Мюкке пошел следом.
– Видали жополиза?! – сказал один из засонь, снова лег и захрапел.
Картежники продолжили игру.
– Будет уничтожен, – сказал Шнайдер. – Мы его каждый год по два раза уничтожаем. – Он глянул на свой листок. – Объявляю двадцать.
– Русские – прирожденные мошенники, – вставил Иммерман. – В финскую войну они показали себя куда слабее, чем на самом деле. Подлый большевистский трюк.
Зауэр поднял голову.
– Может, уймешься наконец? Больно много знаешь, да?
– Само собой. Ведь еще несколько лет назад они были нашими союзниками. А насчет Финляндии так высказался наш рейхсмаршал Геринг собственной персоной. Ты что, возражаешь?
– Ребята, хорош спорить, – сказал кто-то у стены. – Что вообще сегодня происходит?
Стало тихо. Только карты по-прежнему шлепали по ящику да капала вода. Гребер сел на свое место. Он знал, что происходит. Так бывало всегда после расстрелов и похорон.
Ближе к вечеру толпами повалили раненые. Часть сразу же отправляли дальше. В окровавленных повязках они шли с серо-белой равнины и уходили в другую сторону, навстречу блеклому горизонту. Казалось, никогда они не отыщут госпиталь, утонут где-то в бесконечной серой белизне. Большинство молчало. Все хотели есть.
Для остальных – тех, кто не мог идти и для кого уже не было санитарного транспорта, – в церкви устроили временный лазарет. Разбитую кровлю залатали, прибыл смертельно усталый врач с двумя санитарами и начал оперировать. Дверь стояла настежь, пока не стемнело, то и дело вносили и выносили носилки. Белый свет над операционным столом – точно светлый шатер в золотистом сумраке помещения. В углу валялись остатки фигур святых. Дева Мария протягивала руки, обрубки, без кистей. У Христа не было ног; казалось, распят человек, перенесший ампутацию. Раненые кричали редко. У врача еще были наркотические средства. Вода кипела в котлах и никелированных мисках. Ампутированные конечности медленно наполняли цинковую ванну из дома ротного. Откуда-то прибежала собака. Держалась возле дверей и возвращалась, сколько ее ни прогоняли.
– Откуда она взялась? – спросил Гребер. Они с Фрезенбургом стояли неподалеку от дома, где раньше жил поп.
Фрезенбург смотрел на дрожащую кудлатую животину, которая тянула морду вперед.
– Из леса, наверно.
– Что она забыла в лесу-то? Там для нее жратвы нет.
– Наоборот. Вполне достаточно. И не только в лесу. Повсюду.
Они подошли ближе. Собака настороженно повернула голову, готовая убежать. Оба остановились. Собака была голенастая, тощая, с рыжевато-серой шкурой и длинной, узкой головой.
– Псина не крестьянская, – сказал Фрезенбург. – Хорошая, породистая.
Он тихонько причмокнул. Собака насторожила уши. Фрезенбург снова причмокнул и заговорил с ней.
– Думаешь, она ждет, что ее накормят? – спросил Гребер.
Фрезенбург помотал головой.
– Жратвы и в лесу полно. Она не поэтому прибежала. Здесь светло и вроде как дом. По-моему, она ищет общества.
Из церкви вынесли носилки. На них лежал кто-то, умерший во время операции. Собака отскочила на несколько метров. Отскочила без усилия, будто отброшенная мягкой пружиной. Потом остановилась, посмотрела на Фрезенбурга. Тот опять заговорил, медленно шагнул к ней. Собака тотчас бдительно прянула назад, но остановилась и чуть заметно повиляла хвостом.
– Боится, – сказал Гребер.
– Да, конечно. Но собака хорошая.
– И питается человечиной.
Фрезенбург обернулся.
– Как и мы все.
– Почему это?
– Потому. И думаем мы, как она, считаем себя пока что хорошими. И, как она, ищем немножко тепла, и света, и дружбы.
Фрезенбург усмехнулся половиной лица. Вторая половина из-за широкого рубца почти не двигалась, казалась мертвой, и Греберу всегда было странно видеть эту усмешку, замиравшую у барьера на лице. Будто бы не случайно.
– Мы такие же, как и остальные люди. Идет война, вот и все.
Фрезенбург покачал головой, тростью стряхнул снег с гамаш.
– Нет, Эрнст. Мы потеряли меру. Десять лет нас держали в изоляции – в изоляции ужасной, вопиющей, бесчеловечной и смехотворной заносчивости. Нас объявили расой господ, народом, которому другие должны служить как рабы. – Он горько засмеялся. – Раса господ… подчиняться каждому дураку, каждому шарлатану, каждому приказу, – при чем тут раса господ? Вот все это здесь – ответ. И, как всегда, бьет он больше по невинным, чем по виновным.
Гребер неотрывно смотрел на него. Здесь, на фронте, Фрезенбург был единственный, кому он по-настоящему, полностью доверял. Они выросли в одном городе и давно знали друг друга.
– Раз ты все это знаешь, – наконец сказал он, – почему же ты здесь?
– Почему я здесь? Почему не сижу в концентрационном лагере? Или не расстрелян за неподчинение?
– Я не об этом. Но ведь в тридцать девятом ты по возрасту не подпадал под призыв? Почему же в таком случае пошел добровольцем?
– В ту пору я и правда под призыв не подпадал. С тех пор ситуация изменилась. Теперь призывают и тех, кто старше меня. Но дело не в этом. Это не оправдание. Да и проблемы не разрешились оттого, что я здесь. Тогда мы внушали себе, что не хотим бросать отечество на произвол судьбы, когда оно воюет, и не имеет значения, что случилось, кто виноват и кто начал эту войну. Отговорка, конечно. Такая же, как и прежняя, что мы-де участвуем, только чтобы предотвратить худшее. Ведь и это была отговорка. Перед самими собой. И больше ничего! – Он резко ударил тростью по снегу. Собака бесшумно убежала, скрылась за церковью. – Мы искушали Бога, Эрнст… понимаешь?
– Нет, – ответил Гребер. Он не хотел понимать.
Фрезенбург помолчал и уже спокойнее добавил:
– Ты и не можешь понять. Слишком молод. Кроме истерической свистопляски да войны мало что видал. А я еще на первой войне побывал. И время между войнами пережил. – Он опять усмехнулся, одна половина лица улыбалась, вторая осталась неподвижна. Улыбка набегала на нее, точно усталая волна, но преодолеть не могла. – Хотел бы я быть оперным певцом. Пустоголовым тенором с убедительным голосом. Или стариком. Или ребенком. Нет, не ребенком. Не ради того, что еще грядет. Война проиграна, это ты хотя бы понимаешь?
– Нет.
– Любой генерал, сознающий свою ответственность, давно бы ее прекратил. Мы сражаемся тут ни за что. – Он повторил: – Ни за что. Даже не за сносные условия мира. – Он махнул рукой в сторону темнеющего горизонта. – С нами уже не станут вести переговоры. Мы тут хозяйничали как Аттила или Чингисхан. Нарушили все договоры и человеческий закон. Мы…
– Это же всё эсэсовцы, – с отчаянием сказал Гребер.
Он встретился с Фрезенбургом, потому что не хотел встречаться с Иммерманом, Зауэром и Штайнбреннером, думал поговорить с ним о старинном мирном городе на реке, о липовых аллеях и о юности, а теперь все стало только еще хуже. Прямо заклятье какое-то. От других он помощи не ждал, но ждал ее от Фрезенбурга, которого в сумятице отступления давно не видел, – и как раз от него выслушивал теперь то, что покуда не желал признавать, о чем хотел поразмыслить только дома, чего более всего боялся.
– Эсэсовцы, – презрительно бросил Фрезенбург. – Мы только за них сейчас и воюем. За СС, за гестапо, за лжецов и спекулянтов, за фанатиков, убийц и безумцев… чтобы они еще на год остались у власти. За них… а больше ни за что. Война давно проиграна.
Стемнело. Дверь церкви закрыли, чтобы свет не проникал наружу. В окнах виднелись темные фигуры, занавешивающие проемы одеялами. Входы в подвалы и блиндажи тоже маскировали. Фрезенбург глянул в ту сторону.
– Мы стали кротами. В том числе и душевно, черт побери. Больших успехов достигли, ох больших.
Гребер достал из кармана френча початую пачку сигарет, предложил Фрезенбургу. Тот отказался:
– Кури сам. Или забери с собой. У меня курева хватает.
Гребер покачал головой:
– Возьми!..
Фрезенбург бегло усмехнулся и взял сигарету.
– Когда едешь?
– Не знаю. Отпуск пока не подписан. – Гребер глубоко затянулся, выпустил дым. Хорошо, когда есть сигареты. Иногда они даже лучше друзей. Сигареты не сбивают с толку. Они безмолвны и добры. – Не знаю. С некоторых пор я вообще ничего не знаю. Раньше все было ясно, а теперь сплошная неразбериха. Эх, уснуть бы и проснуться в другие времена. Легко сказать, да только так не бывает. Я чертовски поздно начал думать. И гордиться тут нечем.
Тыльной стороной руки Фрезенбург потер шрам на лице.
– Не казнись. Последние десять лет нам крепко забивали уши пропагандой, трудно было расслышать что-нибудь другое. В особенности то, что не имеет зычного голоса. Сомнение и совесть. Кстати, ты знал Польмана?
– Он преподавал у нас историю и религию.
– Будешь дома, зайди к нему. Может, жив еще. Передай от меня привет.
– Почему бы ему не жить? Он же не солдат.
– Верно.
– Тогда наверняка жив. Ему ведь не больше шестидесяти пяти.
– Передай от меня привет.
– Конечно.
– Мне пора. Будь здоров. Пожалуй, мы больше не увидимся.
– Да, до моего возвращения. А это недолго. Всего три недели.
– Точно. В общем, будь здоров.
– Ты тоже.
Фрезенбург зашагал по снегу прочь, к своей роте, которая стояла в соседней разрушенной деревне. Гребер провожал его взглядом, пока он не исчез в сумраке. Потом пошел обратно. Возле церкви он заметил темный силуэт собаки. Дверь открылась, на миг блеснула узенькая полоска света. Вход завесили плащ-палатками. Эта чуточка света казалась теплой, едва ли не домашней, если не знаешь, зачем она нужна. Он подошел к собаке. Та метнулась в сторону, и Гребер увидел в снегу возле церкви разбитые фигуры святых. Рядом валялся сломанный велосипед. Их вынесли вон, там, внутри, каждый сантиметр пространства был на счету.
Он пошел дальше, к подвалу, где обретался его взвод. Тусклая вечерняя заря висела за руинами. Чуть в стороне от церкви лежали покойники. В талом снегу нашли еще троих, октябрьских. Они размякли и выглядели уже почти как земля. Рядом лежали другие, скончавшиеся в церкви сегодня под вечер. Эти были еще бледные, враждебные, чужие и пока что непокорные.
4
Они проснулись. Подвал трясло. В ушах гул. Сверху сыпался мусор. Зенитки за деревней неистово громыхали.
– Выходим отсюда! – крикнул кто-то из недавнего пополнения.
– Спокойно! Свет не зажигать!
– Валим из этой крысоловки!
– Идиот! Куда? Спокойно! Черт побери, вы все еще новобранцы?
Глухой удар снова сотряс подвал. В темноте что-то рухнуло на пол. С треском полетели осколки камней, грязь и щепки. Тусклые молнии мелькали в отверстии над головой.
– Там людей засыпало!
– Спокойно! Всего-то кусок стены обрушился.
– Валим! Пока нас тут всех не похоронило!
На фоне бледного подвального входа виднелись фигуры.
– Болваны! – крикнул кто-то. – Оставайтесь здесь! Здесь нет осколков.
Но его не слушали. Не доверяли неукрепленному подвалу. И были правы, как и те, кто оставался. Это ведь дело случая – тебя может и завалить, и с тем же успехом убить осколком.
Они ждали. Под ложечкой сосало, дышали осторожно. Ждали следующего разрыва. Наверняка поблизости. Но не дождались. Вместо этого несколько раз кряду долбануло гораздо дальше.
– Черт! – выругался кто-то. – Где наши истребители?
– Над Англией.
– Молчать! – гаркнул Мюкке.
– Над Сталинградом, – сказал Иммерман.
– Молчать!
В паузах меж выстрелами зениток послышался рев моторов.
– Вот они! – крикнул Штайнбреннер. – Наши!
Все навострили уши. Сквозь вой снаружи просачивалась трескотня пулеметов. Затем три разрыва, один за другим. Прямо за деревней. Блеклая вспышка метнулась через подвал, и в ту же секунду внутрь стремительно ворвался свет, белый, красный, зеленый, земля вздыбилась и раскололась бурей грома, молний и тьмы. В утихающих раскатах доносились крики наверху и треск обвалившихся стен подвала. Гребер ощупью выбрался из-под дождя известки. Церковь, подумал он, чувствуя себя настолько опустошенным, будто состоял из одной только кожи, все остальное из него дочиста выдавили. Вход в подвал уцелел, возник серым пятном, когда ослепленные глаза снова начали видеть. Гребер пошевелился. Он был невредим.
– Черт побери! – сказал Зауэр, совсем рядом. – Прямо под боком. По-моему, весь подвал разнесло.
Они поползли к выходу. Снаружи опять загрохотало. В промежутках слышались команды Мюкке. Упавший камень раскроил фельдфебелю лоб. В мерцающем свете кровь черным ручьем текла по его лицу.
– Живо! Все сюда! Раскапывать! Кого недостает?
Никто не ответил. Вопрос был чересчур идиотский. Гребер и Зауэр принялись убирать мусор и камни. Дело продвигалось медленно. Мешали железные прутья и крупные глыбы. Оба почти ничего не видели. Лишь блеклое небо да пламя разрывов.
Гребер отгреб штукатурку и пополз вдоль рухнувшей части подвала. Лицо он держал почти вплотную к обломкам, руками шарил вокруг. Напряженно прислушивался, чтобы сквозь грохот различить крики или стоны, а одновременно ощупывал обломки – вдруг наткнется на человека. Так лучше, чем действовать наобум. При контузиях главное – время.
Внезапно он почувствовал руку, она шевельнулась.
– Нашел одного! – крикнул он. Принялся раскапывать обломки, разыскивая голову. Не мог найти, подергал руку. – Где ты? Скажи что-нибудь! Давай! Где ты?
– Здесь, – прошептал контуженый прямо возле его уха, когда стрельба на миг умолкла. – Не тяни. Меня зажало. – Рука опять шевельнулась. Гребер отчаянно разгребал штукатурку. Нашел лицо. Нащупал рот.
– Сюда! – позвал он. – Помогите мне!
В углу хватало места всего для трех-четырех человек, иначе работать невозможно. Гребер услышал голос Штайнбреннера:
– Давай сюда! Следи, чтобы лицо опять не засыпало! Начнем вон оттуда!
Гребер посторонился. Остальные торопливо копали в темноте.
– Кто это? – спросил Зауэр.
– Не знаю. – Гребер наклонился. – Ты кто?
Контуженый что-то сказал. Но Гребер не сумел разобрать. Рядом с ним работали другие. Выворачивали и оттаскивали обломки.
– Он еще жив? – спросил Штайнбреннер.
Гребер провел ладонью по лицу. Оно не двигалось.
– Не знаю, – сказал он. – Несколько минут назад был жив.
Грохот возобновился. Гребер нагнулся к лицу контуженого.
– Сейчас мы тебя достанем! – крикнул он. – Ты меня понимаешь?
Ему показалось, он вроде как чувствует на щеке дыхание, но уверенности не было. Рядом пыхтели Штайнбреннер, Зауэр и Шнайдер.
– Он перестал отвечать.
– Дальше не пробиться. – Зауэр ткнул в завал лопатой, раздался звон. – Тут стальные балки, а камни слишком большие. Нужен свет и инструменты.
– Какой еще свет! – завопил Мюкке. – Кто включит фонарь, будет расстрелян!
Они и сами понимали, что во время воздушного налета свет означает самоубийство.
– Вот сволочь! – выругался Шнайдер. – Все-то он знает!
– Дальше не пробиться. Надо ждать, пока развиднеется.
– Да.
Гребер привалился к стене. Смотрел в небо, с которого в подвал обрушивался рев. Он ничего не различал. Только слышал невидимую, яростную смерть. Обычное дело. Он уже не раз вот так ждал, бывало и хуже.
Он осторожно провел ладонью по незнакомому лицу. Теперь оно было свободно от грязи и пыли. Нащупал рот. Потом зубы. Ощутил пальцами слабый укус. Зубы куснули сильнее, потом разжались.
– Он еще жив, – сказал Гребер.
– Скажи ему, двое пошли искать инструмент.
Гребер еще раз провел ладонью по губам. Они уже не шевелились. Разыскал в обломках руку и крепко ее стиснул. Рука тоже не ответила. Гребер не выпускал ее, больше он ничего сделать не мог. Сидел и ждал, когда кончится налет.
Принесли инструмент, контуженого откопали. Это оказался Ламмерс. Тщедушный человек в очках. Очки тоже нашлись. Лежали метром дальше на полу, даже не разбились. Но Ламмерс умер.
Гребер со Шнайдером заступили в караул. Мглистый воздух пах разрывами. Церковь с одного боку обвалилась. Как и дом ротного. Гребер спросил себя, жив ли Раэ. Потом увидел в сумраке за домом его тощую, долговязую фигуру; он наблюдал за расчисткой завалов у церкви. Часть раненых засыпало. Остальные лежали снаружи. Прямо на земле, на одеялах и плащ-палатках. Никто не стонал. Глаза смотрели в небо. Не в ожидании помощи, а со страхом. Гребер миновал свежие воронки. Зловонные, на фоне снега они казались непроглядно-черными, словно не имели дна. Неподалеку от бугра с могилами тоже была воронка, поменьше размером.
– Можно использовать ее вместо могилы, – сказал Шнайдер. – Покойников у нас достаточно.
Гребер покачал головой:
– Где взять землю, чтобы ее засыпать?
– Сроем с краев.
– Без толку. Яма все равно останется глубже, чем все вокруг. Проще выкопать новые могилы.
Шнайдер поскреб рыжую бородку.
– Могилы обязательно должны быть с холмиком?
– Наверно, нет. Просто мы так привыкли.
Они зашагали дальше. Гребер заметил, что креста на могиле Райке больше нет. Взрывы зашвырнули его куда-то в ночь.
Шнайдер неожиданно замер и прислушался.
– Плакал твой отпуск, – сказал он.
Оба навострили уши. Фронт вдруг ожил. У горизонта зависли осветительные ракеты. Артиллерийская канонада стала сильнее и ритмичнее. Загромыхали фугасы.
– Шквальный огонь, – сказал Шнайдер. – Иначе говоря, нас опять двинут на передовую. Накрылся отпуск!
– Да.
Они продолжали прислушиваться. Шнайдер не ошибся. То, что они слышали, не походило на частную атаку. Это была мощная артиллерийская подготовка на беспокойном фронте. Вероятно, на рассвете начнется общее наступление. Поднявшийся за ночь туман становился все гуще. Под его прикрытием русские пойдут вперед, как две недели назад, когда рота потеряла сорок два человека.
Отпуск тю-тю. Гребер и так-то не верил в него по-настоящему. Даже родителям не написал. С тех пор как стал солдатом, домой он ездил всего дважды, последний раз, казалось, был так давно, что утратил всякую реальность. Без малого два года миновало. Или двадцать лет. Все едино. Он даже разочарования не чувствовал. Только пустоту.
– В какую сторону пойдешь? – спросил он у Шнайдера.
– Мне без разницы. Направо?
– Ладно. Тогда я налево.
Быстро сгущаясь, наплывал туман. Бредешь как в мутном молочном супе. Он достигал уже до подбородка, клубился холодом, бурлил. Голова Шнайдера уплывала на нем прочь. Гребер зашагал налево, по широкой дуге вокруг деревни. Время от времени погружался в туман с головой. Потом снова выныривал и видел на краю молочного колыхания разноцветные вспышки фронта. Стрельба усиливалась.
Он не знал, сколько прошел, когда услыхал несколько одиночных выстрелов. Шнайдер, подумал он. Вероятно, занервничал. Потом опять послышались выстрелы, но теперь еще и крики. Он пригнулся, затаился в тумане и ждал, с автоматом на изготовку. Крики приближались. Кто-то звал его по имени. Он ответил.
– Ты где?
– Здесь! – На секунду он высунул голову из тумана и из осторожности отпрыгнул в сторону. Никто не стрелял. Теперь голос был совсем близко, хотя ночью и в тумане расстояние оценить трудно. Секундой позже он увидел Штайнбреннера.
– Сволочи! Шнайдера достали. Пуля в голову!
Партизаны. Подкрались в тумане. Рыжая борода Шнайдера, видимо, оказалась хорошей мишенью, не промажешь. Вероятно, они ожидали застать роту спящей, но им помешали работы на завалах; однако Шнайдера все-таки прикончили.
– Бандиты! И преследовать их в этом окаянном супе невозможно!
Лицо у Штайнбреннера было мокрое от тумана. Глаза блестели.
– Будем патрулировать по двое, – сказал он. – Приказ Раэ. И далеко не заходить.
– Ладно.
Они держались почти рядом, чтобы не терять друг друга из виду. Штайнбреннер, внимательно вглядываясь в туман, осторожно крался вперед. Он был хороший солдат.
– Вот бы сцапать хоть одного, – прошептал он. – Уж тут-то, в тумане, я б ему показал, где раки зимуют. Кляп в пасть, чтоб никто не услыхал, связать по рукам и ногам – и вперед! Ты не поверишь, как далеко можно вытянуть глаз из глазницы и не оторвать. – Он сделал жест, словно что-то медленно раздавливает.
– Я верю, – сказал Гребер.
Шнайдер, думал он. Пойди он налево, а не направо, они бы прикончили меня. При этой мысли он ничего особо не чувствовал. Такое случалось нередко. Солдат жив случайностью.
Искали они до самой смены караула, но никого не нашли. Канонада на фронте поутихла. Утро. Началось наступление.
– Пошла заваруха, – сказал Штайнбреннер. – Сейчас бы на передний край! В таком наступлении всегда требуется много пополнения. Через день-другой станешь унтер-офицером.
– Или будешь раздавлен танком.
– Брось! У вас, у стариков, непременно сразу плохое на уме! Таким манером ничего не добьешься. Не все же погибают.
– Конечно, нет. Иначе бы вообще не воевали.
Они заползли в подвал. Гребер лег, попытался заснуть. Но не смог. Слушал гул фронта.
День выдался серый и сырой. Фронт неистовствовал. В сражение двинули танки. На юге позиции уже оттеснили. Ревели самолеты. Транспорты катили по равнине. Возвращались раненые. Рота ждала приказа выступать на передовую.
В десять Гребера вызвал Раэ. Ротный сменил квартиру. Перебрался в другой угол кирпичного дома, пока что целый. Рядом располагалась канцелярия.
Комната Раэ находилась внизу. Трехногий стул, большая разбитая печь, на которой лежали несколько одеял, походная койка и стол – вот и вся обстановка. За разбитым окном видна воронка. Окно залатали картоном. В комнате холодно. На столе – спиртовка с кофейником.
– Вам разрешен отпуск, – сказал Раэ. Налил кофе в пеструю чашку без ручки. – Да-да, разрешен. Вы удивлены, а?
– Так точно, господин лейтенант.
– Я тоже. Отпускной билет в канцелярии. Заберете там. И немедленно уезжайте. Попробуйте пристроиться на какую-нибудь машину. Я с минуты на минуту ожидаю, что отпуска отменят. А вы если уедете, то уедете, ясно?
– Так точно, господин лейтенант.
Раэ словно бы хотел сказать что-то еще, но раздумал, обошел вокруг стола, подал Греберу руку:
– Всего наилучшего. И уезжайте отсюда поскорее. Вам ведь давно пора в отпуск. Вы заслужили.
Лейтенант отвернулся, отошел к окну. Для него оно располагалось слишком низко. Чтобы посмотреть наружу, ему надо нагнуться.
Гребер повернулся кругом, пошел в канцелярию. Мимоходом увидел в окне ордена Раэ. Головы не видно.
Писарь подвинул к нему отпускной билет, подписанный, с печатью.
– Повезло тебе, – проворчал он. – Ты даже не женат, а?
– Да. Зато это мой первый отпуск за два года.
– Повезло, – повторил писарь. – Отпуск в такую заваруху.
– Не моими стараниями.
Гребер вернулся в подвал. Он уже не верил в отпуск и потому вещи не собирал. Да и собирать-то особо нечего. Он быстро покидал свое барахло в ранец. В том числе русскую икону с эмалью, которую хотел подарить матери. Нашел где-то по дороге.
Ему удалось примоститься на санитарной машине. Эта машина, полная раненых, угодила в яму со снегом, второго водителя вышвырнуло из кабины, и он сломал руку. Гребер занял его место.
Машина ехала по дороге, обозначенной столбиками и пучками соломы; описав дугу, она еще раз проходила мимо деревни. Гребер увидел свою роту, построенную на деревенской площади возле церкви.
– На передовую пойдут, – сказал шофер. – Прямо в бой. Ничего себе свистопляска! Слышь, откуда у русских взялось столько артиллерии?!
– Н-да…
– И танков у них много. Откуда?
– Из Америки. Или из Сибири. У них там, говорят, уйма заводов.
Шофер объехал завязший грузовик.
– Россия велика. Слишком велика, скажу я тебе. Запросто сгинешь.
Гребер кивнул, поправил тряпки, которыми обернул сапоги. На миг он почувствовал себя дезертиром. Рота темной массой стояла на деревенской площади, а он уезжал. Один. Другие остались, а он уезжал. Они уходили на фронт. Я заслужил, думал он. И Раэ так сказал. Но почему я об этом думаю? Просто боюсь, что кто-нибудь догонит меня и вернет обратно.
Несколькими километрами дальше они наткнулись на машину с ранеными, которую занесло в сугроб. Остановились, проверили своих. Двое скончались. Они вынесли их, взяли троих раненых из второй машины. Гребер помог погрузить их. Двое с ампутацией, у третьего лицевое ранение, этот мог сидеть. Оставшиеся кричали и бранились. Лежачие, для которых не было места. Как все раненые, они боялись, что в последнюю минуту их все же догонит война.
– Что случилось? – спросил водитель у шофера застрявшей машины.
– Ось сломалась.
– Ось? В снегу?
– Иной раз и, ковыряя в носу, палец ломают. Что, никогда о таком не слыхал, новичок?
– Слыхал. Но тебе хотя бы повезло, что настоящая зима миновала. Иначе они бы все у тебя замерзли.
Поехали дальше. Водитель откинулся на спинку сиденья.
– Два месяца назад я попал в такую передрягу, – сказал он. – Коробка передач забарахлила. Пришлось ехать шагом. Люди на носилках замерзали. А я ничего поделать не мог. Когда добрались до места, шестеро еще были живы. Правда, отморозили носы, ноги, руки. Быть раненым в России зимой – дело нешуточное. – Он достал плитку жевательного табаку, откусил. – А те, что могли идти! Шли пешком. Ночью, в стужу. Хотели штурмом взять нашу машину. Облепили дверцы и подножки, как пчелиный рой. Пришлось спихивать.