Заговорил об этом Михаил, а Николай только поддержал его, и ожидающе оба глядели на отца, который медлил с ответом: он прежде всего не представлял, где именно вот теперь, в данную минуту, мог находиться этот театр военных действий. Разве не могло случиться, что, навалившись на слабые силы Меншикова, союзные армии на его плечах вошли уже в Севастополь?
Поэтому намеренно не сразу отозвался, попеременно глядя на сыновей, точно мысленно прощаясь с ними:
– Поездка на театр военных действий, конечно, может вам принести много пользы… Ты, – обратился он к Михаилу, – со временем должен будешь стать во главе артиллерийского ведомства. А ты, – он кивнул подбородком в сторону Николая, – во главе инженерного. Вам обоим надо знать, что введено нового у них, как идет дело у нас… Я не против вашей поездки к Горчакову, в Бессарабию.
– К Горчакову? – разочарованно протянули оба сразу. – А какие же военные действия возможны у Горчакова?
– Только этого и не хватало, чтобы еще и Горчаков открыл военные действия, – зло отозвался Николай. – Слава богу, у него пока спокойно, и вы можете присмотреться там на месте, как делается война. Воевать хорошо можно только тогда, когда война подготовлена хорошо.
– А разве Горчаков хорошо подготовил войну? – улыбнулся Михаил.
– Может быть, он умеет хорошо подготовить войну, но воюет, как известно, плохо, – поддержал младшего брата старший.
– Но зато он, кажется, единственный порядочный человек на всю Южную армию! – повысил голос Николай, но тут же отошел, добавив уже гораздо тише: – Я напишу ему, что вы хотите поехать к нему в действующую армию.
– А в Крым ехать сейчас даже и опасно, – заговорила возбужденно Елена Павловна, – потому что… неизвестно ведь, что там такое делается теперь.
– Прибыл курьер от Меншикова, привез донесение, что… десантной армии оказано сопротивление, очень чувствительное для союзников, – явно выбирая выражения, сказал Николай.
– Ах вот как! – Елена Павловна радостно сложила ладони, как для аплодисментов. – Это очень утешительно!.. И что же теперь Меншиков?
– Будет защищать Севастополь с суши, пока подоспеет четвертый корпус от Горчакова… А там милые гости должны будут убраться восвояси.
Николай говорил это не столько для Елены Павловны или своих сыновей, сколько для себя самого: хотелось звуками своего спокойного, уверенного голоса убедить себя, что именно так и будет и что шагающего теперь по степи суворовскими маршами четвертого корпуса достаточно для того, чтобы десант союзников рассеялся, как мираж.
– Вот они, истинные известия из Севастополя! – Елена Павловна блеснула глазами, сжимая в кулаки красивые руки. – А разные негодные люди в Петербурге уверяют, что Севастополь уже взят не то вчера, не то два дня назад!
– Ка-ак так взят Севастополь? – Николай поднял голову и плечи. – Кто-о смеет распускать такие подлые слухи?
Елена Павловна всплеснула руками:
– Невозможно! Это невозможная низость! Но как только появится в «Северной пчеле» официальное сообщение, все эти слухи исчезнут, конечно.
– Они не должны возникать – что там исчезнут! – крикнул, уже не сдерживаясь, Николай. – За распускание подобных слухов – в Сибирь подлецов! – перешел он на русский язык, как более сильный и подходящий к моменту. – Это дело столичной полиции – брать за шиворот всякого, кто только повторяет подлейший этот слух!.. Войска Меншикова отступили в полном порядке!.. Потери наши ничтожны! Укрепления возведены! Орудия везде поставлены. И пусть-ка сунутся эти господа к Севастополю! Им устроят такой салют, что они едва ли унесут ноги! Да, они не унесут ног: Севастополь будет для них могилой!.. Могилой, да!
Он был бледен от возбуждения. Резко отставив стул, он поднялся и выпрямился, как в строю. Все встали вслед за ним, хотя обед еще не был окончен. Даже кроткая Нелидова осуждающе глядела на излишне болтливую Елену Павловну.
Император ушел к себе в кабинет, откуда тут же распорядился послать за князем Долгоруковым и петербургским генерал-губернатором.
IIIБыло уже поздно, когда отпустил Николай спешно прибывшего Долгорукова. Он все пытался сквозь осторожные официальные слова военного министра добраться до его мыслей там, в глубине души, о положении русского дела в Крыму, но Долгоруков умел хорошо владеть собою и говорил только то, что могло ослабить тревогу царя, а не усилить.
По его словам, слухи о падении Севастополя до него не дошли; если же их кто-нибудь в Петербурге придумывает и распускает, то это скорее всего французы-куаферы или француженки, содержащие великосветские ателье мод.
Доводы Долгорукова относительно того, что скорее, чем ехал курьер Меншикова, штабс-ротмистр Грейг, никто бы доехать из Севастополя до Петербурга не мог, электрического же телеграфа в южном направлении не существует, конечно, являлись вескими для царя, но он знал эти доводы и сам и десятки раз приводил их самому себе.
Однако он не забывал и того, что стоустая молва, обходя почтовые тракты, способна лететь гораздо быстрее всех курьеров, а главное – были налицо все основания для такой молвы. Привыкший только отдавать приказания, а не выполнять чужую волю, самодержавный монарх России упрощал все расчеты, связанные с передвижением армий: в его мозгу они двигались неудержимо быстро, – просто для них даже и не существовало никаких препятствий. Это относилось прежде всего к армиям союзников, победителей на Алме, так как английские и французские пехотинцы были гораздо легче оснащены, чем русские, – значит, способны к более быстрым маршам.
Известию, привезенному Грейгом: будто союзники не преследовали отступающие русские полки, – он не то чтобы не верил, но это просто не укладывалось в порядок его мыслей. Раз одержан успех, его необходимо развивать без промедления – так учила тактика, – а если Грейгу не встретились союзные войска на дороге к Симферополю, то потому, конечно, что они шли морским берегом, если даже не перевозились на судах, что было бы вполне разумно с их стороны.
Прямолинейный ум Николая предполагал такую же прямолинейность и у Раглана и Сент-Арно.
Между тем в прямолинейность заявлений заграничных газет о том, что союзники направляют удар на Севастополь, он не верил, считая, что это только военная хитрость – дать газетам заведомо вздорный план войны, чтобы усыпить его внимание на Кавказе, который, несомненно, станет театром военных действий: как же можно не поднять восстания горцев, у которых есть такой вождь, как Шамиль? Как же можно не усилить мощным десантом турок около Батума, зная, что Черноморский флот заперт в Севастопольский бухте?
От себя самого Николай не мог скрыть, что его обошли, перехитрили, одурачили; что, если бы он дал больше веры записке Меншикова, посланной ему еще в конце июня, и подкрепил бы его хотя бы корпусом, Севастополь был бы в безопасности, а теперь… все говорило за то, что слухи, дошедшие до болтливой Елены Павловны, может быть, и вполне правдивы.
Что Севастополь почти не укреплялся с Южной стороны, Николай знал; в то, что его могли укрепить хорошо за несколько дней, он, когда-то занимавшийся саперным делом, не верил. Сокрушительный штурм армии союзников и позор падения твердыни и оплота всего юга России стал представляться ему все более и более возможным, когда он остался после полуночи один в своем кабинете.
Вплоть до последнего времени Николай, хотя и оставался незыблемо религиозен, не допускал, чтобы обедни в дворцовой церкви тянулись дольше часа, почему не любил и так называемых «концертов», сложных по партитуре, и выступлений солистов, а допускал только простое обиходное пение: он ценил свое рабочее время дороже длинных и витиеватых песнопений, – у него был практический ум. Ясность европейской политики, которую главным образом сам же он и делал, укрепляла его в том мнении, что все, что он делает, безошибочно хорошо: его Бог (русский Бог) стоял перед ним с благожелательным лицом.
Но вот теперь очень остро и резко почувствовал он, что Бог, самодержец всех самодержцев земли, отвернул от него лицо.
Во дворце кругом все было тихо; за окнами кабинета слабо шуршал однообразно при полном безветрии падавший дождь.
Перед иконой Спасителя старый камер-лакей Никита Иваныч по приказу Николая зажег восковую свечу и ушел спать.
Икона висела над изголовьем походной кровати. Николай, отодвинув кровать, стоял и долго молча смотрел на икону глаза в глаза. Наконец, огромный, но усталый от двух почти бессонных перед этим ночей, он медленно опустился на колени, истово крестился длинной рукой и склонял голову, касаясь ковра блестящим облысевшим лбом.
Он не шептал при этом никаких церковью сочиненных молитв, ведь в этих молитвах ничего не говорилось о Севастополе, но молился долго, до полной усталости, которая привела за собою сон.
Так и заснул он, стоя на коленях, прислонясь плечом к походной кровати и свесив голову. Свеча, подтаяв и наклонясь, капала на правый генеральский погон его мундира…
Он проснулся только тогда, когда повернул во сне голову направо и горячая капля расплавленного воска упала на его голое темя.
Глава пятая
Дни ликований
IЧеловек мечтателен по натуре – его мысль быстра. Он недоволен слишком медленным, хотя и плавным, с учетом всех решительно причин и предпосылок, течением мировых событий. Он спешит. Ему так иногда хочется ускорить эти события, что он готов даже сам выдумать их и в свою же выдумку поверить.
Когда тот же самый, волчком завертевшийся по Европе слух о взятии Севастополя попал в парижские газеты (вечерние газеты за 1 октября нового стиля), ему сразу поверил весь Париж. И как было не поверить после только что опубликованных подробностей полного и решительного поражения армии Меншикова на реке Алме благодаря искусству покойного маршала Сент-Арно?
Если Сент-Арно и умер на своем славном посту, то ведь замещал его теперь молодой, полный энергии и отваги генерал Канробер, который, конечно, как волк на свою добычу, бросился на этот Севастополь и взял его.
На другой день в утренних выпусках газет появились всеми ожидаемые подробности этого славного дела. С большой осведомленностью газеты «Patrie», «Pays», «Constitutionnel» и другие сообщали своим читателям, когда и где последовательно, в нескольких сражениях была совершенно уничтожена армия Меншикова, уцелевшая от разгрома на Алме; как затем приступлено было к бомбардировке Севастополя, после которой блестяще проведен был штурм. Флот, стоявший в бухте, истреблен весь, без остатка. Сдача гарнизона была безусловной.
Конечно, нужно было все-таки указать и источник этих ошеломляющих известий. Газеты ссылались на татарина, приехавшего в Константинополь из Крыма. Уже в самом слове «татарин» была та самая экзотичность, которая необходима для достоверности, раз события совершаются в такой стране, как Россия. И в этот день самым популярным словом в Париже было слово «татарин».
Улицы были оживлены необычайно: как же можно усидеть дома, раз Севастополь взят? Газеты дошли даже до того, что патетически восклицали: «Наконец-то наши несчастья 1812 года в этой стране отомщены молниеносно быстро и блестяще». Радостно заволновались кварталы предместий; ликование перекинулось вместе с листами парижских газет в провинцию. Префекты городов печатали и приказывали наклеивать на стены прокламации о бурном натиске войск императора Наполеона III на твердыню императора Николая и об их решительном успехе, превзошедшем все ожидания.
С барабанным боем, торжественно объявлялись депеши газет гарнизонам провинциальных городов. Много, очень много было на вполне законном основании пьяных в этот день во всей Франции. Даже незнакомые люди сходились на улицах для того, чтобы поздравить друг друга с тем, какую геройскую армию имеет их страна – несомненно лучшая страна в мире.
В Сен-Клу, где ожидался император Наполеон, торжественно и лихо били барабанщики, исполняя приказание начальства. Жителям предложено было зажечь вечером иллюминационные плошки около своих домов. В парке сожжен был замысловатый фейерверк в ознаменование великого торжества французской армии над русскими казаками.
Наполеон III, мечтательный сын мечтательной Гортензии, так сразу и безоглядно уверовал в «татарина» с его бесподобными вестями из Крыма, что приказал было уже пушечными выстрелами с Инвалидного дома оповестить население Парижа о блистательной победе; и нигде во всем Париже не ждали с таким нетерпением этих заветных выстрелов, как на бирже, где расцвел мгновенно, чуть только появились «телеграфические депеши» в газетах, давно невиданный ажиотаж.
Побочный брат Наполеона, граф Морни, был на бирже совершенно в своей стихии. Дела его в первый день шли так же блестяще, как дела французской армии в Крыму, но ему хотелось большего: не всякий же год берутся Севастополи и без остатка уничтожаются целые флоты.
Этот внешностью похожий на брата, только начисто плешивый делец, больше всех окружавших в тот день императора французов настаивал на том, что необходимо палить не только с Инвалидного дома, но и вообще изо всех пушек, какие имеются в Париже. Торжествовать так торжествовать! Иначе зачем же пушки?
Едва удалось военному министру, маршалу Вальяну, убедить Наполеона, что палить из пушек будет не поздно и на другой день: не все же сразу. А тем временем придут подтверждения первоначальных депеш, а главное, интересующие всех подробности этого огромного исторического события и перечисление взятых у русских трофеев.
Седоусый маршал выказал такую явную осторожность, отнюдь ни одним словом при этом не опорочивая переданных из Константинополя депеш, напечатанных и в официальном «Мониторе», что Наполеон только презрительно улыбался, глядя на него: хорош маршал! Хорош военный министр, сомневающийся в подвигах своей армии!.. Однако приказ об открытии пальбы в этот день отменил.
IIВсе-таки, если даже и не палили из пушек, никто не мог запретить кричать кое-кому на бирже, что пальба была, что они только что слышали на улице пушечные залпы. Даже самые сомнительные ценности, и те летели вверх при одних только криках о пальбе.
Страсти разгорелись так, что за общими криками биржевики и не могли бы расслышать никаких пушек не только с Инвалидного дома, но и возле здания биржи.
Вечерние газеты хотя и не принесли никаких подробностей о победах в Крыму, но зато объявили плохими патриотами тех, кто вздумает усомниться в верности сообщенных известий. Биржевые агенты были гораздо более воинственны, чем полковники и генералы. Размахивая тросточками как шпагами, они кричали: «Итак, с русским медведем мы покончили! Теперь на Рейн! Теперь очередь Пруссии!»
Граф Морни проявлял непостижимую энергию: не обедал, не отдыхал, не ложился спать два дня. Если сорвалось дело с пушками, то ведь были газеты, барабаны, иллюминации, прокламации, был ипподром, наконец, на котором можно в спешном порядке поставить на сцене «Взятие Севастополя».
Главное же было в акциях разных компаний, в акциях, продававшихся и покупавшихся в эти дни на бирже, некоронованным королем которой был Морни.
Метц, Страсбург, Тулон – все вообще города, где были крупные гарнизоны, экстренно, но тем не менее пышно устраивали банкеты с разливным морем вина, речей и тостов за императора, маршалов, офицеров и героев-стрелков.
Начало октября – время сбора винограда винных сортов – и без того всегда было праздничным временем у французских крестьян; теперь же от этих изумительных побед в Крыму французская деревня совершенно обезумела.
Если бы Наполеон в эти дни вздумал посетить провинцию, как делал это в дни своего президентства, то был бы предметом самых восторженных оваций, кумиром толпы, но он не чувствовал уже никакой нужды в подобном проявлении народных чувств. Он был и без того упоен властью и еще больше вырос в собственных глазах благодаря необыкновенной, почти сказочной удаче предпринятого им не без тайных колебаний смелого шага на Востоке.
Однако и по ту сторону Ла-Манша появились в газетах те же самые константинопольские депеши со слов «татарина», приехавшего из Крыма. Но к чести англичан, только перед тем узнавших о больших потерях армии лорда Раглана «в бою у деревни Бурлюк», то есть на Алме, нужно сказать, что они отнеслись к «татарину» с некоторым сомнением.
Ликование было, конечно, и в Лондоне, и усиленно начали работать биржи и банки Сити, но Кларендона, руководившего иностранной политикой, со всех сторон засыпали вопросами, есть ли подтверждение столь пышных депеш, и Кларендон только разводил руками и говорил, что ему ничего не известно.
Париж продолжал волноваться сам и волновать Лондон, Берлин, Вену – всю Европу.
Правда, на третий день запрещено уже было правительством отправлять из Парижа электрические депеши, если в них официально сообщалось о взятии Севастополя. Однако Министерство внутренних дел ничего пока еще не имело против подобных сообщений, если газеты ссылались на «частные источники».
В подобных же «частных источниках» не было недостатка, так как агенты графа Морни не менее деятельно работали в Константинополе, чем он в Париже.
И только утром 5 октября газеты решились, наконец, разобрать набор громоносных статей, заготовленных заранее в надежде на новые депеши уже не «татарина», а Канробера и Раглана.
Мистификацию нельзя уж было продолжать: тон газет стал весьма сконфуженный.
Разочарованные парижане в тот же день к вечеру каждого полицейского на улицах награждали презрительной кличкой Татарин, за что многие поплатились арестами.
Известный комический актер Грассо, зайдя вечером в этот день в совершенно переполненное кафе, сказал во всеуслышание: «Кажется, найти здесь место за столиком потруднее будет, чем взять Севастополь!» – и за это был немедленно отведен в полицию.
Сам Наполеон был ужасно рассержен тем, что стал жертвой доверия к совершенно нелепой выдумке, и приказал строжайше расследовать это дело. А плешивый братец его мог наконец утереть трудовой пот и подсчитать миллионные барыши, которые доставила ему пока, в первые дни, севастопольская кампания своим «татарином».
В Петербурге же иностранные газеты с константинопольскими депешами пришли в одно время с донесением Меншикова Николаю о том, что, совершив фланговый марш и обезопасив тем сообщение с тылом, он от Бахчисарая возвратился в Севастополь, на защиту которого стали в бастионы моряки рядом с пехотинцами, и что союзники, видимо, предпочли длительную осаду весьма рискованному штурму.
Сличение чисел показало, что и депеши со слов Татарина, и донесение Меншикова писаны в одно и то же время.
День получения тех и других известий – 27 сентября по старому стилю – сделался днем ликования теперь уже для сумрачно настроенного перед тем Николая.
На радостях он написал Меншикову: «Благодарю всех за усердие! Скажи нашим молодцам-морякам, что я на них надеюсь на суше, как на море. Никому не унывать! Надеяться на милосердие Божие; помнить, что мы, русские, защищаем родимый край и веру нашу, и предаться с покорностью воле Божией. Да хранит тебя и вас всех Господь! Молитвы мои – за вас и наше правое дело, а душа моя и все мысли с вами. Душевно обнимаю. Поклонись Горчакову и обними Корнилова. Что наши раненые, каково им: как призрены, и где и как обезопасил ты их от бомб?»
Горчакову же, командующему Южной армией, он писал в тот же вечер: «…Завтра благословлю в поход моих младших сыновей; думаю, что они к тебе явиться могут 3 или 5 октября. Будь им руководитель и сделай из них добрых верных служивых, а за усердие их отвечаю. Не балуй их и говори им правду».
Глава шестая
Дни надежд
IВойдя в Синопскую бухту, суда Черноморского флота, не отвечая ни одним выстрелом на ожесточенную канонаду турок, прежде всего спустили якоря и стали прочно на отведенных им по диспозиции Нахимова местах.
Плавучие крепости сделались неподвижными крепостями, выдержали бой и уничтожили противника.
Когда Корнилов стал во главе обороны Севастополя, он остался прежним вице-адмиралом, только число подчиненных ему судов значительно выросло, и одни из них – старые – на привычных для глаза местах стояли в бухте, другие – новые, – получившие название бастионов, выстроились с другой стороны города, а моряки были одинаковы здесь и там.
Поставленный во главе обороны не приказом свыше, а доверием к его способностям со стороны старших по службе адмиралов и генералов, таких как Нахимов, Станюкович, Берх, Моллер, Корнилов в несколько дней развернул все свои недюжинные силы.
Он рос у всех на глазах. Он хорошо знал все слабые места оборонительных линий и все ресурсы крепости, которые можно было бросить туда, и все возможные способы этой переброски.
Каждый из тех нескольких дней, которые Меншиков с армией провел на бивуаке под Бахчисараем, казался вице-адмиралу неумолимо коротким.
Он стремился бывать везде и видеть всех. Его речи солдатам и матросам, рывшим траншеи, устраивавшим блиндажи, устанавливавшим орудия, были коротки, но выразительны, как знаменитая, попавшая в летопись речь Святослава. Он говорил, что отступать некуда: позади море, впереди неприятель, – и что надо умереть с честью. При этом бледное лицо горело таким экстазом, что даже солдаты, не только матросы, кричали «ура!» и говорили: «Вот это командир так командир!»
Между тем хворосту для туров и фашин не было, земля же была сухая, хрящеватая, сыпучая: даже дерн, чтобы ее удержать на укреплениях, вырезать было негде. Какой-то озорной козел, принадлежавший попу с Корабельной слободки, и тот повадился расковыривать рогами насыпи, приготовленные близ Малахова кургана для защиты от бомб и ядер союзников, и действовал так успешно, что приводил начальство батареи не только в ярость, но и в отчаяние.
Амбразуры для орудий выкладывали мешками с землей, отчетливо представляя себе, как они загорятся при первых же выстрелах, но больше не было ничего под руками. Счастливы были, когда удавалось докопаться до глины: тогда лепили щеки амбразур из глины.
Но орудия и снаряды к ним везли и везли из арсенала и с судов. Матросы-комендоры, принимая их, ласково поглаживали и похлопывали их по хоботам: свои! Брустверы бастионов – не те же ли были борты линейных кораблей и фрегатов?
Как на кораблях, матросы называли дежурство на бастионах вахтой, часы – склянками, канаты – концами. Каждые полчаса вахтенный бил в колокол, как это делал на корабле, а боцманы свистками сзывали своих людей на обед, на работы.
Как на кораблях, вода для питья и на батареях хранилась в цистернах, железных ящиках однообразного размера, а глубокие блиндажи разве были не те же кубрики?
Князь Меншиков, адмирал по чину, начальник главного морского штаба по должности, назначенный царем в Крым на его защиту, никак не мог наладить хорошие отношения с черноморскими моряками. Не было уважения к нему, хотя он часто показывал, что знает морское дело; тем более не было ни с кем, даже из адмиралов, сколько-нибудь теплых отношений.
Он пробовал устраивать обеды и приглашал на них моряков приблизительно одних рангов, чтобы они держали себя непринужденно, но на таких обедах даже друзья, сидя рядом, имели вид тайных врагов, и признанные поклонники Бахуса только прикасались губами к бокалам, тут же отодвигая их.
От старших в чинах не отставали и младшие: капитан-лейтенанты, лейтенанты, мичманы. Они всячески высказывали свое презрение к тем, кого из флотских удостоил Меншиков взять к себе в адъютанты или ординарцы.
Когда Меншиков убедился в том, что неприязненного отношения к себе в Черноморском флоте он вытравить не может, он, не сдерживаясь, давал волю своему сарказму на смотрах; синопских героев, когда они вернулись, презрительно называл «желтыми рубашками», и мало того, что выдержал их три дня в карантине, не пришел на праздник, устроенный для них городским управлением. Он сослался при этом на недужность, но все видели его в тот день вечером верхом на лошади, окруженного свитой адъютантов: вечер выдался тихий и теплый, и он вздумал проехаться по городу.
С матросами, выстроенными на палубах судов, когда он проезжал на катере или шлюпке, он даже и не здоровался, ссылаясь на свой тихий голос. Матросы звали его весьма единодушно чертом.
Но если такие установились отношения во флоте у адмирала Меншикова, то тем более чужим казался он полкам кавалерийским и пехотным, солдаты которых даже и понять не могли, почему командующим войсками вдруг оказался этот длинный старик во флотской черной шинели и черной фуражке.
Корнилов же, свой среди матросов, сразу был признан и солдатами всех полков. Когда же лейтенант Стеценко привез ему добрую весть, что армия не только не покинула города на произвол врагов, но возвращается значительно усиленная отрядом генерала Хомутова, Корнилов так светился весь радостью, что зажег ею весь гарнизон, объезжая батареи с первой до последней.
И получилось как-то само собой, что будто не командующий всей обороной не только Севастополя, а и целого Крыма, шел принять это дело в свои руки, а просто ему, адмиралу Корнилову, прислана была большая сила на подмогу, и с этой подмогой при таком командире, как Корнилов, не страшны уж никакие враги.