Роман Сенчин
Напрямик (сборник)
© Сенчин Р., 2016
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2016
Барби
Собираясь в пятый класс, дочка заявила, что детство кончилось и нужно отдать игрушки другим.
– Настя, – жена чуть не заплакала, – детство не кончилось, что ты говоришь… Но ты права, с большей частью игрушек пора попрощаться.
Еще четыре года назад, перед первым классом, Дробов с женой попытались избавить дочкину комнату хотя бы от части этих рваных зайцев, пыльных мишек, кукол без ног и прочего детского хлама, но тогда Настя отбраковала всего три-четыре вещи, а остальное сложила обратно: «Я не могу без них! Мне без них будет страшно!» И вот теперь сама…
Дробов обрадовался, хотя посчитал нужным сказать:
– Ты подумай до завтра, и завтра соберем. Я куплю специальный пакет и унесу маленьким детям.
На другой день, возвращаясь с работы, он купил в магазине подарков большой, пестрый, плотный пакет. Семьдесят рублей отдал. Но не в черный же мешок загружать – пусть у дочки останется доброе воспоминание.
И вот после ужина втроем сидели на полу перед горкой игрушек.
Одни, Дробов помнил, подарили Насте они с женой, другие – гости или в садике на день рождения, на Новый год; что-то покупали в «Макдоналдсе» и «Ростиксе» – эти детские наборы, но большая часть непонятно откуда взялась. Даже на вид – старые, прошлых десятилетий игрушки. Наверное, так же достались они Насте, как вскоре многое из этой горки достанется другим, нынешним трехлетним, пятилетним, чтобы еще через пять-семь лет перекочевать к следующим.
– Насть, – жена покрутила какого-то исцарапанного супермена без руки, – его никому не надо отдавать. Он совсем старенький.
– Зато очень сильный, всех побеждает, – объяснила Настя.
Но всмотрелась в супермена, и в глазах появилось что-то взрослое, очень взрослое, испугавшее Дробова. Такой взгляд у завсегдатаек торговых центров. Дескать, мы знаем на все настоящую цену, чем отличается оригинал от реплики, нас не наколоть.
– Ладно, – сказала твердо, – выбрасывайте.
Дробов отложил супермена-инвалида:
– Я отдам его одному мальчику. Он собирает суперменов, ремонтирует…
И, опережая вопрос жены: «Какому еще мальчику?» – подмигнул ей – «куда-нибудь дену».
Вроде бы простой процесс – загрузить пакет, освободив ящики пластмассового комода, пространство под кроватью, под письменным столом, а на самом деле – мучение. Тягостно.
Жена не выдержала, поднялась:
– Пойду на кухне приберусь. Посуда еще немытая… Настюш, не засиживайся, уже спать скоро.
Некоторое время дочка молча, как-то механически, брала левой рукой игрушки, мгновение смотрела на них, перекладывала в правую, а потом уж клала в пакет. Дробов даже обрадовался – еще минут десять в таком темпе, и горка исчезнет. Но механичность оказалась обманчивой – Настя уронила руки и посмотрела на Дробова с тоской и болью.
– Пап, а «Побег игрушек» совсем-совсем сказка?
– В смысле?
– Ну, что они страдают, мечтают вернуться…
– В общем, да. – И уже твердо Дробов добавил: – Конечно, сказка. – А сам молил кого-то, чтоб Настя не вспомнила тот случай перед первым классом.
Буквально на первое сентября это произошло: она легла спать, на спинке стула висела готовая форма: клетчатый сарафан, белая блузка, колготки; на полу под стулом стояли черные лакированные туфли, на столе разложены банты, заколки, ранец… Все, готова к школе, новая жизнь.
И часов в одиннадцать – Дробов с женой тоже уже легли – в дочкиной комнате раздался шум. Непонятный, жуткий.
Вбежали, включили светильник. Настя сидела на кровати, глаза огромные, недоуменные. А возле кровати перебирал ногами и ржал упавший единорог, под кроватью шипела плита для готовки… Каким образом они включились, тем более одновременно, непонятно.
Дробов, не веривший в чудеса, потом себя убеждал, что Настя нечаянно нажала кнопку у единорога под гривой, а плита давно сошла с ума, иногда ни с того ни с сего начинала шипеть и булькать, но все-таки чувствовал, что это неспроста, не абсолютно случайно…
Нет, Настя не вспомнила или не захотела вспоминать.
– Но к игрушкам в любом случае нужно уважительно относиться, – сказал Дробов. – Отдам их хорошему ребенку, а от него потом они перейдут к следующему… Многие игрушки очень долго живут.
– А как ты узнаешь, что он хороший?
– Ну, посмотрю… поговорю…
«Лишь бы не спросила, где я его встречу». И, чтобы перевести разговор, Дробов поторопил:
– Давай, Насть, заканчивай. Уже действительно поздно.
– О, пап, смотри! – дочка подняла голую, со спутавшимися волосами куклу Барби. – Смотри, какие я ей когда-то ресницы пушистые сделала!
Вокруг глаз ручкой было сделано много-много черточек. Вверх и вниз, вбок. Синяя паста выцвела (а может, отмыть ее пытались) и стала почти лазурной. От таких ресниц взгляд у Барби был глуповато-удивленный и в то же время какой-то беззащитный и соблазняющий.
– Красишь ты ресницы в ярко-синий цвет, ждешь любви прекрасной, а ее все нет, – вдруг спел Дробов.
Спел и удивился: он не слышал эту песню давно, казалось, наглухо забыл о ней, как о многом забываешь к сорока годам, и вот, в подходящий момент, песня взяла и всплыла, и не только припев, а, кажется, вся целиком: «Опять суббота, семь часов, и ты одна опять. Подружка с мальчиком своим опять ушла гулять…»
– А кто это поет? – заинтересовалась Настя. – Про кого?
– Была когда-то такая певица, Барби, – и Дробов усмехнулся тому, что помнит и это, – пела такую песню.
Дочка тоже усмехнулась:
– Ее прямо так и звали?
– Ну, сценическое имя. А как на самом деле – не знаю. Тогда это скрывалось, кажется, а потом она куда-то исчезла. И песни перестали крутить.
– Я оставлю Барби, – сказала дочка. – Платье ей сделаю потом… И вот эти игрушки. – Оказывается, она откладывала за спину, словно прятала, кое-что, видимо, особенно ей дорогое.
– Конечно! Что-то нужно оставить на память.
Закончили. Настя умылась, ушла спать. Дробов поставил пакет в прихожей, супермена сунул в карман куртки. Лег на тахту рядом с женой.
По телевизору показывали «Камеди клаб». Неуемные ребята веселились и веселили зрителей.
Какое-то время Дробов пытался понять смысл шуток и острот, включиться, а в голове толкались, стремились освободиться из-под толщи времени давние воспоминания. Дробов этого боялся – воспоминания чаще всего доставляли боль, сжигали и без того скудные запасы энергии; и сейчас он всячески хотел остаться вот таким, лежащим, отдыхающим, вяло улыбающимся шуткам в телевизоре. Да, было прошлое, но есть настоящее, будет завтра, послезавтра, и это важнее того, что случилось двадцать лет назад, пятнадцать, десять. И даже вчерашний день уже не так важен – пережили его, и слава богу.
Дробов давил воспоминания, запихивал обратно под толщу и в то же время удивлялся, как легко выскочила на язык давняя песенка, как на секунду стало приятно, и как тревожно, неуютно было сейчас, когда она потянула за собой остальное… И в голове вертелось, как поцарапанный винил: «Красишь ты ресницы в ярко-синий цвет…»
– Что, засыпать будем? – спросила жена и провела ладонью Дробову по груди.
– Да, надо, – отозвался он, и, может, как-то не так, не таким тоном отозвался, потому что жена забеспокоилась:
– Что-то случилось? Леш…
– Да нет, нет. Устал просто… И эти игрушки – грустно все-таки…
– Растет дочка. Десять лет. А кажется, вчера только бегали по рынку, искали ванночку подешевле.
Десять лет назад. Две тысячи второй год… Жена лежала в роддоме на сохранении больше месяца. Дробов, конечно, не мог работать по прежнему графику, а дисциплина в компании была жесткая. И после нескольких отгулов, пары-тройки опозданий потребовали написать заявление.
Дробов уволился с легкостью – попросту стыдно стало осознавать, что в тридцать лет, вот-вот отец, взрослый человек, он работает экспедитором. Но новое место не находилось; с деньгами сразу стало туго. И его родители, и родители жены, конечно, помогали, но все мгновенно на что-то тратилось.
В итоге Дробов снова устроился экспедитором. До того развозил молочные продукты, а теперь стал развозить пиво. Зарплата была немного выше, но статус остался прежним, даже слегка упал. Одно дело молоко, йогурты, сырки, а другое – пиво. И вообще такая работа уже мешала жить: москвич с немосковской профессией… А когда-то на статус в таком его смысле Дробову было плевать.
Отлистнул еще десять лет… Весной девяносто второго вернулся из армии. Энергия зашкаливала – новая послеармейская жизнь совпала с новой жизнью страны… Ну, не совсем новой, но то, что два года назад, в восемьдесят девятом, было почти подпольным, стало доступным, модным. А главное – возраст самый подходящий для того, чтобы что-то свершать, реализовывать идеи, как принято теперь говорить. Ведь одно дело, когда тебе семнадцать и ты многого хочешь, но почти ничего не можешь и не умеешь, а другое – двадцать, два года из которых ты протомился, протосковал, прозлился на зоне под названием в/ч…
Лет с тринадцати-четырнадцати Дробов увлекался рок-музыкой. Бегал в подвалы, в районные Дома культуры, какие-то квартиры на концерты, собирал записи. Копил деньги на бобины для магнитофона, немного позже – на пластинки… Раз двадцать посмотрел фильм «Взломщик», в котором играл его тогдашний кумир Константин Кинчев и вообще впервые, кажется, рок-культура была показана подробно, крупным планом. А на такую мелочь, как мысль, что из-за рока у героев много неприятностей и даже трагедии, что синтезатор украли, большинство зрителей не обращали внимания.
Да, в восьмидесятые, героические восьмидесятые, Дробов и его друзья были маленькими. Впитывали, фанатели, ощущали желание тоже что-то делать, но ничего делать еще не умели. Так, бренчали на дешевой акустике, сочиняли банальные песни, которые и разучивать было стыдно. А вот в девяносто втором…
Дробов пришел из армии злым. Злоба копилась в нем два года – армейская дисциплина, пафосные построения и выносы знамени казались абсурдными, идиотскими на фоне разваливающейся страны, ежевечерний просмотр программы «Время» будоражил и не давал уснуть; в августе девяностого погиб Виктор Цой, в октябре девяносто первого – Майк Науменко, а оставшиеся рок-музыканты запели какие-то странные, совсем не про жизнь, не про происходящее, песни. Даже сибирский панк Егор Летов ушел в искусственную, убогую мистику. «Летели качели без пассажиров, без постороннего усилия, сами по себе». Казалось, рокеры, очень много сделавшие для перемен в стране (которая из-за этих перемен в итоге и распалась), первыми испугались и стали прятаться от реальности.
Из казармы Дробов искал новые живые песни, но не находил. Туманное не понимал, откровенно стебное, вроде Лаэртского, «Сектора газа», не любил. Много месяцев надеялся, что в последней пластинке «Кино» есть настоящее – даже выписал ее прямо в часть (пластинка тогда распространялась в комплекте с полиэтиленовым пакетом и плакатом), прятал в каптерке, искал по части проигрыватель с хорошей иглой, и когда нашел в Доме офицеров, получил разрешение послушать, то после пяти минут чуть не сломал пластинку. Попса! Причем попса хуже «Комбинации». Те хоть не скрывают, попсят откровенно, а здесь… Понятия «рокопопс» тогда еще не было, но, может, как раз из-за этого последнего альбома группы «Кино» оно и появилось – форма вроде бы рокерская, а содержание попсовое.
Позже, через много лет, повзрослев, пообтесавшись о жизнь, Дробов слегка смягчился в своем отношении к тем песням и хоть пластинку с тех пор не слушал (да и не помнил, где она, куда девалась), но, когда слышал их на улице возле музыкальных магазинов или в клубах, в груди теплело. Не от самих песен, а от того, с чем они связаны – с прошлым. Плохое оно было или не очень, но главное – было.
В декабре девяносто первого, за три месяца до приказа об увольнении в запас дробовского призыва, Советский Союз погиб официально. По вечерам, после телевизора, деды подолгу сидели в курилке и делились слухами: приказ перенесут на лето, а то и на осень, срок службы увеличат до трех лет (а только что сократили с двух лет до полутора), и значит, им нужно настраиваться еще на год; вот-вот начнется настоящая война, и то, что происходит сейчас в Молдавии, Карабахе, Осетии, Средней Азии, разольется по всей стране… Во все это верилось в тот момент, и в их тихой мотострелковой части в окрестностях карельской Лахденпохьи ожидали сигнала «Боевая тревога!», приказа не о дембеле, а о выдвижении на Питер, на Москву, на Кавказ… Стрельба, кровь, вой раненых…
Некоторые открыто собирались дезертировать, если начнется заваруха: «Гражданка в каптерке. Перелез за баней через забор – и до дому. Все равно все одним местом накрывается, можно и без военника жить».
Да, парни, в том числе и Дробов, подумывали сбежать, но никто не сбежал, а наоборот, перед самым дембелем шесть человек их призыва остались на сверхсрочную.
Дробова сначала эта новость оглушила: как это, два года мечтать о доме, о свободе, ненавидеть плац, казарму, воняющий гнилью пищеблок, а потом взять и добровольно остаться, служить за копейки. И одновременно с этой оглушенностью в нем самом рос страх перед той жизнью, какой он заживет, вернувшись домой… Вот выходит за ворота, станция, садится в поезд, через десять часов на площади Трех вокзалов, получает в военкомате паспорт. А дальше?
Страх слегка гасили мечты. Что вот дембельнется, встретится с друзьями, соберут группу (за два года Дробов сносно научился играть на акустике, сочинил несколько неплохих текстов), и начнется настоящая, бурная и сытая жизнь. Вон сколько групп появилось в последнее время, и мгновенно становятся известными, концерт за концертом, интервью, тачки. А песни-то – фигня. Кто такое слушает?.. А вот их группа – она действительно будет выдавать настоящее.
Это были даже не мечты, а уверенность, та уверенность, какая поселяется в человеке, находящемся в замкнутом пространстве, несвободе. В глубине души Дробов понимал, что уверенность эта обманчива, но она помогала переживать последние, самые трудные, долгие недели перед увольнением. Хоть как-то планировать будущее.
Утро в будни начиналось в половине седьмого. Пиликал будильник в мобильном телефоне, и Дробов с женой поднимались.
Поднимались медленно и тяжело, зевая, вздыхая; казалось, что совсем не выспались, но уже через десять минут оживали и начинали торопиться. Дробову нужно было быть на работе в восемь, жене – в девять. Обычно она и отводила дочку в школу. Школа находилась рядом – во дворах через переулок, – правда, одну Настю пока не отпускали.
Летом и в каникулы распорядок немного менялся – Настя оставалась дома. Раньше это было почти неразрешимой проблемой: как разорваться между работой и дочкой. Приходилось то просить бабушек и дедушек посидеть (но у них тогда было много своих дел, все четверо тоже еще работали), то брать отгулы, то находить дежурные детские сады, работающие в июле – августе, и школьные лагеря (отправлять Настю далеко не хватало денег, да столько ходило разговоров нехороших, что отпускать было страшно) … В общем, отдых для ребенка становился не отдыхом, а общесемейным мучением.
Но вот она подросла и теперь оставалась в квартире одна, сама могла разогреть обед, занять себя чем-нибудь; гулять одной ей не разрешали, она и не рвалась – все эти новости о похищении детей пугали и ее…
Сейчас конец августа, последняя неделя лета; Настя собирается в школу – теперь у них будут отдельные учителя по предметам, все совсем всерьез, и она серьезно к этому готовится. Жена как раз взяла недельный отпуск, помогает, подкупает мелочовку…
Да, вот-вот осень. Сначала сентябрь, потом октябрь, а там почти зима… В сентябре продажа пива становится выше, чем летом, а затем снижается, снижается… Снижается и зарплата. Хорошо, что есть подработка, несколько лет уже есть, неплохая по деньгам, физически довольно легкая. Именно физически. А если начнешь раздумывать, вспоминать, чего хотелось и что получилось… Нет, не надо раздумывать и вспоминать. Стыдная, короче говоря, подработка, и Дробов ее держит в тайне даже от жены, хотя деньги в семейный бюджет отдает…
Вышел сегодня минут на десять раньше обычного – нужно было завернуть в молочную кухню. Нес туда пакет.
Настя оставила несколько мягких игрушек, среди них большую кошку, которая когда-то мурчала, а потом сломалась, но осталась любимой; не решилась дочка расстаться и с тремя Барби, в том числе и с той, с нарисованными ресницами. Обещала сделать им новые платья и подарить потом своей дочке… Еще кое-что, конечно, осталось, но комод освободился, под кроватью больше не было завала. Комната не ребенка уже, а девочки-подростка. Десять лет.
Дробов нес в молочную кухню лучшее – всякий лом и хлам спустил вчера поздно вечером в мусоропровод. Конечно, больно было выбрасывать даже откровенно негодное, но что делать… Ладно, так или иначе, но на протяжении жизни нужно проводить несколько таких чисток. Жизнь делится на этапы, и в каждый желательно входить без лишнего груза. Иногда избавляешься от него сознательно, как вот Настя сделала, а чаще происходит это незаметно, само собой – однажды приостановишься, оглядишься и видишь, что рядом нет вещей, которые считал бесценными, людей, которые были друзьями, и любимые некогда песни не слушал давным-давно, любимые книги теперь где-то на антресолях…
Молочка располагалась на первом этаже девятиэтажки. Две комнаты. В одной по утрам толпятся посетители – родители, бабушки, инвалиды, а в другой суетятся две грузные тетеньки в белых халатах, выдают по рецептам кому пакетики с молоком и кефиром, кому упаковки порошка для грудников, кому диетический творожок… Когда-то каждое утро сюда прибегал Дробов, хватал нужное и мчался обратно домой, совал жене и снова бежал, но уже в метро – на работу.
Случалось, появлялся здесь удачно – получал питание почти без очереди, а бывало, очередь вытягивалась аж до тротуара. Сегодня было нечто среднее – на крыльце и ступеньках несколько человек. Дробов увидел их, и внутри знакомо засосало: стоять, терять драгоценные минуты… Но вспомнил, что он здесь по другому поводу, и весело взбежал на крыльцо, сунулся внутрь.
– Здесь вообще-то очередь, – тихо, но раздраженно заметила молодая женщина с темными кругами вокруг глаз; Дробов не разглядел, то ли это косметика, то ли от утомления.
– Да я не за питанием…
– Да? А за чем, интересно? – голос завибрировал; понятно, решила, что он не просто хам, а еще и подлец какой-то.
В очередях в молочку перебранки возникали редко. Люди старались быть вежливыми, терпимыми, словно товарищи по некоему испытанию; женщин с маленькими детьми часто пропускали вперед, но уж с теми, кто нагло лез, не церемонились.
– Игрушки хочу оставить, – стал объяснять Дробов. – Дочка выросла, попросила отнести.
– Да? – теперь это «да» прозвучало иначе, жадновато как-то. – А что там?
– Куклы, зверюшки из шоколадных яиц, – с каким-то удовольствием стал перечислять Дробов, – детали «Лего»…
– «Лего»? – глаза женщины заблестели. – У меня старший собирает, совсем чокнулся – постоянно новые требует… Давайте мне, я отберу, что надо.
Он протянул пакет:
– Только остальное не выбрасывайте. Там много всего… На стол там положите, – кивнул в коридор молочки.
– Да-да, конечно…
Избавившись от пакета, Дробов почувствовал себя небывало легко – действительно, как гора с плеч. Бодро пошагал к метро и даже запел:
– Красишь ты ресницы…
Показалось, что поет очень громко. Замолчал, оглянулся. Хорошо, что сзади никого не было. Неудобно: взрослый человек… Как-то Дробов стоял на эскалаторе и за спиной услышал хрипловатое, басовитое: «Девочкой своею ты меня назови, а потом обними, а потом обмани». Дробов машинально посмотрел на поющего – немолодого коренастого мужика. Они встретились взглядами, и в глазах мужика мелькнул испуг. Будто опозорился, осрамился.
Нет, бывает, бывает. Налипнет на язык какая-нибудь глупость и вертится неделями.
Контора находилась в районе метро «Авиамоторная». Вокруг станции красивые жилые дома, трамваи позванивают, а отойдешь от шоссе Энтузиастов на несколько десятков метров – и оказываешься среди железобетонных заборов, складов, ржавых ворот. Настоящая окраина, хотя по карте и находишься недалеко от центра. Но лет пятьдесят назад это действительно была окраина, потом город разросся, а такие вот островки остались. И здесь, и недалеко от метро «Дмитровская», и возле «Тульской», и возле «Белорусской», где в Большом Тишинском переулке Дробов жил до свадьбы…
Склады и ангары, территории за заборами кажутся пустыми, безжизненными, брошенными, а на самом деле там кипит жизнь. Разгружают и загружают грузовики, озабоченно пересчитывают коробки, упаковки, мешки, передают из рук в руки пачечки денег… Склады больше напоминают развалины, кабинеты как чуланчики; грузовики в основном грязные, зараженные ржавчиной «Газели» и «бычки», накладные вечно какие-то мятые, в рваных файлах, деньги кажутся липкими… Уже лет десять повсюду говорят о цивилизованной поставке товаров, об электронных документах, санитарных нормах, новых складских помещениях, и все это появляется, но сколько еще таких вот контор, как эта, где работает Дробов.
Шагает через коридорчик проходной. Здоровается с охранником коротким кивком и получает такой же короткий, экономный кивок. Это у них как пропуск, и, кажется, кивни иначе, охранник заподозрит неладное, задержит.
Дождей не было давненько, поэтому территория сухая, без луж. Но когда случается ливень, и в сентябре, октябре, когда на Москву льет и льет, возле ворот образуется настоящее озерцо, и тогда плохое настроение возникает с самого начала дня – хреново выезжать на маршрут, форсируя грязную преграду… Раза три-четыре на памяти Дробова углубление перед воротами засыпали гравием, но вскоре гравий исчезал и лужа появлялась снова – будто природа сама выбрала именно это место для того, чтобы дождевая вода и талый снег куда-то стекали. Выбрала место и не желала его отдавать.
Первым делом Дробов заходит в двухэтажный домишко. В конуре с одним крошечным окном сидит Света, девушка лет двадцати семи, а может, и больше. Дробову стало сложно судить о возрасте давно знакомых людей – вроде и десять лет назад той же Свете было лет двадцать семь, и теперь… Когда видишь человека чуть ли не каждый день, изменения почти незаметны.
– Привет, – говорит Дробов.
Света отвечает бесцветным междометием.
Когда-то они улыбались при встрече, перешучивались, обменивались новостями, советовали друг другу посмотреть интересный фильм, но однажды Дробов, опять же шутливо, спросил Свету: «Ты специально “экспедитор” через “и” пишешь? Фишка такая?» Он давно замечал, что в документах стоит «экспидитор», усмехался, и вот спросил. Надеялся, что Света улыбнется, скажет: «Ой, точно, надо же “е”!» И будет ставить «е». Но Света не улыбнулась, а пристально посмотрела в накладную, нахмурилась, тычком сунула Дробову документы и через губу объявила маршрут: «Север-два».
С тех пор шутки закончились, теплое общение прекратилось. А «и» в документах продолжает появляться… Что-то нездоровое чувствуется в такой Светиной обиде. Впрочем, это понятно: на протяжении многих лет сидеть в этой конурке, заниматься одним и тем же и оставаться психически здоровой – это, наверно, утопия… А как она живет вне работы, Дробов не знает. Обручального кольца на пальце не было и нет; может, она не просто улыбалась Дробову. А он взял и обидел, уличил в неграмотности, ткнув в это «и».
Извиняться теперь, конечно, глупо, да и за что, собственно, извиняться? Пускай дуется… Но так неприятно, когда тебе буркают, чуть не швыряют накладные…
– Юг-один, – объявляет Света, резко протягивает документы, глядя в то же время подчеркнуто внимательно в экран компьютера. Монитор громоздкий, занимающий с четверть стола; Дробову хочется посоветовать Свете, чтобы попросила начальство купить узенький монитор, он ведь пустяки стоит, а от этого глаза портятся… Но, естественно, не говорит, а лишь благодарит по возможности теплее:
– Спасибо, Света!
Маршрут очень даже неплохой. Это не тащиться куда-нибудь в Медведки или на Юго-Запад, не ползать по переполненному центру. Главное, пробиться без проблем по Третьему транспортному, переехать Москву-реку. Нагатинский мост все еще ремонтируют – вместо четырех полос открыты две… Но по этому маршруту вполне реально часов до пяти закончить. А в шесть быть дома.
За те годы, что Дробов работает здесь, начальство несколько раз пыталось провести некоторые изменения. К примеру, когда пробки стали практически повсеместными с семи утра до десяти вечера, развозку груза перенесли на ночь. С одной стороны, вроде бы разумно – магазины и киоски почти везде круглосуточные, а дороги ночью свободны: развозка происходит намного быстрее, чем днем. Но коллектив (хотя какой это коллектив – десятка три случайно оказавшихся здесь людей) не поддержал: часть грузчиков не приходила в положенное время, а если и приходили, то нередко пьяные; несколько водил попросту уволились, да и экспедиторы, товароведы были недовольны новым графиком, то и дело опаздывали, брали больничные.