Басё развил и приумножил традиции истинного демократизма в мире хайку, объединив в служении общему делу аристократов, воинов, купцов, ремесленников и представителей вольных профессий. Положение и репутация в этом кругу определялись не родовитостью, не богатством и даже не нравственной чистотой, но преимущественно талантом. Редчайший случай для Японии периода Токугава, когда все общество зиждилось на сословной иерархии и знатный самурай считал для себя зазорным якшаться с простолюдином. Кёрай, вращавшийся в кругах придворной знати, дружил с обедневшим врачом Бонтё, который даже угодил в тюрьму за контрабанду. Выйдя на свободу, Бонтё был снова принят в компанию поэтов, как и нищий попрошайка Роцу. Знатное происхождение не спасало поэта от суровой критики и не давало ровным счетом никаких привилегий.
Благородство сформулированных Басё принципов накладывало отпечаток строгой изысканности на поэзию его учеников, как бы поднимая этих людей, столь разных по происхождению, взглядам и занятиям, над мирской суетой и скверной. Как бы прозаичны и низменны ни были порой темы стихов, сами хайку всегда отражают завещанный Басё мудрый жизнеутверждающий взгляд на этот мир. Неудивительно, что ученики и последователи стремились следовать созерцательной философии жизни, явленной в личности Басё, и развивать стиль его поэзии сёфу, надолго определивший пути развития хайку.
Непосредственными преемниками Басё принято считать Кикаку, Рансэцу, Кёрай, Дзёсо, Бонтё, Кёрику, Сико, Яха, Хокуси, Эцудзина и Сампу (хотя правомерность такого отбора имен часто оспаривается, а некоторые ученики являются также и предшественниками Учителя, то есть в известной степени его учителями). Все они создали свои школы и стали истинными апостолами поэзии хайку, глубоко и искренне уверовав в гениальность Мастера. Несмотря на ожесточенную конкуренцию между «наследниками», благодаря их стараниям поэтика Басё проникла в плоть и кровь японской литературы, до наших дней продолжая оказывать влияние не только на хайку, но и на прочие жанры японской поэзии, включая модернистскую лирику гэндайси. Все последующее развитие хайку было в известном смысле «восхождением назад к Басё», поскольку даже для блестящих стихотворцев XVIII–XX вв. творчество Старца представлялось недосягаемой вершиной. Отсюда и родственное религиозному культу поклонение Басё, и бесчисленные паломничества «вослед Басё» по исхоженным им дорогам, и неиссякаемый поток комментариев к его шедеврам.
Ко времени кончины Басё в 1694 г. число его учеников по всей стране – в том числе учеников прямых учеников и далее до третьего колена – перевалило за две тысячи. Сама эта цифра уже говорит о размахе движения хайку, которое в годы Гэнроку стало поистине всенародным и охватило все образованные слои общества. Мукаи Кёрай, один из ближайших сподвижников Басё, заметил по этому поводу: «Я знаю, что многие и многие почитают Учителя. Некоторым нравится сам характер его стихов, их спокойная красота и искренность… Другие привлечены его славой великого поэта и готовы из уважения следовать за ним. Немало, без сомнения, и таких, кто испытывает оба чувства».
Не все ученики и поклонники Басё соблюдали заветы Старца и буквально выполняли его предписания. Например, Такараи Кикаку сознательно отвергал принцип каруми, предпочитая сложные аллюзивные образы прозрачности и безыскусности. Тонкий вкус и утонченная манера письма снискали ему прозвище «Ли Бо поэзии хайку», но время обесценило большинство его стихов, лишив читателей возможности улавливать подтекст и обертоны.
Кёрай, которого Басё высоко ценил, наоборот, стремился неукоснительно следовать духу и букве заповедей Мастера. Однако ценность его стихов, пожалуй, уступает ценности записанных им высказываний Басё и суждений других членов школы в книге «Беседы с Кёрай» («Кёрайсё»). Иные ученики на правах «наследника» пытались усовершенствовать поэтику Басё, добавляя к ней новые положения. Так, Кёрику выдвинул концепцию «кровной связи» с высокой поэзией (кэтимяку), то есть художественной интуиции, лежащей в основе любого таланта.
Сико, автор многочисленных статей и комментариев к стихам Басё, выступил в роли популяризатора и одновременно вульгаризатора творчества Учителя, стремясь донести его взгляды (в своей интерпретации) до самых широких кругов читателей. При этом он охотно спекулировал на своих личных контактах с Басё, и есть основания считать, что в его воспоминаниях о беседах с Учителем правда густо перемешана с вымыслом. К тем же приемам во имя повышения собственного престижа нередко прибегали и другие ученики. Однако даже много десятилетий спустя, когда традиции школы уже были изрядно размыты, «генеральную линию», намеченную Басё, все же удалось сохранить, а достижения поэзии хайку – преумножить.
В первой половине XVIII в. в мире хайкай наблюдался некоторый застой. Многие «внучатые ученики» Басё вновь обратились к развлекательной поэзии в духе школы Данрин, ставя во главу угла остроумие и острословие, подкрепленное литературными аллюзиями. В тот же период от хайку отпочковалось чисто юмористическое направление сэнрю, которое породило целый пласт комической «застольной» поэзии, построенной на изощренной игре слов, понятий и двусмысленных ассоциаций (и потому практически непереводимой). Однако параллельно с «низкими» хайку продолжала развиваться и высокая лирика, чему свидетельством появление новых блестящих имен на литературном горизонте.
Хотя поэзия эпохи Эдо богата незаурядными дарованиями, а многие лирические миниатюры учеников нисколько не уступают шедеврам Учителя, в один ряд с Басё, но как бы рангом ниже, литературная традиция помещает лишь Ёса Бусона. С этой условной «табелью о рангах» можно поспорить, что и пытался сделать в конце прошлого века известный критик и реформатор хайку Масаока Сики. Он упорно доказывал, что яркий, романтический стиль трехстиший Бусона интереснее и живее сурового стиля Басё с его приглушенными эмоциями и скупыми изобразительными средствами.
Если Басё всегда остро ощущал свою преемственность по отношению к великим теням прошлого и подчинял всю жизнь велению поэтического долга, то Бусон был чужд подобному аскетизму. Если Басё призывал учиться у самой природы, то Бусон был прежде всего апологетом эстетизма и артистизма, для которого природа служила лишь исходным материалом творчества. Свои воззрения он успешно реализовал в живописи, снискав славу одного из лучших художников эпохи. Его красочные пейзажи, как и монохромные рисунки тушью со стихотворными подписями, отличаются редкостным витализмом. Жизнь Бусона была полна треволнений и невзгод, но поэзия и живопись всегда оставались для него заповедной областью добра, красоты и душевного успокоения. Провозглашенный им лозунг «Отрицание всего вульгарного» звал прочь от неприглядной действительности, в мир высокого искусства.
Разумеется, поэзия Бусона взросла не на пустом месте – его взлет был подготовлен всем предшествующим развитием хайку. Учителем Бусона был Хаяно Хандзин, в прошлом ученик Кикаку и Рансэцу, отрицавший всякое искусственное версифицирование и жонглирование словами. В своих воспоминаниях Бусон высоко оценивает роль наставлений Хандзина: «Он говорил, что в искусстве хайкай не обязательно строго придерживаться предписаний. Нужно складывать стихотворение спонтанно, не размышляя, что вначале, а что потом, меняя и переставляя все лишь по мгновенному озарению».
Бусон не был глубоко религиозным мыслителем, как Басё, и потому не ставил перед собой задачи наполнить трехстишие философским содержанием. Для него сочинение хайку было скорее одной из мирских радостей, чем священной миссией. Дабы у критиков не оставалось сомнений, он сам зачастую акцентировал это различие: «Мои хайкай ни в коей мере не являются прямым уподоблением стилю Басё. Мне доставляет удовольствие изменять день ото дня поэтическую манеру, следуя причудам своей фантазии». Свобода в выборе темы, избыточность изобразительных средств и нарочитое небрежение к превратностям реальной жизни придавали лирике Бусона блеск и очарование, поднимали ее над серой повседневностью.
И все же, несмотря на отличия в мировоззрении, темпераменте и стиле жизни, Бусон оставался восторженным поклонником Басё. Он, в частности, оставил великолепные иллюстрации к собственноручно им же переписанным дневникам Мастера. Свою поэтическую манеру он считал всего лишь развитием заветов Басё – что в конечном счете недалеко от истины.
«Возврат к Басё» провозглашали и другие поэты второй половины XVIII в. – Тайги, Рёта, Хакусуй, Ранко, Тёра. Многие из них, как и Бусон, совершили поэтическое паломничество по местам странствий Басё в связи с пятидесятилетием кончины Старца, побудив к тому же сотни рядовых любителей хайку. Под лозунгом «возврата к Басё» было инициировано и движение за возрождение хайку, за избавление этого жанра от всего пошлого, низменного и наносного. Стремление вернуть профанированному жанру былую глубину и духовность не всегда воплощалось в достойные формы, но так или иначе все участники движения руководствовались благородными побуждениями и нередко достигали успеха.
Другое направление в интерпретации тех же заветов представляет эксцентричная лирика Кобаяси Исса, оставившего потомкам более двадцати тысяч трехстиший и огромное количество рисунков хайга. Поэт и философ, он всей своей жизнью и творчеством утверждал принцип «вечное в текущем», восходящий по прямой линии к Басё и далее к дзэнским патриархам Древнего Китая. Его стихи – это апология простоты, естественности, бедности, неприкаянности – словом, дзэнской экзистенции в ее идеальном воплощении.
Нарочитая упрощенность, умышленная лапидарность, вызывающая грубоватость большинства хайку Исса привели к появлению народной легенды о полуграмотном крестьянском поэте, возлюбившем природу и отринувшем блага цивилизации. Однако впечатление «простоты» здесь, как и в случае с другим известным чудаком, монахом Рёканом, весьма обманчиво. Ведь Исса был профессиональным наставником поэзии, главой школы хайку, каллиграфом и художником, то есть в полной мере принадлежал к славной плеяде бундзин – интеллектуалов, творивших культуру страны. Его нетривиальный стиль, который более всего уместно сравнить с современным западным примитивизмом, служил ему постоянной игровой маской, за которой скрывалась тонкая, чувствительная, ранимая натура.
В поэзии, как и в жизни, симпатии Исса были на стороне маленьких и слабых существ, с которыми он, возможно, как-то отождествлял себя. Хотя все поэты хайку в той или иной степени уделяют внимание «малым сим», Исса с особым восхищением, любовью и трогательной нежностью пишет даже о тех созданиях, которые обычно не вызывают у людей ничего, кроме гадливости: о пауках, мухах, слепнях, улитках, слизняках, червях, блохах, вшах… Своеобразный анимализм Исса тоже подчинен законам примитивистского искусства, как бы специально адаптированного для детской книги с картинками. Даже классические образы японской поэзии наподобие соловья или ласточки в его стихах чаще всего предстают увиденными в гротескном ракурсе. Соблюдая в основном правила поэтики хайку, Исса неизменно добивается эффекта «снижения патетики» за счет умелой стилизации под «удивленный взгляд ребенка» или под грубовато-непосредственный наив. Тем самым достигается дзэнская десакрализация образа, в котором не остается ничего, кроме слегка иронически воспринятой правды жизни. Вероятно, это качество его поэзии и заинтересовало Масаока Сики, который буквально воскресил Исса из небытия в конце XIX в. и создал ему репутацию «странного гения», что в свою очередь привело к ажиотажному спросу на его книги, длящемуся и по сей день.
В годы «заката сёгуната», предшествовавшие реставрации Мэйдзи, поэзия хайку сильно деградировала, став обителью великого множества заурядных эпигонов. Тем не менее там и сям на страницах индивидуальных сборников и коллективных антологий того времени можно встретить замечательные миниатюры Соро, Сокю или Байсицу. Как бы скромно ни выглядели эти авторы в сравнении с великими мастерами прошлого, без их участия едва ли хайку могли сохранить инерцию движения, необходимую для их коренного преобразования в преддверии XX в.
Поэзия танкаК началу эпохи Эдо классический жанр танка, или, в более точном обозначении, вака, пребывал в состоянии очевидного упадка. На смену великолепным антологиям раннего Средневековья – «Манъёсю» («Собрание мириад листьев»), «Кокинвакасю» («Собрание старых и новых песен Японии»), «Синкокинсю» («Новое собрание старых и новых песен Японии») – пришли эпигонские сборники, призванные удовлетворять главным образом вкусы дворцовой знати. Условная, раз и навсегда запрограммированная поэтика вака зиждилась на омертвевших основах.
Что же вызвало новый подъем угасающего жанра в пору, когда его окончательное вырождение казалось неизбежным? В самом общем смысле первопричиной был, конечно, бурный расцвет демократической буржуазной городской культуры начиная с годов Гэнроку (1688–1703). Расцвет, знаменовавшийся появлением школы укиё-э в живописи и гравюре, становлением театра Кабуки и Дзёрури на базе первоклассной драматургии (Тикамацу, Ки-но, Кайон, Цуруя Намбоку), кристаллизацией бытовой новеллы и повести (Ихара Сайкаку) и, наконец, небывалым ростом всенародной популярности хайку.
Укрепление национального самосознания в едином мощном государстве привело в XVIII в. к развитию филологии и философии в русле так называемой «национальной школы» (кокугаку), которая выступила против засилья «китайских наук» – традиционного комплекса конфуцианских гуманитарных дисциплин. Грандиозные эксперименты по реконструкции, расшифровке и комментированию таких памятников, как «Манъёсю», «Кокинвакасю» и «Гэндзи-моногатари», стали связующим звеном между литературой раннего и позднего Средневековья. Они пробудили также интерес к вака. Лидеры «национальной школы» Камо Мабути и Мотоори Норинага видели в танка, самом представительном отечественном жанре поэзии, истоки истинно японского духа (ямато-дамасий). Изучение и сочинение танка стало для всех ревнителей японской самобытности священным долгом, хотя не всегда их творчество приносило достойные плоды.
Под влиянием идей кокугаку в борьбе против господствующего неоконфуцианства и усиливающихся прозападных настроений оформилось дидактическое направление гражданской поэзии вака, в котором отстаивались чистота родного языка, патриархальное благородство нравов, мистическая глубина и величие японского духа:
Напрасно дерзаюто сути вещей толковатькитайские старцы,когда не дано им постичьНеисповедимого суть!..(Мотоори Норинага)Нет ничего удивительного в том, что сами поэты и филологи «национальной школы» прониклись духом древних танка, находя в них великолепный пример для подражания. Наиболее талантливым из этой плеяды был, очевидно, Камо Мабути. Перводвигателем поэзии он провозгласил макото – истинность и искренность эстетического переживания. Мабути был страстным поклонником древней антологии «Манъёсю», этой книги книг японской литературы. Он считал, что куртуазная лирика хэйанских поэтов XI–XII вв. лишь извратила изначальную природу танка, которой присущи сдержанность эмоций и лаконизм изобразительных средств. Всю жизнь он посвятил воскрешению классических памятников, однако поэзия самого Мабути настолько чиста и прозрачна, что связь ее с текстами тысячелетней давности воспринимается весьма условно.
Немалую роль в формировании особенностей лирики вака Камо Мабути, Таясу Мунэтакэ, Рёкана, Кагава Кагэки, Татибана Акэми и Окума Котомити сыграла ее преемственность по отношению к хайку школы Басё, отрицавшей версифицирование по шаблону и требовавшей от поэта прежде всего подлинности чувства. Такие принципы поэтики Басё, как ваби, саби, сибуми, каруми, фуэки рюко высоко ценились поздними мастерами вака, хотя и никогда не интерпретировались в виде догмы.
Характер вака эпохи Эдо раскрывается в сочетании мощной древнеклассической традиции и влияния новой городской поэзии – хайку, шуточных трехстиший сэнрю, комических «сумасбродных песен» кёка. Безусловно, базой для возрождения вака послужила испытанная веками классическая поэтика с ее детализацией «сезонных» образов, рафинированной лексикой и разработанной системой стилистических приемов. Как и стихи их многочисленных предшественников, строфы Мабути, Роана или Кагэки изобилуют хорошо знакомой читателю символикой: аромат отцветающей сливы, шум сосен на ветру, тоскливый зов кукушки, пение соловья, заросшая плющом дверь в хижину отшельника… Часто можно встретить в качестве хонка, «изначальной песни», на которую проецируется образная фактура пятистишия, известные стихотворения из древних антологий. Порой поэт апеллирует непосредственно к любимым авторам прошлого, как, например, в стихотворении Рёкана, сложенном на могиле Сайгё, или в посвящении «Старцу Басё» Кагэки.
Творческое переосмысление традиции постепенно приводит к ослаблению канона. Очень редко в поздней лирике танка встречаются манерные, вычурные стихи, где ажурность формы заменяла бы глубину содержания и любование удачным тропом превращалось бы в самоцель. Наоборот, стилистические изыски, как правило, подчинены задаче создания весомого предметного образа, несущего вполне определенную эмоциональную и смысловую нагрузку. Традиционный набор поэтических приемов остается почти неизменным, но зато используется он подчас в совершенно неожиданном ключе. Так, Рёкан, нередко для контраста, вставляет архаичные тяжеловесные «постоянные эпитеты» макуракотоба в жизнерадостное пятистишие о деревенском празднике или в какой-нибудь дзэнский парадокс.
Острую полемику с придворными блюстителями традиций вака вел Одзава Роан. Он призывал отказаться от слепого следования заданным шаблонам и открыть сердце красоте окружающего мира: «Когда воспаришь мыслью над землей и небесами, когда проникнешь в горчичное зерно, постигнешь суть всех вещей, думы твои сами собой облекутся в стихи… В поэзии нет ни правил, ни учителей!» Тем не менее Роан вовсе не собирался отказываться от канона, видя идеал прекрасного в пятистишиях «Кокинвакасю» и стремясь очистить их от пыли схоластических комментариев.
Каждый из поэтов, отказавшись от буквалистского подражания древним, стремится найти свой угол художественного видения мира, хотя вглядываться в явления ему приходится через призму канона:
Старинные песния слышал об этом не раз —и все же сегоднякак будто впервые любуюсьна клены в осеннем убранстве…(Таясу Мунэтакэ)Сознание сопричастности тысячелетней традиции вака всякий раз придает строгость и благородство новому эмоциональному всплеску.
В лирике Мабути и Рёкана, Кагэки и Котомити, при всем различии их жизненных позиций, доминирует единый принцип макото – истинности и искренности воспроизведения реальных впечатлений. Уставная лексика, канонические тропы, реминисценции из древних памятников – все это служит лишь средствами живой поэтической экспрессии.
Восхищаясь безыскусной красотой «Манъёсю», утонченностью «Кокинвакасю» и «Синкокинсю», мастера позднего Средневековья стремились направить поэзию танка в новое русло, актуализировать, приблизить ее к современности. Переосмысливая понятия «высокого» и «низкого», «поэтического» и «не поэтического», они заимствовали все лучшее, что могли дать предшественники, но чурались всякого эпигонства.
Кагава Кагэки, уже в четырнадцать лет составивший комментарии к знаменитому изборнику «Хякунин иссю» («Сто стихотворений ста поэтов»), всю жизнь оставался восторженным поклонником хэйанской лирики. Антология «Кокинвакасю» была его настольной книгой, а любимым автором – Ки-но Цураюки. В поэзии золотого века Кагэки искал источник утонченной простоты, которая и составляет главную особенность его собственного стиля. Не случайно его «Ветвь из сада багряника» оказалась едва ли не самой читаемой поэтической книгой прошлого столетия. Поэты «национальной школы» враждебно относились к Кагэки и даже пытались убить удачливого соперника, однако все их интриги только укрепляли позиции школы Кагэки в литературном мире.
Основой основ поэзии Кагэки считал красоту формы, лирическую гармонию. В одном из трактатов он так формулирует свое кредо: «Пятистишие не измышляется искусственно, но выплескивается из сердца, как песня. Можно написать стихотворение, в котором вообще не будет смысла, но оно останется стихотворением. Между тем голая идея, не обличенная в совершенную поэтическую форму, никогда стихотворением не станет… Не стоит искать каких-то особых способов воздействия на читателя. Достаточно описывать подлинные свои чувства. Суть поэзии – в передаче чувства. Если вы потеряете ощущение неповторимого момента, то непременно утратите живость стиха. Большое заблуждение полагать, что изысканности стиля можно добиться, перенесясь духом в заоблачные дали и украсив пятистишие словесными узорами».
Мировосприятие бундзин эпохи Эдо диктовалось культом простоты и естественности. Впрочем, сами поэты вкладывали в одни и те же понятия различный смысл. Для родовитого аристократа Мунэтакэ, как и для баловня судьбы, кумира столичной молодежи Кагэки, досуг в горной хижине мог быть лишь временным отдохновением, если не умозрительной игрой. В то же время для Рёкана – как некогда для Сайгё или Басё – вся мудрость Дзэн воплощалась в фигуре нищего поэта-странника, бредущего по свету в поисках Пути.
Поэты хайку впервые соединили в неразрывное целое понятие естественности и красоты, возведя в ранг «поэтических» такие объекты, которые выглядели кощунственно в глазах придворных блюстителей традиций. И неудивительно, что лирика Рёкана, Акэми, Котомити тоже пестрит образами, почерпнутыми из гущи жизни. Творчеству этих поэтов, воспитывавшихся, как и все их современники, в суровом духе конфуцианского благочестия, присуще трогательное внимание к простым человеческим слабостям и привязанностям. Рёкан вдохновенно описывает свою дружбу с деревенскими ребятишками, которые приглашают его играть в мячик и собирать цветы на лугу. Котомити с умилением любуется и заплаканным младенцем-внуком, и несмышлеными цыплятами, и полевым мышонком. Как тут не вспомнить Кобаяси Исса и многих других мастеров хайку, воспевших в проникновенных строках пичуг, слепней, пауков, блох и прочих тварей земных, которые, как и мы, несут в себе крупицу «сущности Будды». Первозданная простота, завещанная дзэнскими патриархами, придает особый колорит стихам, оживляет городские и сельские жанровые зарисовки.
Тема ухода от мира, добровольного самоограничения и бедности – реальной или воображаемой – проходит через лирику всех представленных в нашем сборнике поэтов. Многие из них пронесли через всю жизнь идеал «поэтической аскезы». Наиболее ярким воплощением этого идеала может служить известная по апокрифам жизнь преподобного Рёкана, проведенная в скитаниях и отшельнической медитации. Рёкан, знаток китайской классики и поклонник антологии «Манъёсю», заслуживший в литературном мире прозвище Великий глупец, представляет идеальный тип дзэнского «просвещенного юродивого», существующего в гармонии с природой и самим собой, не признающего правил и условностей городской цивилизации.
Котомити, живший с семейством в нищете, окруженный немногочисленными преданными учениками, также искал утешения в творчестве китайских классиков, Сайгё и Басё, презревших низменные заботы повседневности. Он во всем стремился следовать велению сердца, отвергая шаблоны в жизни и в поэзии, презрительно отзываясь о современниках: «Существуют такие стихи, которые я называю марионеточными. В них нет души, они относятся к прошлому по форме и по содержанию, да хоть бы ты и написал десять тысяч таких стихов, – это все равно что черпать воду решетом. Полагаю, что поэт тем ближе к старым мастерам, чем менее он старается на них походить. И наоборот, чем больше он старается сознательно подражать древним, тем больше от них отходит».
Идеалы честной бедности и ничем не скованной творческой свободы оказались близки и наследнику богатого купеческого рода Татибана Акэми, который отказался от всех прав собственности и удалился с семьей в жалкую хижину, чтобы предаться там чтению древних памятников и сложению пятистиший. Расцвет опрощенной бытовой танка знаменуется появлением цикла Акэми «Песенки юлы, или Мои маленькие радости». В пятистишиях, перечисляющих немудреные радости человеческие в бренном мире, использована небезызвестная формула зачина «Как хорошо…», восходящая к «Запискам у изголовья» Сэй Сёнагон (X–XI вв.) и древнекитайским афоризмам «Цзацзуань»: