Юрий Сушко
Клан Чеховых: кумиры Кремля и Рейха
Слезы текли по лицу. Он думал о том, что вот он достиг всего, что было доступно человеку в его положении, он веровал, но всё же не всё было ясно, чего-то еще недоставало, не хотелось умирать; и все еще казалось, что нет у него чего-то самого важного, о чем смутно мечталось когда-то, и в настоящем волнует всё та же надежда на будущее…
А.П.Чехов. Архиерей…Тихий ангел пролетел. Такая редкая минута для безмятежных раздумий и вероятных откровений… Вроде бы не обращая внимания на сидящего в кресле Куприна, Антон Павлович глядел на сад, на дальние кусты, тяжелые от дождя, и, словно про себя, говорил медленно и глухо:
– При мне здесь посажено каждое дерево… А прежде здесь был пустырь, нелепые овраги, все в камнях и чертополохах. Значит, можно и такую дичь превратить в красоту. Ведь климат тоже немножко в моей власти…
Но, не закончив фразы, вдруг заторопился, принялся извиняться, прощаться с гостем: «Простите, Александр Иванович, много дел. Заглядывайте завтра…», и ушел в дом. Оставшись один, сел за стол, положил перед собой рукопись последнего варианта пьесы и без сожаления вычеркнул заключительные слова монолога Лопахина: «Сад ваш страшен, и когда вечером или ночью проходишь по саду, … кажется, вишневые деревья видят во сне то, что было сто, двести лет назад, и тяжелые видения томят их…» Потом поверх вымаранных строк мелким, аккуратным почерком вписал слова, то ли услышанные, то ли привидевшиеся ему только что там, на террасе:
«…Но ведь может случиться, что на своей одной десятине он займется хозяйством, и тогда ваш вишневый сад станет счастливым, богатым, роскошным…»
Берлин, ноябрь 1940 года
– …А вот теперь представь, моя дорогая Ева, 1897 год, жаркий июльский день… Впрочем, прости, что я говорю?!. – рассмеялась Ольга Чехова. – Как ты можешь это представить, если тебя на свете тогда еще не было. Но я все-таки надеюсь на твою фантазию и воображение… Итак, старый армянский город Александрополь. Вокруг горы… Взрослые слишком заняты гостями. Нянька Мария куда-то отлучилась. В усадьбу украдкой проникает хищный шакал, выхватывает из колыбели трехмесячного ребенка в пеленках и – ныряет в можжевеловые кусты. Если бы не верный такс Фромм, поднявший тревогу и отважно бросившийся в погоню, я не сидела бы сейчас рядом с тобой, дорогая, и не пересказывала бы это душещипательное семейное предание…
– И мир не узнал бы выдающейся актрисы Олли Чеховой, – сочувственно вздохнув, подхватила Ева Браун[1], – государственной актрисы великого Рейха. Даже представить страшно… А может быть, благодаря тому шакалу ты стала бы Маугли?..
– Кто знает… А может, в лесу мне было бы гораздо лучше, чем в доме моего отца. Он же был настоящим диктатором.
– Правда? – заинтересовалась Ева. – А кем он работал?
– Инженером-путейцем. Занимал очень крупные посты в российском царском правительстве, строил какие-то туннели на Кавказе…
– А мой, – нетерпеливо перебила Ева, – работал простым школьным учителем. Но тоже был деспотом. Представь, каждый вечер он ровно в десять выключал свет во всем доме – и все должны были отправляться спать. Потом обходил наши комнаты и проверял, спим ли мы или читаем, или, не дай Бог, болтаем между собой. Ужас…
– Знакомо, Ева. Но всё это можно просто объяснить: мой папа́ – железнодорожник, для которых главное – точное расписание движения поездов; твой – учитель, для которого также свято расписание, но только уроков, ну и распорядок дня…
Дамы дружили между собой уже более пяти лет. Познакомились совершенно случайно летом 1935 года в мюнхенской опере. В тот вечер была премьера «Тристана и Изольды» Вагнера. Ольга Чехова обратила внимание на соседку, довольно симпатичную молодую и грустную дамочку, которая не отрывала глаз от сцены, где разыгрывалась душещипательная история несчастной любви французского рыцаря и жены короля. Коллизии трагедии, видимо, настолько серьезно затрагивали чувства женщины, что она время от времени прикладывала к глазам кружевной платочек и, ни на кого не обращая внимания, чуть слышно бормотала: «Вот, все, как у меня… Долг выше чувства, да?..» Ольга склонилась к соседке и шепнула несколько утешительных слов. В антракте они уже бродили по фойе, переговариваясь о всяких мелочах.
Соседка представилась: «Ева Браун». Ольга назвала себя и тут же пожалела, ибо сразу оказалась под шквалом вопросов: «Ой, послушайте, а это не вы играли в кино «За толику счастья» и «Любовь, в которой нуждаются женщины»?.. Вы?.. Простите, я вас не узнала. Хотя там, в зале, мне сразу ваше лицо показалось таким знакомым… Скажите, а вот как…»
Ольга улыбнулась, пять лет прошло, Боже мой, как время летит.
– …Кстати, Олли, – вновь подруга перебила Чехову, – совсем забыла сказать: в четверг состоится большой прием в честь советского министра Молотова[2]. Ты его знаешь?
– Да нет. Откуда мне его знать?
– Ну, это неважно. Так вот, ты обязательно должна быть. Завтра из рейхсканцелярии тебе доставят официальное приглашение. Что ты наденешь?
– Даже не знаю… А что ты посоветуешь?
– Только не темное. Что-нибудь полегкомысленней…
* * *Нарком иностранных дел Советского Союза Вячеслав Михайлович Молотов, крепенький и коренастый, поблескивающий стеклышками старомодного пенсне, показался Ольге чрезмерно скованным, напряженным, застывшим, словно в ожидании коварного подвоха. Гитлер же пребывал в благодушном настроении, ему было явно по душе несколько подавлeнное состояние сталинского министра. С чем он вернется в Москву? Ни с чем. Предложение немецкой стороны о присоединении СССР к Тройственному пакту отклонено, чего и следовало ожидать. А ведь это была лишь уловка, пробный шар, призванный сохранить у Кремля иллюзию последовательного стремления немецкого руководства к укреплению советско-германского сотрудничества. Сработало – и это главное.
Тем более германский посол в Москве Шуленбург с оптимизмом информировал об усилении прогерманской пропаганды в России. Сведена на нет демонстрация антифашистских фильмов, в открытом хранении в библиотеках иностранной литературы появились нацистские издания, зато изъяты из свободного доступа книги Эрнста Тельмана «Боевые статьи и речи», Вишнева «Как вооружались фашистские поджигатели войны» и подобных им авторов. В Большом театре готовится премьера – любимая опера фюрера «Валькирия». Академик Тарле покорно стал твердить о позитивной роли Германии в истории России, а посему труды железного канцлера Бисмарка должны стать достоянием русского народа.
Словом, все шло в строгом соответствии со стратегической доктриной.
Гитлер жестом подозвал Геббельса, что-то шепнул ему, и рейхсминистр послушно проследовал в направлении к Чеховой.
– Фрау, прошу, фюрер ждет вас, – с полупоклоном промолвил Геббельс без тени улыбки. Он ненавидел эту русскую, в свое время пренебрегшую его знаками внимания, и мысленно (только мысленно!) не соглашался с тем, что Гитлер, всякий раз утверждая список приглашенных на официальный прием, собственноручно вписывает в него Чехову.
Ольга поставила на стол недопитый бокал мозельского и пошла следом за рейхсминистром, шалости ради вполне отчетливо произнеся ему в спину: «Сука».
– Вы что-то сказали, фрау? – обернулся Геббельс.
– Не обращайте внимания, герр рейхсминистр, это я так, о своем, о женском, – нежно, по-змеиному улыбнулась в ответ Ольга, на ходу стягивая с рук длинные белые перчатки.
Когда она остановилась у столика № 1, Гитлер, пристально глядя в непроницаемое лицо советского министра, громко сказал:
– Господин Молотов, я хочу представить вам красу и гордость германского театрального искусства и кинематографии Ольгу Чехову. Вашу, кстати, бывшую соотечественницу. Но ныне – гражданку рейха. Более того, нашу государственную актрису.
И без того угрюмый Молотов еще больше насупился. Не найдя лучших слов, он сухо обронил, слегка заикаясь:
– Очень п-приятно.
С молчаливого одобрения фюрера Ольга прямо взглянула на советского дипломата (типичного «человека в футляре») и ответила по-русски:
– Мне тоже, Вячеслав Михайлович.
Молотов кашлянул и, приподняв бокал, предложил фюреру тост за взаимообогащение двух культур:
– У нас, в Советском Союзе, высоко ценят т-талант Шиллера, Гёте и Гейне. Мы любим музыку Вагнера. В Германии, насколько мне известно, чтут имена Пушкина, Толстого и Чайковского. Это замечательно. Классики культуры способствуют взаимопониманию наших народов.
– Я солидарен с вами, tovarisch Молотов, – усмехнулся Гитлер.
– Кстати, фрау Ольга… – попытался поддержать светскую беседу советский дипломат.
– Лучше – Ольга Констатиновна, – лукаво намекнула Чехова.
– Ах, ну да, – спохватился Молотов, – конечно. Так вот, совсем недавно мне довелось перечитывать «Дуэль» Антона П-павловича Чехова. Ведь он, кажется, ваш дедушка?
– Дядюшка, – поправила Чехова.
– Простите. Так вот, один из г-главных героев повести, насколько помнится, фон Корен, на мой взгляд, является ярким воплощением арийского характера…
– Вячеслав Михайлович, я не думаю, что Антон Павлович ставил перед собой такие задачи. Немцы – разные люди…
– Безусловно, Ольга Константиновна. Как и русские, впрочем, тоже.
Со стороны могло показаться, что Гитлеру дела нет до разговора актрисы и советского дипломата. Но Ольга видела, как Пауль Шмидт (прекрасный знаток русского языка и литературы, кстати, тоже) без устали нашептывает синхронный перевод их беседы фюреру. И она дерзко топнула ножкой:
– Ну, Вячеслав Михайлович, за Пушкина! За Гёте! И за Чехова!
– Конечно-конечно, – заторопился Молотов. – За наших великих писателей!
Кельнер, конечно же, оказался рядом с подносом, на котором стояли подернутые изморозью рюмки с водкой, высокие бокалы со светлым вином и отдельно – с пивом.
Гитлер ухмыльнулся и в ответ поднял бокал со своим излюбленным баварским:
– Прозит!
Сейчас Ольга не ощущала в рейхсканцлере никакого демонизма или магнетизма, о котором с придыханием судачили дамы в салонах. Напротив, он старался выглядеть максимально обаятельным, внимательным, сдержанным. И подчеркнуто галантным – с дамами.
Но ей доводилось видеть фюрера иным, когда он выступал на митингах или открывал факельные шествия штурмовиков. Вот когда он превращался в истеричного фанатика, способного «ввинчиваться» в каждого человека.
* * *Актриса Чехова с профессиональной цепкостью подмечала: всякий раз, когда во время того или иного приема, какого-либо официального мероприятия в зале появлялся Гитлер, любая мелочь сразу обретала смысл. Каждое слово, недомолвка, пауза, жест – все мгновенно улавливалось на лету и расшифровывалось.
И как не вознестись ему, окруженному плотной атмосферой всеобщего внимания, читающему это в подвластных глазах и в лицах? Кто-то из правителей в свое время, не подумав, ляпнул: «Я не подвластен лести». Чепуха! Значит, ему просто плохо льстили. Для любого властителя лесть – единственная правда, пригодная для восприятия.
…Ольга интуитивно почувствовала, что отпущенное ей время истекло, этикет требовал оставить выдающихся государственных мужей и занять полагающееся место среди челяди. Фюрер едва заметно кивнул в знак согласия, на миг прикрыл глаза, и тут же чиновник из внешнеполитического ведомства Риббентропа любезно подал фрау руку. Она шла по залу, сопровождаемая почтительно-завистливыми взглядами. Многих гостей, присутствовавших сегодня на приеме, она прекрасно знала, других угадывала благодаря фотографиям Евы Браун, третьи ее просто не интересовали.
Почувствовав колючие взгляды, впивавшиеся ей между лопаток, Ольга чуть скосила глаза вправо: ах, это вы, мои добрые подружки, извечные соперницы за первенство на киноэкране и у имперского трона! Красотки Пола Негри[3] и Цара Леандер[4], изображая увлеченность оживленной беседой с какими-то хлыщами, не могли скрыть своих истинных чувств по отношению к какой-то Чеховой, неизвестно за какие заслуги выбившейся в фаворитки самого фюрера. А Ольга, в свою очередь, не желала стирать со своего лица торжество победительницы. Ваши места, милые дамы, во втором ряду партера, но не на сцене…
* * *В просторном фойе, где Ольга приводила в порядок прическу у гигантского зеркала, в сопровождении охраны и дипломатов внезапно появились Гитлер и Молотов. Прощаясь с советским министром, фюрер, продолжая начатый ранее разговор, с пафосом произнес:
– Я уверен, герр Молотов, что история навеки запомнит Сталина.
– Я в этом не сомневаюсь, – невозмутимо согласился Молотов.
Ольга, видя в зеркало лицо наркома, усомнилась, умеет ли он улыбаться.
– Но я надеюсь, что история запомнит и меня, – продолжил фюрер.
– Я и в этом не сомневаюсь, – с достаточным почтением отозвался посланник Сталина.
Москва, март 1892 года
Из ваших детей, Евгения Яковлевна, не выйдет ровно ничего. Разве что только из одного старшего, Александра…
Протоиерей В.Ф. Покровский – Е.Я. ЧеховойАнтон Павлович натужно закашлялся, сплюнул сгусток вязкой мокроты в крошечный, заранее приготовленный бумажный фунтик, лежавший, как обычно, за стопкой книг на столе, отдышался и вновь вернулся к письму старшего брата из Петербурга:
«У моего законного Мишки, которому теперь только 7Ѕ месяцев от роду, оказались гиперемия мозга, бронхит и расстройство кишечника, – сообщал Александр. – Сегодня, в страстную субботу, уже идут четвертые сутки, как он лежит в беспамятстве и изображает из себя кандидата на Елисейские поля…»
Совсем худо, подумал доктор Чехов, что же за напасть такая, просто беда. Надо бы поехать, лечить на расстоянии он не умеет…
Старший брат Александр был натурой крайне противоречивой. Его мало кто любил. Может быть, из-за того, что и он любил немногих. Кроме, разве что, младшего – Антоши. По утрам, глядя на себя в зеркало, прежде чем приступать к тошнотно-постылому (особенно на похмелье), но, увы, необходимому туалету, Александр с омерзением всматривался в собственное отражение: угрюмая, неприятная, некрасивая физиономия. Но каков есть, таков уж есть. Не взыщите, господа.
Для своего времени Александр Павлович был человеком образованным. Окончив гимназию с серебряной медалью, он первым из рода Чеховых получил высшее образование, пройдя полный курс двух факультетов Московского университета – естественного и математического. Хотя перед братом был откровенен: «Я прежде побаивался, что из меня выйдет такая бесстрастная и равнодушная щепка, как наш бывший учитель Дзержинский[5], но теперь я совершенно спокоен».
Его увлечениям несть числа.
Со студенческих лет активно сотрудничал с различными московскими изданиями. Привлек, кстати, к этому занятию – написанию для журналов всякого рода сценок и зарисовок – и младшего брата, в то время еще гимназиста.
Сам Александр сочинял много, легко и охотно, подписывая свои творения звучными псевдонимами – Агафопод, Агафопод Единицин, Алоэ и даже пан Халявский. Потом остановился на скромном – А.Седой. Впрочем, и родной фамилии не чурался, литературным успехам младшего брата не завидовал, первенство его признавал безоговорочно. Антон же первые свои миниатюры из скромности подписывал «Брат моего брата».
Спустя некоторое время Александр Павлович литературные занятия оставил, осознав: «Из меня в отношении творчества ничего дельного не вышло, потому что время вспышек прошло, а за серьезный труд творчества приняться боязно – зело несведущ sum…»
Он взялся за редактирование журнала «Пожарный», а затем, накопив материал, издал солидный «Исторический очерк пожарного дела в России». Поостыв, возглавил восьмистраничный журнал «Слепец», предназначенный «для обсуждения вопросов, касающихся улучшения положения слепых». Когда обрыдла эта тематика, устроился редактором «Вестника общества покровительства животным». Потом, покопавшись в проблемах отечественной психиатрии, Александр Павлович стал автором серьезного исследования «Призрение душевнобольных в Петербурге».
Знакомые умилялись причудам литератора Ал. П. Чехова, убедившись, что свои сочинения он пишет исключительно куриными перьями. Объясняли архаичные пристрастия безграничной любовью Александра Павловича к птицам (в иные дни по его комнате в свободном полете порхало не менее четырех десятков божьих птах). К тому же он с удовольствием разводил кур, без конца совершенствуя конструкции курятников.
Попутно Александр Павлович вполне профессионально занимался фотографией (его авторству принадлежало одно из первых в России пособий по фотоделу – «Химический словарь фотографа»), велоспортом, недурственно разбирался в медицине и новейших философских течениях, с успехом изучал иностранные языки и проповедовал вегетарианство.
Собственноручно Александр Чехов мастерил особые корпуса настенных часов из подсобных материалов – диковинных дощечек, старых пробок, глинушек, прутиков, мха, фрагментов древесных лишаев, а гири заменял на наполненные водой винные или пивные бутылки. При этом прежние классические корпуса из красного дерева Александр Павлович аккуратно хранил в кладовой (на всякий случай). Коллекционировал он и карманные часы. А также пытался газировать молоко и варить линолеум из старых газет.
Время от времени его одолевала жажда странствий, и он исчезал из дома. А потом домой приходила телеграмма или красочная открытка с лаконичным сообщением: «Я в Крыму» или «Я на Кавказе».
Семейная жизнь Александра Павловича складывалась непросто. Вскоре после окончания университета он сошелся с Анной Хрущевой-Сокольниковой, служившей секретарем журнала «Зритель». Бойкая дамочка к тому времени уже успела побывать замужем, родить двух сыновей, потом неведомо от кого прижила еще и девочку. Тульская консистория строго осудила Анну «за нарушение супружеской верности» и обрекла на «всегдашнее безбрачие». Впрочем, вольнодумца Александра Чехова это не остановило. Хотя потомство, рожденное во «всегдашнем безбрачии» Анной, и называл «кошмаром жизни».
После университета Александру Павловичу пришлось определяться со службой. Сперва он пристроился в Таганрогскую таможню, затем перебрался в Петербург, а оттуда – уже в Новороссийск, откуда бежал в отчий дом. Разгневанный глава чеховской фамилии Павел Егорович срочно направил родным и близким депешу: «Уведомляю вас всех, кому ведать надлежит, что Губернский секретарь Александр Павлович Чехов приехал в Москву 3 июня 1886… Приехал чиновник из Новороссийска в грязи, в рубищах, в говне… Все прожито и пропито, ничего нет…»
Единственным, кто посмел взять брата под защиту, оказался Антон: «Мне известно только, что Александр не пьет зря, а напивается, когда бывает несчастлив или обескуражен чем-нибудь». Но при этом уточнял:
– Я не знаю, что его больше интересует: литература, философия, наука или куроводство? Он слишком одарен во многих отношениях… Но когда был трезв, то мучился тем, каким он был во хмелю, а под хмельком действительно бывал невыносим.
Не до конца растраченные литературные способности Александра Павловича стали нещадно эксплуатировать организаторы расплодившихся по России обществ трезвости. В трезвом состоянии он со знанием дела писал популярные брошюрки о вреде пьянства, алкоголизма и о мерах борьбы с этим злом. Жаль только, Анна Хрущева вряд ли штудировала труды своего мужа, ее ослабленный алкоголем организм не справился с болезнями, и в 1888 году Александр Павлович овдовел.
Правда, очень скоро обвенчался с Натальей Александровной Ипатьевой-Гольден, сообщив Антону, что она и так «живет у меня, заведывает хозяйством, хлопочет о ребятах и меня самого держит в струне». Через пару лет Наталья подарила мужу сына, которого назвали Михаилом.
Позже, присматриваясь к своему малолетнему племяннику, Антон Павлович ясно увидел в нем искру таланта и написал родным: «…А сын его Миша удивительный мальчик по интеллигентности. В его глазах блестит нервность. Я думаю, что из него выйдет талантливый человек».
Маленький «талантливый человек» был не только «удивительно интеллигентным», но и крайне любознательным. Однажды, пользуясь отсутствием дяди, он забрался в его спальню. Над кроватью обнаружил большую картину – портрет измученной, усталой белошвейки. Она сидела за столом, на котором тускло горела маленькая керосиновая лампа. Застиранная рубашонка почти сползла с ее плеч. В грустном, плачущем лице Миша узнал свою мать… Когда он подрос, добрые люди раскрыли ему страшную семейную тайну: Антон Павлович и его мать втайне любили друг друга.
Сам Миша, по его признанию, постоянно находился в состоянии влюбленности: «В тринадцати-четырнадцатилетнем возрасте я был необыкновенно, катастрофически влюбчив. Влюбленность делала меня застенчивым и мрачным. Я краснел, становился особенно неловким и думал: «Вот разлюбит! Вот уже разлюбила!..»
А отец, которого он боготворил и боялся, угощал сына вином и пивом, а после неловко совал ему, прыщавому школяру, деньги на проституток, в которых тот непременно старался отыскать хоть какую-нибудь черту, которая могла бы привести его в восторг…
После смерти Антона Павловича, рассказывал Миша, отец «стал как-то бесцельно метаться, меньше работал, душевно ослаб и стал делать ненужные, ничем не оправданные вещи. Он вдруг ушел из семьи, без причины стал жить один… Терпел ненужные мелкие неудобства, путешествовал тоже бесцельно, тосковал…».
* * *В иерархии нравственных ценностей первое место Антон Чехов безоговорочно отводил своим родителям. Он говорил: «Отец и мать – единственные для меня люди во всем земном шаре, для которых я ничего никогда не пожалею. Если я буду высоко стоять, то это дело их рук, славные они люди, и одно безграничное их детолюбие ставит их выше всяких похвал, закрывает собой все их недостатки, которые могут появиться от плохой жизни, готовит им мягкий и короткий путь, в который они веруют и надеются так, как немногие».
В своих сочинениях Чехов старательно избегал морализаторства, проповеднических нотаций, не мнил себя духовным наставником, не поучал своих читателей, он им рассказывал и показывал. Но в делах житейских еще со студенчества, хотя нет, пожалуй, даже раньше, Антон взваливал на свои плечи все семейные тяготы. А посему имел моральное право указывать братьям, и старшим, и младшим, как следует вести себя в многотрудной жизни. Скорее, это было даже не право, а естественный душевный порыв – желание помочь.
17-летним гимназистом он писал младшему брату Мише, который ни с того ни с сего счел себя «ничтожным и незаметным»: «Ничтожество свое сознаешь? Не всем, брат, Мишам надо быть одинаковыми. Ничтожество свое сознавай, знаешь, где? Перед Богом, пожалуй, перед умом, красотой, природой, но не перед людьми, среди людей нужно сознавать свое достоинство. Ведь ты не мошенник, честный человек? Ну, и уважай в себе честного малого, и знай, что честный малый – не ничтожество. Не смешивай «смиряться» с «сознанием своего ничтожества».
Другому своему брату, Николаю, 26-летний доктор Чехов старательно разъяснял, что в его понимании есть воспитанность. При этом излагал свою позицию лаконично и педантично, пункт за пунктом, словно выписывал рецепт на получение лекарств:
«Воспитанные люди должны удовлетворять следующим условиям:
1. Они уважают человеческую личность, всегда снисходительны, мягки, вежливы, уступчивы…
2. Они уважают чужую собственность, а потому платят долги.
3. …Не лгут даже в пустяках… Они не лезут с откровенностями, когда их не спрашивают…
4. Они не уничижают себя с тою целью, чтобы вызвать в другом сочувствие…
5. Они не суетны. Их не занимает рукопожатие пьяного Плевако.
6. Если имеют в себе талант, то уважают его… Они жертвуют для него всем. Они брезгливы.
7. Они воспитывают в себе эстетику… Им нужна от женщины не постель… Им, особенно художникам, нужны свежесть, изящество, человечность, способность быть не …, а матерью…
…Тут нужен непрерывный дневной и ночной труд, вечное чтение, штудировка, воля… Тут дорог каждый час…»
При всей любви и почтении, которые Антон испытывал к своему старшему брату Александру, в принципиальных вопросах он оставался строг и взыскателен:
«Александр! Я, Антон Чехов, пишу это письмо, находясь в трезвом виде, обладая полным сознанием и хладнокровием. Прибегаю к институтской замашке, ввиду высказанного тобою желания со мною больше не беседовать. Если я не позволяю матери, сестре и женщине сказать мне лишнее слово, то пьяному извозчику не позволю оное и подавно. Будь ты хоть 100 000 раз любимый человек, я, по принципу и по чему только хочешь, не вынесу от тебя оскорблений. Ежели, паче чаяния, пожелается тебе употребить свою уловку, т. е. свалить всю вину на «невменяемость», то знай, что я отлично знаю, что «быть пьяным» – не значит иметь право срать другому на голову. Слово «брат», которым ты так пугал меня при выходе моем из места сражения, я готов выбросить из своего лексикона… Покорнейший слуга А.Чехов».