Это немного напоминало прогулку в сельской местности, по разбитым проселочным дорогам; из-за уличных баррикад все выглядело очень необычно, и дома казались декорациями к военному фильму; не могли же они на самом деле выглядеть вот так.
Мы шли навестить дворника, который жил в этом районе вместе с семьей. Это единственные люди, кто остался здесь, не считая солдат на баррикадах. Дворника звали Педро.
Педро жил в большом многоквартирном доме; восемь лет он работал дворником и следил за хозяйством. В ноябре на крышу упала бомба; Педро и его семья тогда были в своей крошечной подвальной квартирке, никто из них не пострадал. Переезжать они не собирались. Семья привыкла жить в этом доме, а во время войны подвал – гораздо более привлекательное место жительства, чем в мирные времена.
Они с гордостью показали нам свой дом. Мы прошли в отделанный мрамором холл мимо лифта через парадную дверь из красного дерева и оказались в комнате, от которой мало что осталось, кроме пыли и кусков отломанной штукатурки. Посмотрев наверх, можно увидеть внутреннее убранство всех квартир в этом здании – на всех восьми этажах. Бомба рухнула в самый центр дома, и теперь от него остались только внешние стены. На седьмом этаже располагалась прекрасная ванная комната – теперь ванна висела в воздухе на трубах. На четвертом сохранился стенной шкафчик с фарфоровым сервизом: вся посуда стояла целая и невредимая, аккуратными рядами. Две маленькие дочки консьержа играли среди всей этой разрухи, как дети играют на пустырях или в пещерах у реки.
Мы сели в подвальной квартире Педро, где горел свет, и говорили с ним и его семьей. Они рассказали, что, конечно, еду достать действительно трудновато, но всем сейчас нелегко и голодать-то они не голодают – ну, по-настоящему. Да, бомбежки были страшными, но они просто переждали их в подвале, и в конце концов все прекратилось. Единственная проблема, по их словам, – дети больше не могут ходить в школу, потому что ее разбомбили. А отправлять их идти через весь Мадрид в другую школу нельзя – над баррикадами в конце квартала свистят пули, нельзя подвергать детей такой опасности.
Хуанита заметила, что школа ей все равно не очень-то нравилась. Она хотела быть художницей, и ей больше по душе сидеть дома и рисовать. Сейчас она рисовала – карандашами на оберточной бумаге – очень элегантного испанского джентльмена, срисовывая с портрета на стене разрушенной квартиры на первом этаже.
Жена Педро сказала, что вообще-то все замечательно, ведь теперь в Испании женщины могут делать карьеру, а вы об этом знали? «Теперь» означает со времен установления Республики. «Мы очень поддерживаем Республику, – сказала она. – Я думаю, Мария сможет выучиться на врача. Разве это не прекрасно? А в Северной Америке женщины могут быть врачами?»
Отель «Палас» всегда меня шокировал, поскольку в нем сохранились стойка консьержа, табличка «Парикмахер на первом этаже» и другая табличка, сообщавшая, как прекрасна Мальорка и что сотрудники могут порекомендовать там гостиницу.
В «Паласе» осталась и его старая мебель, но теперь она пропахла эфиром, а отель заполонили толпы забинтованных людей. В этом здании находился первый военный госпиталь Мадрида. Я прошла в операционную, которая раньше была читальным залом.
В коридоре кучей лежали окровавленные носилки, но сегодня было тихо. Книжные шкафы в стиле ампир, где раньше хранили скучное чтиво для постояльцев, теперь используют для бинтов, игл для инъекций и хирургических инструментов, а хрустальные люстры ярко светят, чтобы было легче оперировать. Дежурная медсестра рассказала мне о пациентах на шестом этаже, и я поднялась к ним.
В залитой солнцем комнате были четверо мужчин. У одного из них, одетого в красную блузу и сидевшего в профиль ко мне, нога в гипсе, он закинул ее на стул. Рядом работал человек в берете – спокойно рисовал портрет первого мужчины пастелью. Двое других лежали на койках. На одного из них я старалась не смотреть. Второй был тих, бледен и выглядел уставшим. Один или два раза только улыбнулся, но ничего не сказал. Он был тяжело ранен в грудь.
Мужчина в красной блузе – венгр; его колено разбито осколком снаряда. Красивый, очень учтивый, он вежливо отказался говорить о своем ранении, потому что «ничего особенного в нем нет». Он жив, ему очень повезло, врачи – молодцы и, возможно, вылечат его колено.
Во всяком случае, он сможет передвигаться, пусть и хромая. Венгру больше хотелось поговорить о своем друге, рисующем его портрет.
– Хайме, – сказал он, – прекрасный художник. Вы посмотрите, как хорошо он работает. Он всегда хотел стать художником, но раньше у него не было столько свободного времени.
Хайме улыбнулся и продолжил работать; он писал портрет, очень близко наклонившись к бумаге, и то и дело останавливался, чтобы посмотреть на парня в красной блузе. Глаза Хайме выглядели немного странно: тусклые, словно затянутые пленкой. Я сказала, что портрет замечательный, видно большое сходство, и он меня поблагодарил. Чуть позже кто-то позвал Хайме, и он ушел. Тогда венгр в красной блузе рассказал:
– Его ранило в голову, а берет ему нужен, чтобы закрывать рану. У него не очень хорошее зрение; если быть точным, очень плохое. Почти ослеп. Мы просим его рисовать наши портреты, чтобы занять его и убедить, что он все еще нормально видит. Но Хайме никогда не жалуется.
Я тихо спросила:
– А что случилось с тем парнем?
– Он летчик.
Летчик – молодой блондин. На круглом лице не осталось ничего, кроме глаз. Его самолет сбили, и он горел заживо, глаза уцелели только благодаря авиаторским очкам. Лицо и руки – сплошной струп, твердый и коричневый, руки раздулись до невероятных размеров; губ нет, только струп. Самое худшее – он испытывал настолько сильную боль, что не мог даже заснуть.
Потом в палату зашел мой знакомый солдат, поляк, и сказал:
– Слушай, у Домини в палате 507 есть мимоза. Целая здоровая ветка. Не хочешь подойти и посмотреть? Он говорит, что в Марселе, откуда он родом, мимоза растет везде. А я никогда раньше не видел таких цветов.
Время от времени актеры замолкали и ждали; снаряды разрывались вниз по улице, на Пласа-Майор, и справа от Гран-Виа. Когда они падали слишком близко, реплики расслышать было невозможно, поэтому актеры ждали. Воскресным утром шло благотворительное представление; собирали деньги для госпиталей.
Пьесу написал любитель, любители ее режиссировали, сшили костюмы и играли в ней; в целом сложно представить что-то более любительское. Публика была в восторге; это драма о моральном и психологическом кризисе молодого человека, который решил отказаться от рукоположения в священники. Зрители сочли, что получилось очень забавно, и добродушно смеялись над особенно эмоциональными местами.
После того как опустился занавес, на сцену вышел исполнитель главной роли и извинился: ему жаль, что он забыл свои реплики, – но у него не было времени их выучить. Всего несколько часов назад он был в окопах возле холма Гарабитас (все знали, что там уже два дня шло наступление) и поэтому ничего не успел запомнить.
Зрители аплодировали и кричали, что все в порядке, им все равно. Затем актер рассказал, что там, в окопах, написал стихотворение и хотел бы сейчас его прочесть. Он прочитал. Стих крутился и метался, полный громких слов и вычурных рифм, автор превосходно жестикулировал. Когда он закончил, все аплодировали, и он выглядел счастливее некуда. Хороший паренек, пусть и не блестящий поэт, и зрители знают, что ему довелось побывать на участке фронта, где идут жестокие бои. К тому же они любят пьесы и театры – даже плохие пьесы и даже театры, стоящие прямо на улице, где падают снаряды.
Каждую ночь, лежа в постели, ты слышишь пулеметные очереди в Университетском городке, всего в десятке кварталов отсюда. Время от времени раздается глухое, мощное буханье окопного миномета. Когда просыпаешься от взрывов снарядов, сначала думаешь, что это гром. Если прилетает не слишком близко, то и не просыпаешься.
Ты знаешь, что в ноябре над городом летали и сбрасывали бомбы черные «Юнкерсы»[13], что всю зиму не было топлива, что дни тогда были холодны, а ночи – еще холоднее, ты знаешь, что еды мало, что у всех этих людей сыновья, мужья и возлюбленные где-то на фронте. И теперь они живут в городе, где ты испытываешь судьбу и надеешься на удачу. Ты не видела здесь ни паники, ни истерики, не слышала полных ненависти речей. Ты знаешь, что вера этих людей достаточно сильна, чтобы дарить им мужество и надежду на славное будущее. У тебя нет права волноваться. Нигде не горят огни, и город затих. И самое разумное, что ты можешь сделать, – снова лечь спать.
Город в осаде
Ноябрь 1937 года
В конце дня с гор на Мадрид налетел ветер и выдул разбитые стекла из окон обстрелянных домов. Дождь лил без остановки, и улицы, покрытые грязью, выглядели так, словно их измазали горчицей. Дождь лил, а люди говорили о предстоящем наступлении, гадая, когда, когда… Кто-то сказал, что знает о переброске продовольствия и боеприпасов; кто-то еще сказал, что подразделение Кампесино[14] было на юге или на севере; деревни эвакуировали (сорок штук – то ли на одном направлении, то ли на другом); транспорт готов к отправке; вы слышали? Все фронтовые пропуска отозваны, отпуска отменены. Кто тебе сказал, он точно знает? Что-что ты сказал? Так и продолжалось, а потом опять начинал лить дождь. И все ждали. Ожидание – огромная часть войны, и дается оно с трудом.
В конце концов наступил чей-то день рождения или национальный праздник (к тому же было все так же холодно и ничего не происходило, кроме дождя и слухов), поэтому мы решили устроить вечеринку. Мы вдвоем жили в мадридском отеле, а третьим с нами был друг, который приехал в гости, американский солдат из бригады имени Авраама Линкольна. Пулеметная пуля раздробила ему бедро, и он прибыл в город в свой первый отпуск из бригадного госпиталя. Мы выгребли из нижнего ящика комода весь запас консервов: суп, сардины, шпинат, солонину (всё в банках) и две бутылки молодого красного вина – и планировали согреться едой и поболтать о чем-нибудь, кроме наступления. Мы поговорили бы о кинозвездах и красивых местах, в которых бывали, и получилась бы отличная вечеринка. Все шло идеально, пока мы не начали пить кофе (рецепт: одна чайная ложка на чашку горячей воды, затем размешать). А потом первый снаряд влетел в соседнее здание, усеял внутренний двор дождем из стекла и заставил подскочить печатную машинку, стоявшую на столе.
Парень с раздробленным бедром пошевелил своей тяжелой загипсованной ногой и спросил: «Кто-нибудь видел мои костыли?» Он нашел костыли и встал у стены между окнами. Окна мы открыли – чтобы лучше слышать и чтобы они не разбились, – выключили свет и стали ждать.
Все было нам хорошо знакомо: взвинченный вопль снарядов, когда они приближались, громкий раскатистый грохот, когда ударяли; мы гадали, куда они летели и откуда стреляли, мы засекали время по секундомеру, считали, делали ставки, какой у снарядов калибр. Парню было грустно. Он привык к войне на фронте, где можно что-то сделать, а не к этой беспомощной войне в городе, но ни на каком фронте он больше никогда не окажется, поскольку его раненая нога теперь всегда будет слишком короткой, а с тростью в пехоту не берут.
В комнате стоял дым, в отель попали уже несколько раз, так что мы взяли свои бокалы с вином и отошли в соседнюю комнату, руководствуясь нерушимой логикой, которую никто не ставил под сомнение: если уж в наш номер и влетит снаряд, он ни в коем случае не удосужится пролететь через ванную и добраться до задней комнаты.
Мы насчитали шестьсот снарядов и устали считать, а еще через час все закончилось. Мы сказали друг другу: «Что ж, это был милый маленький обстрел». А потом: «Может быть, это значит, что начнется наступление». Исходя из этого, мы съели последнюю плитку шоколада и отправились спать.
На следующий день снова шел дождь и Мадрид приходил в себя, как делал уже не раз. Трамваи медленно громыхали по улицам, собирая упавшие кирпичи, разбитое стекло, разбросанные куски дерева и мебели. Идущие на работу люди останавливались и разглядывали новые выбоины от снарядов. Брешь на фасаде отеля стала немного больше. Лифтер, чьим хобби была работа с бронзой, охотился по номерам на неразорвавшиеся снаряды, чтобы сделать из них лампы. Его друг, ночной консьерж, для абажуров этих ламп рисовал на пергаменте военные сценки, и оба они все время были заняты. Горничная предложила: «Пойдемте посмотрим номер, где вы раньше жили», – и мы весело вошли туда, где не осталось ничего, кроме туалетного столика с нерасколотым зеркалом, а в сломанном деревянном комоде я нашла наконечник снаряда. На четвертом этаже лежал другой снаряд, длинный и тяжелый, его прислонили к перилам лестницы. Он не разорвался – только вырвал полстены и разрушил мебель в 409-м номере, снес дверь и прилег отдохнуть в холле, где все им любовались, потому что это была новая модель. Мне позвонили несколько друзей и отметили: «О, так тебя не убило». Все было как прежде. Как в прошлый раз, и в позапрошлый, и во все другие разы. Все гадали, почему фашисты начали обстрел вчера ночью, а не в какую-то другую ночь; значит ли это что-нибудь? Как вы считаете?
В Мадриде первую помощь оказывают не только пострадавшим людям, но и пострадавшим домам. Этим занимаются профессионалы – архитекторы, инженеры, каменщики, электрики; простые рабочие на этой службе только выкапывают тела из-под обрушившихся домов. Команда архитекторов всегда за работой, потому что, когда они не подпирают, не ремонтируют, не затыкают дыры и не убирают обломки, они проектируют новый прекрасный город, который построят на месте разрушенного, когда закончится война. В то дождливое утро я отправилась с ними посмотреть, что произошло за ночь и что можно сделать.
В лучшем жилом районе Мадрида на углу улицы полицейские говорили людям не толпиться и идти дальше. Снаряд насквозь пробил верхний этаж нового многоквартирного дома, вынес железные балконные перила на крышу дома напротив, и теперь весь верхний этаж стоял без опоры, готовый рухнуть на улицу. Выше по улице снарядом повредило водопровод, и улица быстро заполнялась водой. У одного из архитекторов с собой была дневная порция хлеба, завернутая в газету. Все утро он был очень осторожен, пока карабкался по развалинам и перепрыгивал затопленные водостоки, чтобы не уронить хлеб; он должен был отнести его домой – там ждали двое маленьких детей, и несмотря на смерть, разрушение и все прочее, что происходило вокруг, хлеб был по-прежнему нужен.
Мы поднялись на верхний этаж и осторожно перешли в комнату, где оставшаяся половина пола зависла над пустотой. Мы пожали руки всем друзьям и посетителям, которые тоже пришли на это посмотреть. Здесь жили две женщины, пожилая мать с дочерью. Они находились в глубине квартиры, когда всю ее переднюю часть снесло взрывом. Теперь они собирали то, что могли спасти: чашку без блюдца, диванную подушку, две фотографии с разбитыми стеклами. Они были разговорчивы и радовались, что остались живы, говорили, что всё, в общем-то, в порядке, – смотрите, в задней части квартиры еще можно жить; там три комнаты, не такие светлые и красивые, как те, что были разрушены, но все же они не остались без дома. Жаль только, что передняя часть квартиры рухнула на улицу и кто-то из-за этого пострадал.
В совсем другом районе Мадрида грязная дорога за ареной для корриды вела на площадь, где стояло корыто, в котором местные женщины стирали одежду. Там тесно жались друг к другу десять маленьких домиков, их окна были завешены тканью, а в стены были засунуты газеты от сквозняков. Женщины со спокойными, бледными лицами и притихшие дети стояли у корыта и смотрели на один из домов, вернее на то, что от него осталось. Мужчины стояли чуть ближе. Снаряд угодил прямо в эту хлипкую хижину, где пять человек грелись и говорили друг с другом, ища утешения и веселья, а теперь там осталась только груда глины и щепок; пять тел выкопали, как только стало светать. Люди, собравшиеся вокруг, знали погибших. Одна из женщин вдруг потянулась к своему ребенку, взяла его на руки и крепко прижала к себе.
Беда била тут и там по всему городу, бесцельно, словно ее направляла дрожащая стрелка компаса. Возле вокзала архитектор спросил у консьержки, все ли в порядке в ее доме – в тот район ночью прилетело четыре снаряда. Да, ответила она, хотите посмотреть? Наверху вся семья, включая сестру и мать мужа, племянницу жены и ее ребенка, стояла в гостиной, привыкая к случившемуся. Передней стены не было. Фарфор и стулья разбило вдребезги.
Жена мне сказала: «Как жаль швейную машинку; ее уже не починить».
Муж поднял с буфета маленькую мертвую канарейку, с грустью в глазах показал ее мне, пожал плечами и ничего не сказал.
Я спросила, где они теперь будут жить. (Порывы ветра, вид на улицу с высоты пяти пролетов, сломанная мебель, и все они теснятся в одной комнате и на кухне. Мерзнуть, никогда не есть досыта, все время ждать звука летящих снарядов – само по себе ужасно, но хотя бы четыре стены, просто четыре стены, чтобы укрыться от дождя, человеку необходимы.)
Женщина удивилась.
– Здесь, конечно, – сказала она. – Куда же нам еще идти? Это наш дом, мы всегда здесь жили.
Архитектор сказал мне с сожалением:
– Нет, я не могу залатать стены; нам нужно беречь древесину для самого необходимого. Стены не упадут, никакой опасности нет.
– Но холод.
– Да, холод, – сказал он. – Но что мы можем сделать?
Он пожелал им удачи, а они ответили:
– Спасибо, с нами все в порядке.
А потом мы молча пошли вниз по крутой неосвещенной лестнице.
Наступил вечер. Трамваи с людьми, обвивавшими ступеньки и бамперы, как плющ, горели приглушенным голубым светом. Люди, опустив головы от дождя, спешили по темным улицам к своим домам, где они будут готовить еду из того, что у них найдется, пытаться согреться, ждать завтрашнего дня и ничему не удивляться.
Мужчина шел, напевая. Двое детей сидели на пороге дома и вели долгий, серьезный разговор.
Одна из витрин предлагала выгодно купить шелковые чулки. Мы устали, но неподалеку находился еще один дом, который должен был осмотреть архитектор. Мужчина принес свечу, и мы поднялись по лестнице. Вряд ли стоило даже заходить в квартиру.
Там вообще ничего не осталось, спасать было нечего; стены были пробиты, как и потолок и пол. То, что раньше было жильем, теперь представляло собой мешанину из старого тряпья и бумаги, кусков штукатурки и сломанного дерева, перекрученных проводов и осколков стекла. Мужчина держал свечу над головой, чтобы мы могли видеть, и тени ползли по этому хаосу.
У двери стояла пожилая женщина. Теперь она вошла внутрь. Она взяла меня за руку и притянула к себе, чтобы я ее услышала. Она сказала очень тихо, как будто делилась секретом:
– Посмотри, посмотри, видишь, это мой дом, я здесь живу.
Она смотрела на меня так, будто я должна была это отрицать, – широко распахнутыми, озадаченными, испуганными глазами. Я не знала, что сказать.
– Не могу понять, – сказала она медленно, надеясь, что я-то пойму и объясню; в конце концов, я была иностранкой, я была моложе, я, вероятно, ходила в школу, а значит, наверняка могла бы объяснить, что случилось. – Я не понимаю, – повторила она. – Ты видишь? Это мой дом.
И все время было холодно. Мадрид заливало дождем, везде был дождь; о холод! и о промокшие ноги! и густой запах мокрых шерстяных пальто. И мы ждали наступления. Слухи разрастались с каждым днем; они носились и трепетали над городом. Глядя на любого, кто выглядел осведомленным, или хитрым, или счастливым, или обеспокоенным, да каким угодно, вы задавались вопросом: что он знает о наступлении? Мы знали, что это будет важное наступление; все были уверены в его успехе, когда бы оно ни началось; все его ждали. Но пока мы ждали, делать было нечего.
И поэтому, чтобы заполнить дни, мы отправились навестить ближайшие фронты (десять или пятнадцать кварталов от отеля, хорошая бодрая прогулка под дождем, помогает разогнать кровь). В окопах всегда встречались забавные люди, новые лица, всегда было о чем поговорить. Так что мы прошлись до Университетского городка и Усеры, до парка дель Оэсте, к тем окопам, которые стали частью города и которые мы прекрасно знали. Сколько раз такое ни делай, всегда удивляет, как просто и легко можно дойти до войны из собственной спальни, где ты только что читала детектив или биографию Байрона, или слушала фонограф, или болтала с друзьями.
Как обычно, было холодно, и в тот день мы прошли по всем окопам парка дель Оэсте. В этих окопах некогда прекрасного мадридского парка грязь была густой, словно жвачка. Мы восхищались блиндажами, которые пахли свежими дровами, и дымом маленьких печек, яркими одеялами над пулеметами, портретами кинозвезд на стенах, удивительной безмятежностью – в конце концов, здесь как бы ничего и не происходило. Но, с другой стороны, ночью все менялось. Каждую ночь из отеля можно было отчетливо слышать рокот пулеметов и глухой стук минометов, и все, что казалось нормальным днем, ночью становилось непривычным.
Следующим вечером, когда небо стало сине-фиолетовым, мы явились в штаб, расположенный в разбомбленном жилом доме. Это было по-домашнему уютное место: там жили три женщины – жены офицеров, крикливые, как птицы. На плюшевом диване спал пятимесячный младенец, и его мать рассказывала нам о нем с восхищением и затаив дыхание, как это свойственно женщинам. Майор устал, но был очень вежлив. Вошел штабной повар, посмеиваясь немного безумно, словно Офелия, и спросил, когда все планируют ужинать. А солдат, который должен был стать нашим проводником, ушел на танцы, которые давал другой батальон. Они воевали здесь уже больше года; фронт пролегал прямо в городе, и танцплощадка была в десяти минутах ходьбы, а человеку время от времени хочется разнообразия. Вскоре он вернулся, юноша с изумительными ресницами и легким смехом; мы прошли квартал, спустились по скользким ступенькам и оказались в окопах.
Фонарик потускнел, грязь налипла на ботинки, приходилось идти согнувшись, чтобы не задеть низкие балки, удерживающие траншею, было очень холодно. На третьей линии мы прислонились к земляным стенам и посмотрели на тонкие ободранные деревья там, где когда-то был городской парк, и прислушались. Мы пришли послушать громкоговорители. По ночам то одна, то другая сторона ведет трансляцию солдатам в этих окопах: программа состоит из пропаганды и музыки. Громкоговорители спрятаны недалеко от линии фронта, и все можно услышать, как по телефону. Сегодня говорил враг. Голос по радио начал осторожно и высокопарно: «Правитель Испании, единственный правитель, готов отдать свою кровь за вас… Франко, Франко…»
Подошел еще один солдат, они с нашим проводником закурили, и проводник, который очень заботился, чтобы его гостям не было скучно, сказал:
– Эта болтовня очень утомляет, но это ненадолго, потом будет музыка.
Вдруг через узкую ничейную территорию мы услышали «Kitten on the Keys», сыгранную в семь раз быстрее, чем нужно.
– А, – сказал наш гид, – это очень мило, американская музыка.
Затем вернулся тот ровный, осторожный голос: «Ваши лидеры хорошо живут в охраняемом тылу, в то время как вам дают оружие, чтобы вы шли и умирали». После его замечания раздалась раздраженная пулеметная очередь.
– Он слишком глуп, – с отвращением сказал солдат-проводник. – Обычно мы его не слушаем. Почему он не заткнется и не включит музыку? Музыка очень хороша. Мы все ее любим, она помогает скоротать время.
В этот момент началась музыка: «Valencia, deedle-deedle-deedle-dee…» Это продолжалось около часа. Мы с трудом шли вперед, потому что фонарик выдохся, пробирались на ощупь через крытые траншеи, вытянув руки, касаясь обеих стен, сгибаясь под балками туннелей, поскальзываясь на дощатых настилах, когда там вообще были настилы, или спотыкаясь в грязи. В какой-то момент рванул миномет – выстрел сверкнул среди деревьев, и в ответ затрещали пулеметы. Голос по радио сказал: «Viva, Franco! Arriba España!»[15], и мы услышали, как на первой линии засмеялись правительственные войска. Затем мы услышали голос солдата, который кричал что-то в ответ далекому диктору фашистов – но слов было не разобрать.
Проводник объяснил:
– Теперь начнется бой. Сейчас это так, ничего серьезного, но раньше этот громкоговоритель приводил нас в ярость. Мы так часто его слышали, и мы знаем, что он передает полные глупости – иногда объявляют, что одержали большую победу прямо на нашем участке, где мы стояли весь день и ничего такого не заметили, – поэтому мы не обращаем на него внимания. Но вообще принято отвечать.
Сквозь деревья мы все еще слышали очень тонкий и высокий голос солдата, который кричал фашистам.
– Он говорит, – сказал проводник, прислушавшись, – что бесполезно говорить с ними по-испански, потому что они там все мавры.
Мы ждали, но не могли разобрать других слов. Проводник продолжил: