала, богат Ленинград. И, оказавшись здесь, сразу, с первой же фразы, оценивала молодых людей с позиции – может ли этот или вот этот быть ее мужем и другом, с серьезными мыслями он подошел к ней или так, в надежде поразвлечься. К сожалению, большинство попадали в разряд – так. И после двух-трех свиданий Ирина давала понять им: всё.
Когда в конце второго семестра ее заметил Сергей Стрельников, Ирина сразу угадала, испугалась и обрадовалась, и объявила себе: «Вот, это он!»
Он был старше на неполных два года, но поначалу показался ей аспирантом или уже преподавателем. Высокий, всегда в костюме, с черным галстуком-шнурком на белой сорочке, он без суеты, степенно проплывал по коридорам, и студенты как-то непроизвольно, как само собой разумеющееся, расступались. Девушки призывно-жадно глядели ему вслед, многие профессора здоровались за руку.
– Добрый день! – остановился он однажды перед Ириной на лестничной площадке института. – Мы, к сожалению, друг другу не представлены, а давно хотелось бы познакомиться.
– Да… – тоненько, слабо от неожиданности и волнения, то ли утвердительно, то ли с недоверчивым удивлением отозвалась она.
– Меня зовут Сергей. Сергей Стрельников. Учусь на третьем курсе. Прикладная математика. В-вот… А вы – Ирина?
– Да.
– Ирина… – Он словно бы в раздумье или в последнем сомненье пожевал губами, глянул куда-то поверх нее. – Понимаете, дело в том, что в «Перекрестке»… такая студия есть молодежная… сегодня спектакль. Пьеса так, ничего, за спектакль – не ручаюсь… Так вот, Ирина, не хотели бы составить мне компанию?
И она, помедлив несколько секунд (справлялась с дыханием), так же тонко, почти пискляво, произнесла:
– Да.
Объяснив, где и во сколько они должны встретиться, Сергей тряхнул головой в коротком поклоне и пошел по лестнице дальше, а Ирина осталась оторопело стоять, не веря, что такое вдруг запросто так, почти по деловому произошло… Да и что произошло? Ну пригласил парень на спектакль. Как-то слишком официально и сухо… Но ведь почему-то именно ее пригласил… Затрещал звонок, разбудил, подхлестнул; Ирина поспешила на очередную лекцию.
На какое-то время удалось заслонить впечатление от неожиданного разговора – она вдумчиво записывала важные слова преподавателя, разглядывала чертежи зданий, вместе со всеми делала замеры несущих стен. А вышла из института – и навалилось. И радость, и страх, и уверенность (после пяти-то минут общения!) в том огромном и счастливом будущем, что сегодня начало перед ней приоткрываться. И вместе с ней в этом будущем был высокий, в светлом костюме Сергей… Она остановилась во дворе, несколько раз глубоко охнула, шепотом попыталась охладить себя единственным пришедшим на язык словом: «Прекрати! Прекрати! Прекрати-и!»
– Ирка, ты что?! – встревоженный голос рядом.
– А? – оглянулась – возле нее озабоченно переминалась однокурсница и подруга Наталья.
Столкнулись взглядами, и лицо Натальи исказилось, словно увидела она что-то ужасное; Ирина тоже испугалась и скорей попыталась улыбнуться, успокоить больше себя, чем подругу:
– Нет, ничего, Наташ… Наоборот… – Отваживалась и добавила: – Свиданье назначили.
И мгновенно однокурсница расцвела. Потянулась к Ирине:
– Кто? С кем?
– Нет, не надо… Потом… Хорошо? – Кивнула и пошла по улице, и радовалась энергичному, бодрому стуку своих каблуков, тому, что одета сегодня (точно предчувствовала, выбирая утром кофточку, юбку) нарядно, почти празднично…
Они договорились встретиться у выхода из метро «Площадь Мира». Вечер был теплый и сухой, тихий, какие большая редкость в апрельском Ленинграде, и потому Ирина сначала, и довольно долго, просто наслаждалась погодой, вдыхая вкусный, пахнущий молодой травой с газонов воздух, чуть солоноватый, чуть терпковатый, с легкой примесью аромата ее духов… Солнце спускалось к крышам, светя сбоку и окрашивая всё рыжеватым; звонко-весело позвякивали пробегающие через площадь трамваи… Ирина стояла на высоком крыльце станции, любуясь строгими и в то же время нарядными домами, прямоугольником обступившими площадь, наблюдая за людьми, каждый из которых казался ей сейчас симпатичным и добрым, счастливым, как и она сама…
Но вспомнила, зачем стоит здесь, взглянула на часики, и солнце, смеющееся в ней, стало тускнеть: Сергей опаздывал, опаздывал уже почти на десять минут. «Ну вот, – хмыкнуло злорадно в груди, – раскатала губы… Дура!» И, как это иногда показывали в кино, закрутилось пленкой в обратную сторону ее будущее – ее будущая, и теперь, сейчас, не сложившись, уже бывшая семья с мальчиком и девочкой, и красивый, интеллигентный, правильный муж, ее спокойная и в то же время интересная работа после института, уютная квартира… Пленка бежала, скручивалась спиралью и падала, стекала куда-то вниз, в какой-то темный, мусорный ящик. А в груди продолжало хмыкать и шепелявить: «Ну вот! Во-от!..»
Стоять здесь, на этом высоком крыльце, на виду у всех, стало стыдно. Перед собой унизительно… Ирина сунула правую руку в карман пальто, пальцы сразу наткнулись на металлический блинчик. Вынула его, несколько долгих секунд разглядывала непонимающе, что это такое. «А-а, пятак… – наконец сумела понять, объяснить себе. – Пятак на проезд. До общаги!»
Резко повернулась спиной к площади, с огромным усилием сделала шаг, трудный, медленный, как против ветра, а потом – много легче – второй. Стеклянная дверь с надписью «Вход в метро» ближе. Еще шаг, еще… И рука поднялась, потянулась, чтоб толкнуть ее.
– Ир! – короткий, запыхавшийся выдох почти в самое ухо. – Прошу… прощения!
Большая ладонь легла ей на плечо, чуть сжала, удерживая, и тут же отпустила, исчезла. И этого выдоха, мгновенного прикосновения хватило, чтоб снова на душе посветлело и слезы вернувшейся неожиданно радости защипали глаза… Она не оборачивалась, опустила лицо, пытаясь спрятать их, но, подталкиваемые другими, первые слезинки уже бежали по щекам горячими каплями.
– Извините, Ирина. Я понимаю – я поступил по-хамски.
– Ничего. – Достала платок, вытерла щеки, глаза, сморкнулась, продышалась. Не оборачивалась.
Стоя все так же за ее спиной, Сергей натужно, неуверенно предложил:
– Пойдемте?
Потом, позже, через несколько лет, когда осталась одна, точнее – с дочкой, но без него, без Сергея, она часто, были периоды, что и каждую ночь, вспоминала это их первое свидание, начавшееся вот так. Ведь стоило, стоило же ему опоздать еще на полминуты, и она бы встала на эскалатор, она бы уехала, а назавтра уже наверняка (да, да!) не простила бы. Скорее всего… И не было бы тех месяцев счастья, что навсегда остались лучшими в ее жизни, не появилась бы у нее Алинка, но зато бы не было и тех невыносимых, убийственных лет брошенности и ненужности, безысходных, черных лет. Не появился бы в ее жизни Борис, хороший человек (да, хороший!), хотя и слишком уж вялый, однообразный, пресный какой-то. Но он спас ее, вытащил из ямы ранней старости, и за это ему можно простить его пресность, можно вытерпеть его порой почти мертвенную однообразность… Да, всё могло бы получиться иначе (но как?), опоздай Сергей еще на каких-нибудь полминуты…
Спектакль должен был состояться, кажется, в районном Доме культуры в окрестностях площади Труда, и идти пришлось достаточно долго. Сергей, сначала натужно, а потом увлекшись, с каждым словом всё интереснее, рассказал, что он не просто сухой математик, что увлекается театром, даже сам иногда играет и пытается ставить спектакли; спросил Ирину, как она относится к Товстоногову, к Любимову, Эфросу. Растерявшись, Ирина пожала плечами, забормотала:
– Да я как-то… как-то не разбираюсь. Редко хожу…
– Жаль, жаль, – сочувствующе-неодобрительно произнес Сергей и стал расспрашивать, откуда она, почему поступила именно на архитектурный, как ей Ленинград…