Книга Пастырство - читать онлайн бесплатно, автор митрополит Антоний Сурожский. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Пастырство
Пастырство
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 5

Добавить отзывДобавить цитату

Пастырство

И в этом все дело. Если семья священника является тем местом, которое сияет человеческими отношениями, обогащенными глубиной Божественного присутствия, люди пойдут, как мотыльки на свет. А если забыть, что у вас семья, и бегать, бегать, бегать, – то можно будет сказать и про вас, хотя, может быть, с меньшей долей правды, то, что митрополит Филарет Московский о себе раз сказал. Его упрекнули: Христос, мол, шестерней в коляске не ездил. Он ответил: «Да! Христос ходил пешком – и был окружен толпами, а я со своей шестерней не могу догнать своих прихожан».


– Возможно ли спасение вне христианской религии?


– Начну с конца. Один из больших духовников тридцатых годов, который умер в Париже, отец Александр Ельчанинов, говорил, что нет такой человеческой души, сколько бы ни блуждавшей на земле, которая, встретив лицом к лицу Христа, не падет к Его ногам и не скажет: «Тебя, Господи, я всю земную жизнь только и искала».

Если говорить об истине, о вере, о пути – нет другой Истины, которая была бы полнотой, нет другого Пути, нет другой Жизни, как Христос, и нет другой Двери, как Христос. Но все не так просто, как кажется. Потому что, когда мы говорим, что Христос есть Истина, оказывается, что Истина – это Некто, это Живое Лицо, а не система предложений. И в этом громадная разница. Есть много людей, которые не могут понять то, что мы говорим о Христе и о Боге; еще больше людей могли бы понять, но, глядя на нас, думают: «Если это – все, что их Бог может сделать из Своих друзей, то, простите, не стоит с Ним и дружиться: и без Него люди бывают лучше».

Так что тут два элемента. Первый – что Священное Писание непонятно всем непосредственно, за ним есть очень сложное и богатое культурное прошлое: его выражения, слова, методика изъяснения вещей. Когда мы проповедуем, мы должны бы быть теми, кто на новом языке говорит вечные истины. К сожалению, как я раньше говорил по поводу проповеди, мы говорим на языке, который, в зависимости от степени, в какой нас хотят обругать, называют поповским, птичьим, семинарским, писарским, каким хотите, только не человеческим. Очень многие проповеди надо уметь слушать. Начинается русская фраза, а потом проповедник поехал какой-то цитатой на славянском языке, как будто он по-русски сказать не может. Ему кажется, что в этом есть какая-то красота, а слушатель не понял; кто виноват? Едва ли тот, кто слушал.

Так что на нас лежит очень тяжкая ответственность. А уж когда люди смотрят на то, как мы живем… Когда мы говорим: «Христиане не лгут, христиане трезвы, христиане чисты, христиане то и се», – люди пожимают плечами и отвечают: «Может быть, христиане таковы, но в таком случае вы не христиане! А если вы христиане, то ваши слова – просто сказки для детей». Я помню безбожника, который прочел Евангелие и потом мне сказал (простите за выражение, я его слова повторю): «Ну и сволочи же вы, христиане! У вас такая книга, а что вы из нее сделали?!». После этого в какой мере можем мы сказать, что вся ответственность и вина за то, что люди не веруют или уходят в иные религии, избирают какие-нибудь философские или мистические учения, – на них? Встреть они Христа, они, может быть, пошли бы за Ним, как никто из нас не идет. Но к сожалению, они встретили меня, тебя, его или нас, а за нами идти – нет, спасибо!

Отдельный вопрос о нехристианских религиях: полноты в них нет. Но в них есть какое-то содержание, которое порой очень богато: вера в Бога, опытное знание молитвы и через молитву – опытное знание Бога, Которого они, может быть, и неверно истолковывают, но Которого они знают гораздо больше, чем нам порой кажется. Когда живешь, например, вместе с какой-нибудь группой тех, кого мы назвали бы язычниками, слушаешь их, иногда поражаешься. Помню, в Индии я провел шесть часов в языческом храме, и люди там действительно молились Живому Богу, глубоко и реально. То, что они между собой и Живым Богом ставили идола или какое-то представление, которое неистинно, не мешало им, несмотря на это, молиться Тому Богу, Который слышит, а не тому, которого они себе создали.

Мы тоже создаем кумиров в своем роде. Есть люди, которые себе создают кумира на низшем уровне из типикона, из уставного богослужения, из определенного типа пения, из определенного типа иконописи. Все это – правда, все это справедливо; но это не все. Есть место у святого Григория Богослова, где он говорит, что, если мы соберем все данные Священного Писания, все учение Церкви о Боге и из этого сделаем вполне законченную картину и скажем: «Вот наш Бог», – мы станем идолопоклонниками. Потому что все, что мы знаем о Боге, это отблески и приближения, а Бог всегда бесконечно глубже и больше, и всякая законченная картина – ложь, идол. Поэтому нам самим надо в этом отношении быть осторожными.

Христианство единственно и неповторимо не мировоззрением, не нравственным учением, не формой богослужения, а благодаря тому факту, что Живой Бог стал человеком и, что бы ни происходило на земле, мы живем на земле, которая Воплощением и даром Святого Духа неразлучно и навсегда соединена с Живым Богом. Люди могут об этом не знать, не чуять, до них эта весть не дошла или была принесена в такой форме, что они ее не могли понять или не могли ей поверить. Но факт остается фактом: мы живем на новой земле, куда уже пришел конец времен и завершение всей твари, куда Царство Божие пришло в силе. И в зависимости от того, как человек живет, он и станет перед Богом. Возьмите Послание апостола Павла к римлянам. Он говорит, что язычники творят правду, потому что закон написан у них в сердцах и они будут судиться по этому закону, как евреи будут судиться по данному им закону, как мы будем судиться по данной нам благодати. И неизвестно еще, кто станет перед Богом и окажется прав: тот ли, кто жил по правде до предела своих возможностей при малом знании, или тот, кто, обладая всем, чем можно обладать, живет небрежно и является соблазном.


– Что общего или отличительного между первозданным человеком и человеком искупленным?


– Я думаю, что коротко можно ответить так: разница между тем и другим та же, что между невинностью и святостью. Невинность – данность, чистота снежного поля, по которому никто еще не прошел, чистота первой страницы тетради, в которую ничто еще не вписано. Святость – это искушенность, которая уже так созрела и окрепла, что не запятнается грехом, потому что знает, как его распознавать и отражать.

Кроме того, человек первозданный был создан, если так можно выразиться, как «возможность». Христос – осуществление этой возможности во всей полноте. И всякий человек во Христе приобщен этой осуществленности, реализации того, что было когда-то замыслом Божиим. Человек первозданный как бы зерно; человек искупленный и привитый ко Христу есть древо, приносящее плоды.


– Каково взаимное влияние молитвы Иисусовой и Священного Писания?


– Я стараюсь давать ответы короткие, и поэтому они все, конечно, страшно примитивны. Но можно сказать так: Священное Писание – это Бог, Который говорит к нам; молитва Иисусова – наше предстояние Богу. Когда мы поняли, кто мы, Кто – Он, нам остается только одно: раскрыться, открыть руки, открыть сердце, открыть ум и сказать: «Господи, помилуй!». И это «Господи, помилуй!» покрывает все наше положение по отношению к Богу.

На русском языке «милость», «милый» – одного корня. По-гречески слово, которое соответствует русскому «помилуй», того же корня, который дал «оливковое дерево», «оливковое масло». Об этом еще Отцы Церкви писали, хотя филологи воспринимают это с некоторой сдержанностью. Но пусть оно будет так: достаточно нам свидетельства Отцов. Вот вам еще несколько быстрых штрихов.

Первый раз речь об оливковом дереве идет в конце рассказа о потопе: Ной посылает из ковчега голубя, который приносит ему веточку оливкового дерева. Это значит: гнев Божий прекратился, прощение Божие дается свободно, даром, и впереди лежит все – время и пространство. Поэтому когда мы из глубины греха говорим: «Кирие, элейсон! Господи, помилуй!» – то мы взываем: «Господи! Да престанет Твой гнев! Господи, аще и согреших яко человек, прости мя, яко Бог щедр, видя немощь души моея… Господи, дай мне время!» – вспомните в службе повечерия молитву Манасии.

Дальше вторая картина: добрый самарянин возливает масло и вино, жгущее вино и исцеляющее масло. «Господи, пошли благодать Твою в помощь мне, исцели! Твой гнев престал, Твое прощение дано, все возможно – а я ничего не могу: душой, телом, всем я изнемог… Исцели, чтобы я мог идти обратно в Небесный Иерусалим».

Третья картина: помазание священников и царей в Израиле. Там, где стоит священник, там, где стоит царь, может стоять только Христос, Царь твари, Первосвященник всей твари. Он стоит на грани единой, благой, всесвятой воли Божией и многообразной, противоречивой воли человеческой, призванный их соединять. Чтобы там стоять, человек должен приобщиться Божественной благодати, иначе он неспособен, ему невозможно там стоять, не сгорев в Божественном пламени: «Передо мной весь путь. Господь вернул мне силу и жизнь, но мое христианское призвание выше человеческих возможностей. Я не могу стать сыном, дочерью Живого Бога; только Бог может это надо мной совершить».

И вот Кирие, элейсон! Господи, помилуй! – говорит о всей человеческой судьбе, о всем, что только может или должно с человеком случиться. Священное Писание – глас Божий, возбуждающий нас: встань! Восстани, спяй, и осветит тя Господь (Еф. 5: 14)Встань! Препояши чресла твои!.. Кого пошлю Я? – Вот, я перед Тобой, Господи (Ис. 6: 8). А наш ответ – предстояние перед Богом: устойчивое, смиренное, строгое, трезвое, в ожидании того, что человеку спастись невозможно, но Богу все возможно.


– Скажите о вашем пастырско-врачебном опыте гордости.


– Мне не ясно, должен ли я говорить о своей собственной гордыне или о том, как я рассматриваю гордость с пастырско-врачебной точки зрения, но мне удобнее второе, поэтому я остановлюсь на нем.

Мы путаем гордость с надменностью, с самолюбием. Большей частью, когда люди приходят на исповедь и говорят: «Каюсь в гордыне», я отвечаю: «Не кайтесь. Вы слишком мелки; у вас просто мелкое самолюбие». Люди этого не любят, потому что гораздо приятнее думать, что в тебе есть гордыня, ты хоть делаешься чем-то большим, даже если черным, а не светлым. А быть просто мелким бесом никому не хочется.

Но дело в том, что гордость не является просто очень значительной долей самомнения, надменности, наглости, самоутверждения. Гордость – то состояние, когда человек воображает, что он самодовлеющ: мне Бог не нужен, мне человек не нужен, я – абсолютный центр… Это – окончательная, всеконечная замурованность, всеконечный плен в глубочайшем и разрушительном одиночестве. Вот что составляет самую природу гордости, гордыни: утверждение себя как центра и самодовлеющей единицы, которое и ближнего, и Бога делает лишними. Это грех сатаны; здесь приобщенность сатанинским энергиям. И это, конечно, даже в зачаточных моментах не может идти без соответствующих психологических изменений. Есть психиатрические изменения, есть чисто психологические, но все они центрируются на этом одиночестве, которое сначала есть отвержение другого, а потом начинает быть замурованностью в себе, до смерти включительно.

Французский писатель Сартр написал пьесу, в которой представляет группу людей, обреченных навек остаться замкнутыми, закрытыми в одной комнате друг с другом. Они постепенно обнаруживают, что «ад – это другие»: агрессия других, существование других, требование других, то, что никогда нельзя остаться одному, – все время кто-то, кто-то, кто-то. Потом они начинают приспособляться и другого исключать, до момента, когда вдруг никого вокруг них не остается. И тут они обнаруживают: ад – это я, когда никого не осталось, ни Бога, ни другого человека. Вот сущность духовной трагедии гордости и психологической разрушительности гордости.


– Какие основания для вменения Адамова греха роду человеческому?


– Я думаю, что слово «вменение» очень опасное, потому что ставит весь вопрос на юридическую плоскость: один согрешил – и все за него наказаны. В первородном грехе два элемента: один – личный грех Адама, его грех и ответственность, и другой – последствие этого греха, которое нам передается. Адам согрешил, потерял Бога, стал смертным, потерял рай. Все рожденные от него рождаются смертными и вне рая (рай, понятый, разумеется, не как сад, а как внутреннее состояние, где Бог и человек в простом, непосредственном, полном взаимном общении и проникновении). Одновременно со смертностью, с этим состоянием оторванности от Бога в человека внедряется и греховность. Мы рождаемся от Адама греховными, вернее, с поползновением ко греху, так же как от родителей-алкоголиков рождаются дети уже с предрасположенностью к алкоголизму, если только их не уберегут вовремя и на очень долгие годы. И в этом смысле лучше бы не говорить о «вменении» греха, потому что это сразу вызывает мысль о каком-то юридическом решении Бога: Адам, Ева согрешили – до третьего, или сотого, или миллионного поколения Я буду мстить… Лучше думать, как грех передается, как мы делаемся общниками, участниками греха просто потому, что мы – одной природы с ними и никаким образом не можем оторваться от нашего наследственного единства с ними.

Но это наше наследственное единство мы почти всегда вспоминаем в порядке греха. И забываем, что от наших прародителей мы получили не только наследие греха, но и тоску по Богу, жажду вечной жизни, какое-то знание и глубокое воспоминание о потерянном граде Китеже, и что родословная наша, упирающаяся в Адама и Еву, не является только родословной горя и несчастья, но тоже родословием богопознания и близости к Богу.


– Почему Пастырь допускает гибель овец: Анании и Сапфиры?


– Я думаю, что коротко и вразумительно на это ответить почти невозможно. Ответ, который я могу дать, поднимает гораздо больший вопрос: вопрос любви и свободы.

Вопрос падения и стояния – это вопрос любви, а вопрос любви – это вопрос свободы. Если бы мы не могли отпасть от Бога, отречься от Него, забыть свое собственное человеческое достоинство и т. д., если бы это было нам просто природно невозможно, если бы мы были способны только любить Бога и друг друга, то это нельзя было бы назвать любовью. Это было бы центростремительной силой, силой притяжения, это было бы просто механическим взаимоотношением. Любовь требует возможности прозрения, выбора, отдачи себя, принятия другого, жертвы; любовь трудна. Любовь в конечном итоге означает забыть себя совершенно и помнить только любимого: Бога и человека в Боге. В этом отношении свобода неизбежно в себе содержит и всю нашу славу, потому что возлюбить – это самое прекрасное, что человек может сделать; содержит также всю трагедию человеческой жизни, личной и общественной, родовой, потому что можно ошибиться и отречься от своего пути.

Хочу дополнительно заметить еще одно: когда мы говорим о свободе, мы всегда думаем о ней как о выборе между различными возможностями, который мы можем делать беспрепятственно. Но это уже – выбор падшего человека. Стоять между светом и тьмой и не знать, которое из двух выбрать; между жизнью и смертью, между Богом и сатаной и колебаться – уже говорит о том, что я ранен грехом и неспособен на прямое решение. В паремии из Исайи, которая читается на Рождество, говорится, что родится Младенец, Который еще прежде того, как сумеет различить между добром и злом, выберет добро, потому что в Нем нет греха. Он чист, и потому Он безошибочно выберет жизнь, свет, Бога.

Мы думаем о свободе в порядке выбора. Слово «свобода» трудное, этимологически очень спорное слово, но одно из возможных его филологических истолкований это «быть самим собой». Это толкование дает, например, Хомяков в своих сочинениях, на основании источников, которые он приводит. Быть самим собой – самое страшное, что может быть, и единственное, что стоит делать и чем стоит быть.

Второе значение слова «свобода» (я не собираюсь вас прогонять по всему словарю, укажу одно): германские языки употребляют слова Freiheit по-немецки, freedom по-английски для обозначения понятия, которое сейчас толкуется как «общественные права», «политические права». Но эти слова родственны санскритскому корню, который в своей глагольной форме значит «любить» и «быть любимым», а в других формах значит «мой любимый», «мой дорогой», «возлюбленный». В седой древности восприятие слова «свобода» было в порядке любви: свободен тот, кто от себя высвободился настолько, что может любить и принимать любовь без остатка. Тут свобода и любовь соединяются. Но они соединяются в конце долгого, подвижнического пути, когда человек изживает в себе злую свободу самохотного выбора для того, чтобы избрать свободу того, кто хочет быть самим собой, и этого завершенного себя подарить другому в акте совершенной любви: Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих (Ин. 15: 13).


– «Врачу, исцелися сам» – в аскетике часто говорится: не дерзай учить других, если еще не научился сам.


– Это правда в идеале; и конечно, если это относится непосредственно к моему сегодняшнему докладу, это еще более правда, чем вообще; но тогда надо выбрать радикальный аскетический путь, а не половинчатые пути. Если вы хотите уйти в пустыню, в затвор, закрыться в монастыре и не заниматься ничем иным, кроме очищения сердца, очищения ума, очищения плоти, выправления воли, погружения в Бога, искания чистой молитвы, – да. Но если вы хотите оставаться в общении с людьми, давать и получать (а получать – мы все получаем, где бы мы ни находились, если только не ушли просто в пустыню, как в древности уходили), тогда мы на себя должны взять ответственность и порой говорить, может быть, себе в суд или в осуждение. Я отлично понимаю, что, когда проповедую или читаю лекции и говорю то, что является Божией правдой, которой сам не касаюсь и пальцем, я говорю себе в суд и в осуждение. В какой-то день я встану перед Богом, и мои слова встанут против меня: ты говорил – и не творил… Но с другой стороны, я неспособен (я говорю в первом лице, потому что так проще) видеть человека в нужде и не сказать хоть то малое, что я уже знаю. С поправкой: «Конечно, я с примесью тебе говорю, конечно, я не говорю чистую, золотую правду; но вот попробуй из этих слов хоть какую-нибудь пользу получить». Если бы люди должны были ждать, чтобы все вы, здесь учащиеся, сначала стали святыми, а потом сказали свою первую проповедь в церкви, то можно было бы – простите! – ждать долго! И людям некогда ждать.

Знаете, что утешительно? Святой Иоанн Лествичник где-то говорит, что есть два рода людей. Одни знают истину и ее провозглашают, но иногда не полностью творят; другие ее творят по их слову. И он прибавляет: единственная надежда тех, кто говорил, в том, что на Страшном суде, те, кто творил, станут перед Богом в их защиту и скажут: «Если бы он не сказал, я бы не знал и не сотворил».

И если подумать о житиях святых: у всех святых, кого мы только знаем, были, вероятно, приходские батюшки, которые святыми не сделались. Приходской священник курской церкви, где молился Прохор, будущий Серафим Саровский, в Святцы не вошел. Но он проповедовал слово Божие, и тот воспринял больше, чем проповедник мог дать, – у него слух оказался острее, душа отзывчивее, сила больше. И я думаю, что, когда оба они стоят перед Богом, святой Серафим, вероятно, с любовью смотрит на убогого батюшку, который делал, что только мог, – не блестяще, а сколько умел, и думает: он мне дал Христа; крещением, миропомазанием, причащением, чтением Евангелия и, может быть, убогой проповедью он меня сделал живым членом тела Христова… Поэтому, думаю, приходится, неминуемо приходится и проповедовать, и лекции читать, и говорить, зная, что говоришь, может быть, себе в суд и в осуждение, но пусть кому-нибудь это все-таки будет во спасение.

Или тогда иди на аскетический путь полностью, без пощады, без компромисса – не в каком-то относительном общении и без ответственности, а просто: без общения и без полной взаимной круговой поруки.

Пастырство[4]

(11 февраля 1982 г.)

Я не богослов, и поэтому буду говорить с вами просто как священник, который последние тридцать с небольшим лет был сначала на приходе, затем расширил эту приходскую жизнь до того, что она теперь стала епархиальной. И первое, что мне хочется сказать: Церковь строится не администрацией, не организованностью, а пастырским трудом. Христос пришел как Пастырь Своих овец, Он пришел с состраданием, крестной любовью спас людей. Для Него каждая душа была бесконечно дорога, и за каждую душу Он был готов отдать всю Свою жизнь и всю Свою смерть. Если мы говорим о пастырстве, то должны говорить именно в том порядке, в котором думаем о Пастыреначальнике Христе.

Это основное положение, к которому я прибавлю еще два-три вступительных замечания.

Детство я провел на границе великой азиатской равнины, и мне вспоминается, как образ, картинно и ярко, то, что я видел: бесконечную пустыню, равнину, бездонное небо над ней – и посреди этой равнины, между небом и землей, малюсенькую группу живых существ: пастуха и несколько животных. И меня поразило (конечно, не тогда, когда я был ребенком, а когда впоследствии задумался над этим), что перед лицом этой бесконечности пространства, перед лицом опасности жизни – от диких зверей, от мороза, от голода, от нападения кочевников – и овцы, и пастырь равно бессильны, равно хрупки. Какая же разница между овцами и пастухом? Только та, что пастух обладает любящим, заботливым сердцем и способен на такую глубину сострадания и заботливости, что он все свои силы, весь ум, весь личный опыт, весь родовой опыт посвящает тому, чтобы свое стадо оградить от зла и сохранить.

И мне кажется, мы должны всегда помнить очень ярко, что мы такие же хрупкие перед лицом соблазна, перед лицом прелести, перед лицом всех земных и духовных опасностей, как и наши пасомые; но у нас сердце должно быть полное любви, причем любви крестной, той любви, о которой Христос говорит: Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих (Ин. 15: 13). А «положить душу», то есть жизнь, необязательно значит «умереть», это значит изо дня в день, из часа в час всю жизнь прожить так, что «я» для меня никакого значения не имеет; единственное, что имеет значение для меня, это каждый отдельный пасомый и совокупность моих, вернее, Христовых, овец.

Мне кажется это чрезвычайно важным в нашем подходе, потому что очень легко молодому человеку, ставшему священником, почувствовать, что он теперь вышел из ряда вон, что он какой-то особенный, какой-то значительный, что он имеет право властвовать, что он руководит другими. Это неправда. Редко кто к моменту своего рукоположения вырос до такой духовной меры, что может быть руководителем от земли на небо, редко кто вскоре после рукоположения может надеяться, что будет говорить Духом Святым, премудростью Божией, а не своей жалкой человеческой опытностью.

Но перед лицом такого подхода нам надо помнить две вещи, которые говорит апостол Павел. Вспомните, как он молился, чтобы Господь ему дал силу, и Христос ответил: Довольно тебе благодати Моей, сила Моя в немощи совершается (2 Кор. 12: 9). Что это значит? Конечно, немощь, о которой здесь идет речь, это не слабость нашего характера, не лень, не безответственность, не все эти свойства, которые в каждом из нас в той или иной мере есть и которые, конечно, разрушают дело Божие. Это другая немощь. Я вам ее определить не могу, но хотел бы довести до вашего сознания несколькими образами.

Когда мать хочет научить ребенка писать, она вкладывает в руку своего мальчика или своей девочки карандаш, берет эту руку в свою руку и начинает водить карандашом. Ребенок смотрит и видит с изумлением, что с каждым движением материнской руки получается или прямая, или округленная линия. И пока он отдается материнской руке, дает этой руке водить своей рукой, его движения совершенны. Но в какой-то момент ребенок думает, что понял, и начинает «помогать»; и тогда карандаш идет вкривь и вкось. Потому что ребенок думает: раз движение началось вверх, оно должно дойти до верхушки страницы, или раз оно загнулось, оно должно загнуться до конца, – и получается что-то уродливое. То же самое делаем мы, когда, начав под руководством Божиим идти куда-то, лепетать какие-то слова истины, думаем, что все теперь поняли, и хотим говорить своими словами. Один из пророков говорит, что пророк – тот, с кем Бог делится своими мыслями; а для этого нужно уметь вступить в то глубинное созерцательное молчание, в недрах которого, на глубине которого можно услышать тихий голос Божий.

Второй пример, который мне хочется дать, взят из моей бывшей профессии врача. Хирург, чтобы оперировать, надевает на руку тончайшую перчатку; и, потому что она такая тонкая, потому что она такая хрупкая, она дает ему возможность действительно творить как бы земные чудеса своей рукой. Надень врач вместо этой тонкой, хрупкой перчатки, которую может разорвать ноготь, крепкую рукавицу – он ничего не сможет сделать. Таковы должны мы быть; мы должны быть настолько гибки, настолько тонки, чтобы мудрая рука Божия могла руководить каждым движением.