Но большинство пока что не верили этому и предпочитали держать свои вещички при себе. Ханс дал голландцу пачку сигарет, но эсэсовец заметил это и отвесил Хансу оплеуху. Впрочем, голландец, заметивший эсэсовца вовремя, успел смыться. Был среди голландцев и еще один парень, невысокий, но мускулистый, чистый Геркулес. Окружающие опасались его гнева.
– Что, ребята, когда из Вестерборка откинулись?
– Три дня назад.
– И какие там новости?
– Вы-то слыхали насчет высадки в Италии?
– А как же, газеты читаем. Как там в Голландии без нас?
Но им хотелось бы сперва узнать, что происходит тут, в Освенциме, и чем грозит им это перемещение, а не отвечать на дурацкие вопросы.
– Кто ты такой? – спросил один из новичков.
– Лейн Сандерс, боксер. Я здесь уже целый год.
Его ответ, казалось, успокоил новичков. Здесь, значит, можно жить.
– А многие из твоего эшелона уцелели? – спросил Ханс, который начал проникаться все большим скептицизмом.
– Здесь не стоит задавать вопросы, здесь надо смотреть и видеть, – отвечал боксер. – Слушать, смотреть и молчать.
– Но ты-то прекрасно выглядишь.
Лейн широко улыбнулся:
– Так я же боксер, ты не забыл?
– Что нас заставят здесь делать?
– Вас назначат в одну из команд, которые работают за оградой лагеря.
Ханс снова поглядел на машины, на людей, бредущих друг за другом, волоча камни и цемент, на их отрешенные лица, мертвые глаза, иссохшие тела.
– А куда отвезли стариков, которых сажали в грузовики?
– Но ты ведь слушал английское радио? – спросил Лейн.
– Конечно.
– Тогда ты и сам понимаешь.
Да, Ханс понимал. Он потерял шеренгу Фридель из виду и забеспокоился. И сразу же вспомнил о своей матери и брате, обо всех, кто был отправлен в Освенцим раньше него. О своем кабинете в Вестерборке, где он принимал больных, о том, как он изо всех сил старался им помочь. И снова подумал о Фридель и об их планах на будущее. Обычно такие мысли посещают людей, осознавших, что они стоят на пороге смерти. И все-таки пока все было неопределенно; вдруг ему повезет, всякое может случиться. Как-никак он доктор… конечно, он не смеет надеяться, но ведь без надежды нет жизни. Кроме того, не хотелось верить, что он приехал сюда умирать, хотя поверить в то, что он выживет, еще труднее.
Кто-то рявкнул в мегафон:
– Aufgehen! [13]
И они двинулись вперед по Лагерштрассе, между бараков, стоявших по обеим ее сторонам. Здесь ходило множество людей.
Над дверью одного из бараков были прикреплены стеклянные таблички:
Häftlingskrankenbau
Interne Abteilung
Eintritt verboten [14]
Перед дверью сидели мужчины в белых костюмах. Они выглядели очень хорошо. На спинах курток у них были нашиты красные полосы, на брюках – такие же лампасы. Это, конечно, были доктора. Они едва взглянули на проходивших мимо новичков, и тут Ханс понял, что у разных слоев «населения» лагеря отсутствие интереса к ним вызвано различными причинами. У рабочих-невольников причиной была многодневная, тяжкая усталость и глубокий упадок духа, возродить который им уже не сможет помочь даже самый лучший священник. А у этих прилично одетых людей причиной было что-то вроде высокомерия. Они были как-никак лагерной аристократией. А кто такие эти новички? Любой может оскорблять их и насмехаться над ними.
Наконец их подвели к Двадцать шестому бараку. Вывеска на нем гласила: Effektenkammer[15]. Лейн объяснил, что значит это слово: здесь хранится все необходимое, одежда и другие важные для всякого Häftling[16] вещи. Они поднялись по лестнице. Там напротив окон стояли длинные ряды бумажных пакетов. В каждом пакете лежали вещи, принадлежавшие кому-то из арестантов и хранящиеся на складе в ожидании того гипотетического дня, когда хозяина вещей освободят из лагеря. В этом случае хозяин вещей должен был получить их назад взамен лагерного тряпья.
Впрочем, их-то вещи никто не собирался сохранять: ведь евреев никогда не освобождали. Их даже не судили, не приговорили к какому-либо сроку наказания, так что невозможно было понять ни когда окончится их срок, ни по какой причине их можно будет освободить.
В проходе между Двадцать шестым и Двадцать седьмым бараками они должны были раздеться. Всю одежду, которая была на них, сложили в тележку. Себе нельзя было оставить ничего, включая ремни и даже носовые платки. Ханс попытался припрятать несколько необходимых ему медицинских инструментов, но тотчас же был разоблачен. Худой мужчина с повязкой Lagerfriseur[17] на левом рукаве проверял всех. Те, кто пытался что-то спрятать, должны были немедленно отдать это парикмахеру и вдобавок получали подзатыльник. Ханс попросил позволить ему оставить себе инструменты. Парикмахер засмеялся и положил инструменты себе в карман.
Теперь они потеряли все и остались нагими. На самом деле этот процесс шел уже почти десять лет, то есть довольно медленно, но теперь подошла их очередь. Разве Шмидт [18], куратор Раутера [19] среди прочего и по еврейским делам, не сказал однажды: «Евреи должны вернуться туда, откуда они к нам пришли, такими же голодранцами, какими они пришли к нам».
Шмидту, очевидно, никто не рассказал, или он забыл о времени, когда евреи «пришли к ним»: в шестнадцатом и семнадцатом веках. И вполне возможно, он даже не знал о том, что пришли евреи вовсе не «голодранцами». Весьма часто, приезжая из тех стран, откуда их просто выжили, евреи привозили с собой крупные капиталы. Вдобавок было бы интересно узнать, не имел ли он в виду, находясь на территории Голландии, конкретно голландских евреев? Похоже на то, что он забыл о принятых в шестнадцатом веке законах Вильгельма Оранского, под охраной которых находились голландские евреи.
Впрочем, – как могли наци обращать внимание на законы, принятые человеком, само имя которого стало символом свободы Нидерландов! Никто и не ожидал уважения к чужой свободе от этих апологетов притеснения, которые не только не собирались положить свою жизнь за родину, но в большинстве своем, когда настал час расплаты, без малейшего стыда сбежали от возмездия.
Раздумывая об этом, Ханс пытался успокоиться. Конечно, у него плохо получалось, потому что будущее его, по всей видимости, не сулило ничего хорошего; вряд ли его судьба и судьба его спутников могли сильно отличаться от судеб других евреев. Разумеется, им суждено погибнуть, и, несмотря на все их попытки отсрочить предначертанный нацистами конец, общая судьба всех евреев настигнет и их. Медленно, но верно шли евреи Голландии к своему концу…
В 1940 году: запрет для евреев работать в государственных организациях.
В 1941 году: запрет на деятельность в сфере свободных профессий, запрет на пользование общественным транспортом, запрет пользоваться магазинами, ходить в театры, парки, заниматься спортом и всем остальным, что доставляет удовольствие; ограничение владения капиталом – не более 10 000 гульденов (позднее – не более 250 гульденов).
В 1942 году: начало депортации, запрет на саму жизнь.
Процесс шел очень медленно, потому что голландцы не желали мириться с тем, что «их» евреев истребляют в то время, когда террор в стране все еще не достиг своей высшей точки.
Глава 4
Они простояли в проходе между бараками несколько часов, их обнаженные тела обжигало полуденное солнце. А тем временем с ними проводили все ритуалы, положенные для вновь поступивших в лагерь арестантов.
Позади длинной скамьи поставили шестерых лагерных парикмахеров, которые обрили им не только головы, но и все волосы на теле. Ханс, пытаясь развеселить самого себя, подумал: «Вот это да! Мне даже не задали обычного парикмахерского вопроса: не желаете ли освежиться одеколоном?»
Лагерные парикмахеры вели себя довольно грубо, раздраженные тем, что им пришлось так долго работать на жаре.
Собственно, невозможно было назвать то, что они делали своими тупыми инструментами, словом «брили»: они не сбривали, а скорее выдирали волосы и вдобавок дергали, толкали, а иногда и били тех, кто недостаточно резво поворачивался, чтобы подставить им разные части своего тела. Обритые тотчас же получали бумажку с номером, который следующий за парикмахером профессионал-татуировщик набивал каждому на руке. Ханс получил номер 150822.
Он только саркастически улыбался, пока татуировщик трудился над его рукой. С доктором ван Дамом покончено, теперь он – арестант номер 150822. Интересно, сумеет ли он преодолеть, забыть такое унижение, когда снова превратится в доктора ван Дама… если, конечно, удастся дожить до этого.
Если удастся дожить… Эта мысль, словно тяжелый шар, принялась беспорядочно кататься в его мозгу. Она скрипела, словно испорченный граммофон, который уже никак не починить. Удар по спине заставил его очнуться.
Они вернулись на вещевой склад, все пятьдесят человек: оказывается, там же находилась и душевая. В огромном бетонном помещении из потолка торчало множество леек. Он оказался с тремя другими под одной из них. Вода текла медленно и была слишком холодной, чтобы смыть пот и пыль, скопившиеся за трое суток путешествия, и все-таки чересчур теплой для того, чтобы освежиться в такую жару. После душа явился некто в резиновых перчатках и облил всем вонючей дезинфицирующей дрянью подмышки и половые органы.
Они сразу почувствовали боль в тех местах, где бритвы парикмахеров, сорвавшись, ободрали кожу, но, по крайней мере, теперь можно было не бояться вшей и блох.
Гораздо сложнее оказался следующий этап: надо было отыскать в высоких стопках такую одежду, которая более или менее подходила по размеру. Они вошли с яркого солнца в Bekleidungskammer[20] (так назывался Двадцать седьмой барак, где держали одежду для арестантов), и им показалось, что там слишком темно и невозможно понять, что же надо выбрать. Их со всех сторон подталкивали, на них орали, и если кто-то недостаточно быстро шевелился, его колотили до тех пор, пока он не выхватывал из кучи первую попавшуюся одежду. В набор входили рубашка, полотняные штаны с курткой, шапочка и пара деревянных башмаков или сандалий. Найти одежду подходящего размера в такой ситуации было, конечно, невозможно, так что в конце концов все они оказались похожи на клоунов в дурацких костюмах.
У одного брюки доходили до колен, другой вообще не мог ходить, потому что наступал на собственные штанины, третьему были коротки рукава куртки, а четвертому пришлось их подворачивать. Но вся эта одежда обладала одним общим свойством: она была грязной и оборванной. И сшита из ткани в синюю и белую полоску.
Глава 5
Одевшись, все выстроились перед бараком. День клонился к вечеру, но жара позднего лета все еще тяжким облаком висела над лагерем. Они были голодны и хотели пить, но ни у кого не хватало мужества спросить, когда их накормят.
Они проторчали целый час в ожидании на Березовой аллее, той Лагерштрассе, которая проходила позади всего ряда бараков. Некоторые сидели на тротуарах и на стоявших вдоль газонов скамейках, другие просто лежали посреди улицы, сраженные не столько усталостью, сколько жуткими несчастьями, которые на них свалились.
Наконец на улицу выставили столы, чтобы зарегистрировать вновь прибывших. Им пришлось сообщить все сведения о себе: профессию, возраст и другие подробности, а также уведомить о наличии заразных заболеваний: венерических или туберкулеза. Затем подошла очередь самого главного вопроса, касавшегося подробных сведений о национальной принадлежности и числе еврейских дедов и бабушек.
После чего Ханс уселся рядом с коллегой, Эли Полаком, и они разговорились. Эли был абсолютно сломлен. В последний раз он видел свою жену, когда к поезду подъехали грузовики. Она потеряла сознание, и ее вместе с ребенком просто забросили в кузов.
– Я больше никогда, никогда ее не увижу.
Ханс не мог ничем облегчить его боль, потому что он не умел притворяться.
– Откуда нам знать, – ответил он без особой уверенности.
– Ты не слыхал, какие у них правила в Биркенау?
– А что такое Биркенау? – в свою очередь спросил Ханс.
– Биркенау – это колоссальный лагерь, – отвечал Эли. – То место, куда мы попали, – только малая часть комплекса Освенцим. Так вот, в Биркенау всех стариков и детей в момент приезда приводят в одно огромное помещение и объявляют, что их сейчас поведут в душ. На самом же деле их ведут в газовую камеру и убивают, а тела сжигают в крематории.
– Такого не может быть, во всяком случае, не со всеми, – через силу попытался возразить Ханс.
Но тут принесли баланду. Три огромных котла. Каждому положено было по целому литру. Все встали в длинную очередь. Пара крепких мужиков во главе очереди помогали раздавать еду. Они ели из металлических мисок, щербатых, с обколотой эмалью. Мисок не хватало, так что в каждую наливали сразу по два литра, которые приходилось делить с кем-нибудь на двоих. Им выдали и ложки, но ложек было всего двадцать. Те, кому не хватило ложек, принуждены были пить баланду прямо из мисок, но это было нетрудно. Потому что баланда состояла из одной воды. Какие-то листочки, впрочем, иногда попадались, вызывая оживленные споры: с какого дерева упали эти листики в котел, с вяза или с бука?
Впрочем, и это тоже не имело никакого значения. Большинство из них до сих пор питались неплохо, так что им было все равно, чем наполнить желудки: литром горячей воды или таким же количеством горячей еды. Вдруг процесс остановился:
– Скорее, скорее, сейчас будет Appel! [21]
Они с утроенной скоростью дохлебали баланду и построились. Их привели в просторный деревянный сарай, расположенный между бараками. Это оказалась прачечная. В одной половине барака можно было в больших котлах постирать вещи, другая половина отводилась для желающих принять душ. Ханс посчитал душевые лейки, их оказалось сто двадцать четыре. В стороне стояли скамьи, на которых, по-видимому, можно было раздеться. Они расселись по скамьям и стали ждать.
Им сказали, что после переклички, которая будет происходить на этот раз снаружи, их отправят дальше, в Buna[22]. Представителя администрации, который говорил с ними, забросали вопросами:
– Что такое Буна?
– А там хорошо?
– И там тоже кормят такой баландой?
На что представитель администрации ответил, что там все нормально. Работать придется на фабрике искусственной резины. Еды достаточно, потому что все они будут приписаны к заводскому производству. И широко улыбнулся.
Но тут Ханс обнаружил, что рядом с ним на скамье оказался бельгиец.
– Ты давно тут? – спросил Ханс.
– Целый год.
– И как? Выжить можно?
– Как когда. Только если повезет и попадешь в хорошую команду.
– А что это значит – «попасть в хорошую команду»?
– Ну, к примеру – на работу в прачечную или в госпиталь. Команды, которые в течение дня остаются в лагере, почти все хорошие. Еще хорошими считаются те команды, которые поближе к еде. Но ты же еврей, так что ты там вряд ли окажешься.
– Я – доктор. Могу я попасть в госпиталь?
– А ты сообщил им, что ты доктор?
– Да, но они, кажется, не обратили на меня внимания. А ты не знаешь, куда повели женщин из нашего эшелона? – Женщин из вашего эшелона привели в этот лагерь. Здесь есть женский барак, там они проходят разные тесты.
Сердце Ханса забилось так сильно, что едва не выскочило из груди. Фридель здесь, в лагере! Тесты… Эксперименты! Что бы это могло значить?
Он рассказал бельгийцу о Фридель и спросил, не передаст ли он ей весточку. В конце концов ведь его, Ханса, могут отправить в Буну… Но бельгиец сказал, что передать весточку будет сложно, потому что приближаться к женскому бараку категорически запрещено.
И в этот миг в сарай вошел какой-то эсэсовец. Все мигом вскочили: они начинали понимать местные правила. Эсэсовец спросил:
– Есть среди вас врачи?
Трое шагнули вперед: Ханс, Эли Полак и какой-то незнакомый им юноша.
Эсэсовец спросил, как долго они работали. Юноша оказался фельдшером. Эли был «семейным» врачом в течение десяти лет. Но эсэсовец им не заинтересовался:
– Ты пойдешь с остальными, в Буну.
И забрал с собой только Ханса и юношу.
Глава 6
Эсэсовец провел их по Лагерштрассе через весь лагерь; они шли довольно долго, пока не остановились у Двадцать восьмого барака. В коридоре на нижнем этаже им пришлось подождать. Коридор был бетонный, с белеными стенами. По обе его стороны шли двери, на которых были таблички с надписями по-немецки: Ambulanz [23], Schreibstube [24], Operationssaal [25], Hals-Nasen-Ohrenarzt [26], Röntgenraum [27] – и так далее, на всех дверях – разные надписи. Бетонная лестница посередине коридора вела на второй этаж.
Через несколько минут появился человек в белом костюме. Он повел их в противоположную от входа сторону, к двери, на матовом стекле которой было написано: Aufnahme [28]. За дверью оказалось просторное помещение с высоким потолком, почти наполовину заполненное нарами. На другой половине этого помещения стояло в ряд несколько скамеек, весы и большой стол, заваленный книгами и бумагами. Здесь регистрировали всякого, кто поступал в этот госпиталь: как больных, так и будущий госпитальный персонал.
Их принимал низенький, толстый поляк. Он упрекнул их за то, что на них такая грязная одежда, заставил раздеться догола и улечься в постель. Нары были построены в три этажа, друг над другом. Ханс, догола раздетый, лежал под двумя тонкими одеялами на самом верхнем этаже. Он все время пытался как-нибудь завернуться в одеяло, потому что тюфяк был набит соломой и она кололась сквозь тонкий чехол.
Пока он лежал, какой-то человек вошел в дверь, вскарабкался на верхний этаж нар и улегся рядом с Хансом. Ему было около тридцати, круглое лицо и очки, самодовольно поблескивающие на носу.
– Как тебя зовут? – спросил он. – Ты и правда доктор?
– Конечно. Меня зовут ван Дам, а тебя?
– Меня зовут де Хонд, я здесь уже три недели. На прошлой неделе меня экзаменовал Lagerarzt [29], он принял меня, и теперь я Pfleger[30] – но пока в резервном списке.
– Где ты учился? – спросил Ханс.
– В Утрехтском университете, а потом работал в детской больнице.
– А что тебе здесь приходится делать?
– Да все, что велят. Целый день занимаюсь всякой фигней, ну скоро ты и сам увидишь. Грязная работа, то трупы таскать, то еще что-то в этом роде. У тебя что, никакой одежды нет?
Вот как раз с одеждой у Ханса были проблемы. Решить вопрос обещали на следующий день. Де Хонд сказал, что постарается помочь ему.
– Ты что-нибудь знаешь про женский барак? – спросил его Ханс.
– Да, кое-что, – отвечал де Хонд, нервно озираясь. – Это Десятый барак, там у меня жена. Она тоже врач. Она попала туда три недели назад.
Ханс обрадовался, что хотя бы один голландский врач оказался здесь. Он рассказал де Хонду про Фридель и что она тоже должна находиться в Десятом бараке.
– М-да, – заметил де Хонд, – мы должны попробовать что-то для нее сделать.
– Что ты имеешь в виду?
– Знаешь ли, Самюэль, профессор, который там работает, пообещал мне, что над моей женой он не будет проводить эксперименты, потому что она жена врача. Может быть, он и для твоей жены сможет сделать такое же исключение.
– А что они там делают с этими женщинами?
– Лучше будет, если ты сам спросишь об этом профессора Самюэля, он сюда каждый день заходит.
– А могу я повидаться с женой?
– Вот это очень трудно. Если тебя поймают, то посадят в бункер, в Одиннадцатый барак, там у нас – лагерная тюрьма. И тогда считай за счастье, если выйдешь оттуда с двадцатью пятью.
– Что ты хочешь этим сказать – «с двадцатью пятью»?
– Это обычное наказание, двадцать пять ударов ремнем по заднице.
Ханс улыбнулся. Надо сказать честно, он не слишком боялся наказания. И, кроме того, он готов был все отдать ради того, чтобы увидеть Фридель.
Де Хонд пообещал Хансу, что захватит его с собой завтра вечером. Тут время как раз подошло к девяти, и свет погасили.
Но в зале, как ни странно, темнее не стало. Двадцать восьмой барак был последним в ряду, а приемное отделение и вовсе находилось совсем рядом с лагерным забором. Лампочки, присоединенные к проволоке, горели постоянно. Да еще к каждому второму бетонному столбу было прикреплено по мощной лампе. И все, что находилось вблизи от колючей проволоки, было ярко освещено. Фантастическое, впечатляющее зрелище: длинные ряды ярких ламп и красные контрольные лампочки между ними. Их свет озарял огромное помещение приемного отделения и больных, которые лежали на трехэтажных нарах, ожидая завтрашнего дня, когда их наконец покажут лагерному врачу.
Ханс испытывал страх перед этим мертвенным светом, видеть его было мучительно, поэтому он закрыл глаза – но только для того, чтобы через несколько минут снова открыть их и уставиться на яркие лампы.
Свет одновременно пугал и словно бы притягивал его, возвращая к чудовищной реальности. Ханс нервничал, вертелся на постели, стараясь лечь так, чтобы не видеть ламп, но свет преследовал его. Даже укрывшись с головой одеялом, он не мог избавиться от света; казалось, что он проникает сквозь одеяло. Секрет был прост: он находился в Konzentrationslager[31] и только теперь начал осознавать это. Можно, конечно, отвернуться от окна или накрыться с головой одеялом, но осознание того, где он сейчас находится, не могло исчезнуть. О чем бы он ни пытался думать, мысль о лагере доминировала над всем, как свет ламп на ограде, и преследовала его неотступно.
И тут Ханс расплакался. Но это не был тот горький плач, каким плачут потерявшиеся дети, когда не могут найти дорогу домой. Это был беззвучный плач человека, осознавшего необратимость положения, в котором он оказался, плач, вырвавшийся у него от отчаяния, от невозможности ничего изменить. И после этого он совершенно успокоился, хотя и был переполнен печалью.
К счастью, он устал, смертельно устал. Он больше не сдерживал слез, он даже перестал чувствовать, что плачет, и постепенно сознание покинуло его.
В концентрационных лагерях иногда встречаются люди, которые переживают ежедневно много счастливых часов. Таким даже лампы, светящие прямо в глаза, не мешают радоваться жизни, словно ток выключился, а проволока проржавела и рассыпалась. Дух таких людей настолько силен, что способен, высвободившись из усталого, измученного тела, воспарить в небеса.
Но для всех без исключения, вернее – для каждого арестанта по отдельности, существует свое королевство, куда он вступает по вечерам. Там нет ни эсэсовцев, ни старост бараков, ни капо [32]. Единственный правитель этого королевства – великое стремление арестанта к счастью, и единственный закон – свобода.
Жизнь идет по кругу, состоящему из двух половинок: от рассветного гонга до вечернего и от вечернего гонга до рассветного. И когда звучит рассветный гонг, рай заканчивается: реальность оживает и заключает свободный дух в темницу.
Глава 7
Примерно через полчаса после утреннего гонга появились первые пациенты. Со своего места на верхотуре Хансу удобно было наблюдать за кишащей внизу жизнью.
Мужчины раздевались за дверью, сворачивали одежду в узел так, чтобы был виден номер, и входили в барак обнаженными. Потом их отправляли мыться в душевую, потом писали на груди номер, – чтобы лагерный врач сразу видел, с кем он имеет дело.
Из душевой пациенты возвращались в приемное отделение, где писарь записывал каждого и ставил в очередь. Таких пациентов набралось уже человек шестьдесят. К семи часам все они были помыты и зарегистрированы, но лагерный врач должен был появиться не раньше десяти. Впрочем, на длительное ожидание никто не жаловался – большинство арестантов считало счастьем, когда им удавалось пропустить хотя бы один рабочий день: многих довели до такого ужасного состояния, что у них уже не хватало сил даже на то, чтобы жаловаться. Кроме того, здесь они могли спокойно сидеть на нескольких находившихся в зале скамейках, и никто из присутствующих не обращал на них никакого внимания. У кого-то, наверное, была температура, а кто-то страдал от боли, но ни один фельдшер или врач даже не пытался им помочь, потому что только лагерный врач после осмотра мог решить, что с ними делать.