Управляя обителью, игумен Нифонт особенно заботился о поддержании монашеских правил, преподанных первоначальником, и ни одна служба без него не отправлялась. Усердие его к богослужению служило примером для всех в обители, так как он превозмогал усталость, несмотря на свою старость и слабость телесных сил. Он следил, чтобы не начали часы перед литургией, пока не прочтутся все тетрадки поминальные. С другой стороны, в его управление обителью приобретено много украшений и возведено несколько строений. Истинные сыны обители всегда находили в нем отца и благодетеля. Отец Нифонт любил монашеский тесный и прискорбный путь, предпочитал нищету и был образчиком трудолюбия, смирения и особенно нестяжательности и целомудрия. Он изнурял свою плоть тяжкими подвигами, и слабое здоровье его, расстроенное беспрерывными трудами и борьбой с обстоятельствами, постепенно угасало. Простота, соединенная с духовной мудростью, радушие и приветливость вселяли к нему невольное уважение. Из посетителей обители он никого не отпускал без того, чтобы не поселить в сердце его памяти о добром ее настоятеле. Как любитель безмолвной, пустынной жизни, для большего успеха в подвигах духовных он наблюдал строгий пост и непрестанно молился. Особенно любил и уважал о. Нифонта знаменитый настоятель новгородского Юрьева монастыря архимандрит Фотий, который и был с ним в переписке. Любя Саровскую обитель, Тамбовские преосвященные почитали утешением для себя посещать ее.
По смерти первоначальницы Дивеевской общинки матери Александры остались три послушницы, а именно: две девицы Евдокия Мартыновна и Анастасия Кирилловна и третья – вдовица Фекла Кондратьевна, из села Дивеева. Выбирая между собой старшую, они поставили на место первоначальницы Анастасию Кирилловну, которая в продолжение семи лет собрала в общинку до 52 сестер. Управление ее ничем особенным не отличалось, но прошло прекрасно, тихо, с соблюдением установлений матери Александры. Ничего так не боялась Анастасия Кирилловна, как малейшего нарушения Саровского устава, и поэтому она относилась, согласно свидетельству Евдокии Мартыновны, невозможно строго к исполнению молитвенных правил и Саровского устава. Во всем она благословлялась у духовника общинки, настоятеля пустыни о. Пахомия, который до последнего дня своей жизни продолжал отечески заботиться о послушницах Дивеевской общинки. Пища привозилась по-прежнему раз в день с Саровской трапезы, а сестры работали шитьем и вязаньем для братии обители. С кончиной о. Пахомия общинка потеряла своего заботливого отца. Игумен Исайя сделался духовным отцом Дивеевских сестер, но уже не занимался ими, как о. Пахомий.
В числе вновь поступивших послушниц была из г. Тулы вдова оружейного мастера Ксения Михайловна Милованова, по мужу Кочеулова, с малолетней дочерью Ириной Прокопьевной. До чего матушка Анастасия Кирилловна была исполнительна и строга, можно судить по ничтожному эпизоду, переданному сестрами. Однажды она увидала вдову Ксению Михайловну, собирающую сухие корки каши от трапезы для своей малолетней дочери Ирины; Ксения хотела их размочить водою и дать лишний раз голодавшей девочке, но матушка Анастасия Кирилловна сурово выговорила ей и даже определила наказание, запретив наистрожайше раз навсегда, даже ради детей, нарушать заведенный устав их: однажды только в день вкушать пищу и в назначенный, без исключения, для всех равно, час общей трапезы.
В 1796 году скончалась Анастасия Кирилловна, и ее похоронили на кладбище Казанской церкви, вблизи первоначальницы матери Александры.
Начальницей общинки, по выбору сестер, была поставлена Ксения Михайловна Кочеулова. Маленькая, сухая, крайне подвижная и деятельная, но плохенькая на вид, она проводила жизнь настолько сурово, неся подвиги, посильные только монахам, что о ее правлении сохранилось воспоминание, как о времени невыносимо трудном, подвижническом, но которое выработало великих стариц для будущего Дивеевского монастыря и наставниц истинной духовной жизни. Не допуская никакого исключения, снисхождения и малодушия, она даже казалась некоторым жестокой. Совершенно равная ко всем сестрам, она не жалела и своей слабой и хилой дочери Ирины Прокопьевны. Так, например, однажды кто-то подарил Ирине Прокопьевне чайник и чашечку, зная, что она под названием чая любит пить вообще горячее, как-то целебную травку или сухую малину. Узнала это матушка Ксения Михайловна и страшно огорчилась; запретила наистрожайше употреблять этот чайник и чашку. Ирина Прокопьевна обещалась не дотрагиваться до них, но Ксения Михайловна не успокаивалась и с истинным сердечным огорчением и крайним сокрушением сказала: «Что ты, что ты! Из них хотя пить-то не будешь, Оря, все же я непокойна, соблазн-то какой! Утешь ты меня старуху, Орюшка, разбей ты их, матушка, да от соблазну-то и черепки их в землю зарой! Можно ведь пить и из деревянной или чугунной посудки, а то, глядико-с, грех-то какой! Какое малодушие!» Только тогда она успокоилась, когда дочь ее, уже старица также, за святое послушание начальницы-матери, разбила чайник и чашку и зарыла глубоко в землю все черепки.
Чрезмерно суровая строгость Ксении Михайловны настолько не понравилась сестрам, собранным покойной Анастасией Кирилловной, что из 52 выбыло в первый год ее управления 40; тогда всего в общинке осталось 12 сестер, но затем стали прибывать новые, так что к 1825 году, когда батюшка о. Серафим, окончив все свои внутренние, духовные благоустроения, достиг совершенства и мог, по заповеди матушки Александры, обратить все свое внимание на устройство Дивеевской обители, обетованной Божией Матерью, в названной общинке снова собралось до 50 сестер. Стало не хватать земли для общины, и соседка-помещица графиня Толстая поэтому пожертвовала на огород 32 десятины.
Матушка Ксения Михайловна при своей строго подвижнической жизни отличалась особо сильной любовью и жалостью ко всякой вообще Божией твари. Так, однажды на единственную имевшуюся в то время в общине лошадку сестры наложили слишком много дров, и она поэтому встала. Увидев это, Ксения Михайловна разогорчилась и закричала послушницам: «Ах, ах, какие вы безжалостные! Ну, что лошадь-то как мучаете! Разве не знаете, что блажен тот, аще и скоты милует, сказал Господь!» Тут же Ксения Михайловна приказала сестрам поклониться лошадке в ноги и просить у нее прощения.
Рассказывают еще такой случай. В деревне Дивеево рядом с общинкой сделался пожар. Сестры начали выносить свое имущество и убирать, а больше всех хлопотала сама Ксения Михайловна. Наконец старица вручила послушницам тщательно закрытый и завернутый короб, вроде лукошка, и строго сказала: «Смотрите, как можно дальше унесите от пожара этот короб, да оберегите, пока горит-то, тут все нужное!» Сестры понесли, но вдруг что-то зашевелилось в коробе, и с испуга они поставили короб на землю. Открыть не смеют, боятся, но и ничего не могут понять… Смотрят, а из него начали выпрыгивать разные кошки… Расхохотались сестры, но вновь испугались, так как устрашились строгой матушки: как ей сказать, а не сказать тоже нельзя. Наконец пошли и признались. «Глупые вы, глупые! – ответила Ксения Михайловна. – Ведь сказала я вам, что блажен, аще и скоты милует! Что скот-то – ничто, и весь токмо от единаго человека зависит! Ведь если бы не я, бедные сгорели бы! Кто ж станет на скота глядеть, заботиться, спасать да тварь оберегать, а она хоть тварь, но все то ж творение Божие! Вот и дала я вам, не сказав, что даю, зная вашу безжалостность!»
Монахиня Ермиония, старица, определенная в обитель самим о. Серафимом, рассказывала, что когда она пришла к о. Серафиму, то, посылая ее жить в Дивеево к родной тетке, послушнице Евдокии Ефремовне (впоследствии монахине Евпраксии, удостоенной в день Благовещения видения Божией Матери в Серафимовой келье), батюшка сказал последней, державшей ее за руку и приведшей на благословение: «Отведи ее к матушке Ксении Михайловне. Во, матушка! – сказал старец, обращаясь к отроковице. – Ксения-то Михайловна жизни высокой, бич духовный, матушка!» «И действительно, – рассказывает монахиня Ермиония, – и вправду она была строга; станет выговаривать, думаешь, вот-вот убьет, сейчас тут умрешь, а кончит – сделается прещедрая; скажет бывало: «Ну-ка, ну-ка, Оря (так звали ее дочь), прочти-ка вот ей такое-то житие!» Она сама была неграмотная. И прочтет Ирина Прокофьевна, что велит матушка». «Вот видишь ли, Евдокиюшка, – скажет Ксения Михайловна, – как трудно идти-то в Царствие Небесное, ведь оттого так-то я и выговариваю. Ну, матушка, иди! Погляди-ка, Оря, нет ли тут у нас чего, не принес ли кто чего-нибудь, дай ей!» «И мне же, бывало, чего сунув, отпустит», – говорила Евдокия Ефремовна.
Последняя жила одно время у Ксении Михайловны келейной, и у нее были две красненькие тесемочки; раз подпоясалась она ими. Увидала это матушка. «Что это, – говорит, – вражью-то силу ты на себя надела!» Взяла Ксения Михайловна, сняла тесемочки с нее и сожгла их в печке. Не терпела она, чтобы носили хорошую одежду.
«Было это с Евдокией, – повествует монахиня Ермиония. – Раз как сшили ей первую ряску, матушка ее не видала. Пришла она в церковь, стоит, а она, наша голубушка, своею клюшкою-то и достает. «Кто это? Кто это? – спрашивает Ксения Михайловна. – Ах! Это всечестная Евдокия! Что это ты делаешь, матушка: на что это ты восемь-то бесов себе посадила! (т. е. восемь клиньев). Выпори, выпори, – говорит матушка, – четыре-то беса!» В другой раз идет тетка Евдокия двором, надев сарафан из посконного холста, только что выкрашенный, новый. Увидала матушка, кричит: «Стой! Стой!» Подошла она. «Аи, аи, матушка, – говорит она. – Бога ты не боишься, Евдокиюшка всечестная! Что надела плисовый-то сарафан! Подбери, подбери все кругом, матушка, подрежь, чтобы рубашка была бы видна, чтоб не до полу было!» Так была строга матушка Ксения Михайловна».
Все начальницы и сестры Дивеевской общины ходили в трудные часы испытаний, горей и борьбы духовной подкрепляться молитвой на могилку незабвенной и великой старицы Матери Александры. По свидетельству сестер первой общинки, переданному протоиерею о. Василию Садовскому, и также согласно показаниям священника обители о. Александра Филиксова, все жившие при Казанской церкви священнослужители и многие другие видели по ночам на могиле матери Александры огонь и горящие свечи, по временам слышали необычайный звон, а некоторые ощущали необыкновенное благоухание, исходящее из могилы ее. Затем в могиле слышалось какое-то журчание, и поэтому сложилось поверье в народе, что источник, открывавшийся под горою, исходит из могилы матери Александры. Так называемый дальний источник матери Александры великая старица сама вырыла, когда для созидаемой ею Казанской церкви ломали камень для извести. Она приходила носить камни и для утоления жажды рабочих и прохлаждения от трудов и жары вырыла этот колодезь. Народ считает этот источник целебным и приносит купать в нем больных детей.
Как было уже сказано, старец о. Серафим после смерти строителя Исайи не изменил прежнего рода жизни и остался жить в пустынке. Он только принял на себя еще больший труд, а именно молчальничество. «Паче всего должно украшать себя молчанием, – говорил он, – ибо св. Амвросий Медиоланский говорит, что молчанием многих видел я спасающихся, многоглаголанием же ни единого. И паки некто из старцев говорит: молчание есть таинство будущего века, словеса же – орудия суть мира сего». Отец Серафим стал руководиться деяниями двух древних подвижников – Арсения Великого и Иоанна молчальника и пустынника. К посетителям он более не выходил. Если ему самому случалось неожиданно встретить кого в лесу, старец падал ниц лицом и до тех пор не поднимал глаз, пока встретившийся не проходил мимо. Таким образом он безмолвствовал в продолжение трех лет и некоторое время перестал посещать обитель по воскресным и праздничным дням. Один из послушников носил ему и пищу в пустынь, особенно в зимнее время, когда у о. Серафима не было своих овощей. Пища приносилась однажды в неделю, в день воскресный. Трудно было назначенному иноку совершать это послушание в зимнее время, так как в пустынку о. Серафима дороги не было. Бывало, бредет он во время вьюги по снегу, утопая в нем по колена, с недельным запасом в руках для старца-молчальника. Вошедши в сени, он произносит молитву, а старец, сказавши про себя: аминь, отворял дверь из кельи в сени. Сложив руки на груди крестообразно, он становился у дверей, потупив лицо долу на землю: сам ни благословит брата, ни даже взглянет на него. А пришедший брат, помолившись, по обычаю, и поклонившись старцу в ноги, полагал пищу на лоточек, лежавший на столе в сенях.
Со своей стороны о. Серафим клал на лоточек же или малую частицу хлеба, или немного капусты. Пришедший брат внимательно замечал это. Этими знаками старец безмолвно давал знать, чего принести ему в будущее воскресенье: хлеба или капусты. И опять принесший брат, сотворив молитву, кланялся старцу в ноги и, попросив молитв его о себе, возвращался в обитель, не услыхав от о. Серафима ни единого слова. Все это были только видимые, наружные знамения молчальничества. Сущность же подвига состояла не в наружном удалении от общительности, но в безмолвии ума, в отречении от всяких житейских помыслов для чистейшего посвящения себя Господу. Такое молчальничество, по описанию самого старца, имело многие плоды. Оно решительно обезоруживало диавола для борьбы с пустынножителем. «Когда мы в молчании пребываем, – говорил о. Серафим, – тогда враг, диавол, ничего не успеет относительно к потаенному сердца человеку: сие же должно разуметь о молчании в разуме. Оно рождает в душе молчальника разные плоды духа. От уединения и молчания, – говорил он, – рождаются умиление и кротость: действие сей последней в сердце человеческом можно уподобить тихой воде Силоамской, которая течет без шума и звука, как говорит о ней пророк Исайя: воды Силоамли текущия тисе (тихо) (Исайи 8, 6). В соединении с другими занятиями духа молчальничество возводит человека к благочестию. Пребывание в келье в молчании, в упражнении, в молитве и поучении день и ночь закону Божию делает человека благочестивым; ибо, по словам св. отцов, келья инока есть пещь Вавилонская, в которой трие отроцы Сына Божия обретоша. Молчание приближает человека к Богу и делает его как бы земным ангелом. Ты только сиди в келье своей во внимании и молчании и всеми мерами старайся приблизить себя к Господу, а Господь готов сделать тебя из человека Ангелом: на кого бо, говорит Он, воззрю, токмо на кроткаго и молчаливаго и трепещущаго словес Моих (Исайи 66). Плодом молчания, кроме других духовных приобретений, бывает мир души. Молчание учит безмолвию и постоянной молитве, а воздержание делает помысл не развлекаемым. Наконец приобретшаго сие ожидает мирное состояние». Вот как старец Серафим проходил подвиг молчальничества! Вот чего хотел он достигнуть путем сим, возложив всю печаль свою на Господа (1 Петр. 5, 7).
Многие из братии очень жалели об удалении старца от общежития с ними. С возложением на себя молчания он лишал их своих советов и руководства. Ближайшие к нему даже спрашивали его, зачем он уединяется, когда бы, пребывая в близком общении с братиею, мог назидать их словом и примером, не терпя ущерба и в благоустроении души своей. Старец отвечал, говоря словами св. отцов: «Возлюби праздность безмолвия предпочтительно насыщению алчущих в мире, – сказал св. Исаак Сирин. И св. Григорий Богослов рек: прекрасно богословствовать для Бога, но лучше сего, если человек себя очищает для Бога».
Молчальничество не было, однако же, таким подвигом, на котором старец Серафим решился бы покончить жизнь свою. Чрез него, как бы лестницею, получив большее совершенство, он перешел к высшему подвижничеству, называемому затвором. Поводом к этому послужило следующее обстоятельство. В описываемое время настоятелем был, как уже известно, о. Нифонт, муж богобоязненный, добродетельный, отечески любивший братию, входивший во все потребности и нужды каждого брата, ревнитель устава и порядков церковных. Отец же Серафим, со времени смерти старца Исайи, наложив на себя труд молчания, жил в пустыни своей безвыходно, точно как в затворе. Прежде он хаживал по воскресеньям и праздникам в обитель причащаться Св. Тайн. Теперь, со времени стояния на камнях, у него болели ноги, ходить он не мог. Было неизвестно, кто его причащает Св. Тайн, хотя ни на минуту не сомневались, что он без вкушения Тела и Крови Христовой не оставался. Строитель созвал монастырский собор из старших иеромонахов и вопрос о причащении о. Серафима предложил на рассуждение. Решили же дело так: предложить о. Серафиму, чтобы он или ходил, буде здоров и крепок ногами, по-прежнему в обитель по воскресным и праздничным дням для причащения Св. Тайн, или же, если ноги не служат, перешел бы навсегда жительствовать в монастырскую келью. Общим советом присудили спросить через брата, носившего пищу по воскресеньям, что изберет о. Серафим. Брат в первый же приход к старцу исполнил решение Саровского собора, но о. Серафим, выслушав безмолвно предложение собора, отпустил брата, не сказав ни слова. Брат, как дело было, передал строителю, а строитель велел ему повторить соборное предложение в следующее воскресенье. Принесши пищу на будущую неделю, брат повторил предложение… Тогда старец Серафим, благословив брата, вместе же с ним отправился пешком в обитель. Приняв второе предложение собора, старец показал, что он не в силах был по болезни ходить, как прежде, по воскресным и праздничным дням в обитель. Это было весной 8 мая 1810 года. Вступив в монастырские врата после 15-летнего пребывания в пустыни, о. Серафим, не заходя в свою келью, отправился прямо в больницу. Это было днем до наступления всенощной службы. Когда ударили в колокол, о. Серафим явился на всенощное бдение в храм Успения Богородицы. Столько лет уже не бывал старец в обители! Братия удивились, когда мгновенно разнесся слух, что о. Серафим решился жительствовать в обители. Но удивление их возросло еще более, когда произошли следующие обстоятельства. На другой день, 9 мая, в день святителя и чудотворца Николая, о. Серафим пришел, по обычаю, в больничную церковь к ранней литургии и причастился Св. Христовых Тайн. По выходе же из церкви он направил стопы свои в келью строителя Нифонта и, принявши от него благословение, водворился в прежней своей монастырской келье, к себе никого не принимал, сам никуда не выходил и не говорил ни с кем ни слова, то есть он принял на себя новый, труднейший подвиг затворничества. Молчание о. Серафима было, видимо, переходом к затвору. В келье монастырской о. Серафим продолжал то, что уже начато года три тому назад в пустыни, с которою, быть может, он и соединил бы затвор, если бы не повстречались указанные обстоятельства.
О подвигах о. Серафима в затворе известно еще менее, чем о его пустынножительстве. В келье своей он не хотел иметь, для отсечения своеволия, ничего, даже самых общих вещей. Икона, пред которой горела лампада, и отрубок пня, служивший взамен стула, составляли все. Для себя же он не употреблял даже огня. По словам Саровских старцев, в это время для умерщвления плоти, да дух спасется, он носил на плечах своих под рубашкой на веревках большой пятивершковый железный крест, который, вероятно, и назван веригами в прежних его жизнеописаниях. Но собственно вериг и власяницы о. Серафим не носил и другим не советовал надевать их. «Кто нас оскорбит словом или делом, и если мы переносим обиды по-евангельски – вот и вериги наши, вот и власяница! Эти духовные вериги и власяница выше железных, которые надевают на себя нынешние люди». В Дивеевском жизнеописании о. Серафима, наоборот, говорится о веригах и поясе, которые и доныне хранятся в церкви Преображения.
Послушник Иван Тихонов рассказывает (Сказание о подвигах и событиях жизни старца Серафима, с. 37), что, поступив в Саровскую пустынь 18 лет и читая жития св. отцов, решился он непременно, Господа ради, возложить на себя что-нибудь для умерщвления тела. Он в течение трех лет домогался получить чрез каких-либо духовных особ желаемые вериги или власяницу, и когда он добыл вериги, то «восхитился тщеславной мыслью, которая неприметно закралась в глубину его сердца». Когда он пришел к о. Серафиму, то великий старец сказал ему, улыбаясь: «Вот что я скажу тебе: приходят ко мне Дивеевские младенцы и просят моего совета и благословения, один носить вериги, а другие – власяницы, то как ты думаешь: по дороге ли их дорога-то? Скажи мне». Ничего не понимая, Иван Тихонов ответил: «Я, батюшка, не знаю». Когда же батюшка Серафим повторил вопрос, то Иван Тихонов, как уверяет, вдруг вспомнил, что ведь и он пришел к старцу за благословением носить вериги, а потому высказал о. Серафиму свою просьбу. «Как же ты не понимаешь? Ведь я тебе об этом-то и говорю!» – сказал о. Серафим. Затем старец начал объяснять ему все безумие его подвига. «Многие из св. отцов носили вериги и власяницу, – говорил о. Серафим, – но они были мужи мудрые и совершенные; и все это делали из любви Божией, для совершенного умерщвления плоти и страстей и покорения их духу. Но младенцы, у которых царствуют в теле страсти, противящиеся воле и закону Божию, не могут этого делать. Что в том, что наденем и вериги, власяницу, а будем спать, и пить, и есть столько, сколько нам хочется?» Затем, намекая на недостатки Ивана Тихонова, о. Серафим продолжал: «Мы не можем и самомалейшего оскорбления от брата перенести великодушно. От начальнического же слова и выговора впадаем в совершенное уныние и отчаяние, так что и в другой монастырь выходим мыслью и, с завистью указывая на других из своих собратий, которые в милости и доверенности у начальника, принимаем все его распоряжения за обиду, за невнимание и недоброжелательство к себе. Из этого рассуди сам, как мало или вовсе нет в нас никакого фундамента к монашеской жизни; и это все оттого, что мы мало о ней рассуждаем и внимаем ей».
Одежда о. Серафима теперь была та же самая, что и в пустыни. Питием его была одна вода, а в пище он употреблял только толокно да белую рубленую капусту. Воду и пищу доставлял ему брат, отец Павел, вблизи живущий, подошедши к келье, сотворив молитву, ставил пищу у дверей. Затворник, чтобы никто не видал его, накрывал себя большим полотном и, взявши блюдо, стоя на коленях, как бы принимал пищу из рук Божиих, уносил ее в келью. Там, подкрепивши себя пищею, посуду ставил на прежнее место, опять скрывая лицо свое под полотном. Покров, набрасываемый на лицо, объясняется примерами древнейших пустынножителей, которые куколем скрывали вид свой, во еже не видети суеты. Случалось и так, что старец вовсе не являлся брату, и носивший пищу опять уносил все, что было предложено: старец оставлял себя без вкушения пищи.
Молитвенные труды его в затворе, по свидетельству Саровских иноков, были велики и разнообразны. Как и в пустыни, он совершал теперь свое правило и все ежедневные службы, кроме божественной литургии. Сверх того, он предавался подвигу умной молитвы, читая в сердце попеременно то молитву Иисусову, то Богородичну. Иногда, стоя на молитве, старец погружался в продолжительное умное созерцание Бога: он стоял пред св. иконой, не читая никакой молитвы и не кладя поклонов.
В течение недели он прочитывал весь Новый Завет по порядку: в понедельник – Евангелие от Матфея, во вторник – от Марка, в среду – от Луки, в четверг – от Иоанна, в остальные дни – Деяния и послания св. Апостолов. В сенях, сквозь дверь, иногда слышно было, как он, читая, толковал про себя Евангелие и Деяния св. Апостолов. Деяния св. Апостолов он толковал вслух довольно продолжительное время. Многие приходили и слушали его слово в сладость утешения и назидание. Иной же раз он сидел над книгой, не перебирая листов, будучи весь погружен в созерцание чистой возвышенной мысли Св. Духа. Ни один орган тела его не шевелился: очи неподвижно устремлены были на один предмет.
В течение всех лет затвора старец во все воскресные и праздничные дни причащался Св. Тела и Крови Христовой.
Для сохранения во всей чистоте затвора и молчальничества пренебесные Тайны по благословению строителя Нифонта приносили ему из больничной церкви в келью после ранней литургии.
Чтобы никогда не забывать о часе смертном, чтобы яснее представить и ближе видеть его пред собой, о. Серафим сделал себе гроб и поставил его в сенях затворнической кельи. Здесь старец часто молился, готовясь к исходу от настоящей жизни. Отец Серафим в беседах с Саровскими братиями часто говорил насчет этого гроба: «Когда я умру, умоляю вас, братия, положите меня в моем гробе».
Из сокровенных подвигов этого времени нечаянно сделался известен один, в котором с духовным деланием старец соединял телесный труд, освежая грудь свою чистым воздухом. Это открыл случайно брат, исполнявший в монастыре послушание будильщика. Однажды утром, вставши ранее обыкновенного, послушник отправился на кладбище близ соборного храма, где почивают достоблаженные и приснопамятные пустынники. Находясь среди памятников, брат приметил у кельи о. Серафима человека, который двигался быстро взад и вперед. Воображение инока встрепенулось. Он оградил себя крестным знамением и с молитвой стал всматриваться в ночное видение. Оказалось, это был сам подвижник, старец Серафим. Читая чуть слышно молитву Иисусову, он переносил тихонько небольшую поленницу дров с одного на другое ближайшее к келье место. Обрадованный видением затворника, который давно никому не являлся, будильщик бросился к нему в ноги и, целуя их, просил его благословения. Старец, благословив его, сказал: «Оградись молчанием и внимай себе».