Сразу увидел тетку. Она тоже стояла у окна в доме напротив ниже этажом и смотрела вверх – как будто на него. Он отпрянул. Шаги тем временем дошаркали до него, остановились. Это был дядька в растянутой майке и очень старых галифе, пьяный. Он погрозил Алеше пальцем и, качнувшись, пошел дальше. Алеша осторожно, сбоку, подошел к окну, опустился на колени, оперся рукой о грязный пол.
Тетку, видимо, позвали из глубины комнаты – она оглянулась и отошла от окна. Возник Жоржик с подносом – на подносе бутылка и миски с закуской. Она села за стол. Жоржик опять вышел и вернулся с кирпичом хлеба, стал резать. Сидели, смеялись, разговаривали.
Алеша уже было заскучал, тем более что от мелких камешков и щепок на грязном полу, которые вдавились ему в колени, стало больно, и собрался уходить. Он боялся быть застигнутым за наблюдением и все время прислушивался к звукам в подъезде – не хлопнет ли дверь, не пойдет ли кто по лестнице.
Но тут случилось нечто, неожиданно поразившее его. Очевидно, Жоржика позвали – он, полуобернувшись в сторону двери, что-то крикнул, нахмурился, крикнул опять, потом встал и, мимоходом погладив тетку по шее – та засмеялась и махнула на него платочком – вышел из комнаты. Тетка осталась сидеть. Алеша видел, как она сразу ссутулилась, опершись руками о края стула, потом выпрямилась, запустила руки себе за ворот, поправляя бретельки бюстгальтера. Повертела головой, разглядывая комнату. Жоржик все не шел. А потом она стала ковырять в носу.
Вот это было абсолютно естественно – и абсолютно невозможно. Она ковырялась в носу, как он, как, наверное, все люди на земле – наедине с собой, и как четырехлетние Зейка и Татка из соседнего барака – явно, но она была женщина, взрослая, желанная, которая только что культурно пила чай и флиртовала, и вот так обыденно, в ряду прочих действий, запустить себе палец в нос, извлечь из него козявку и, недолго думая, вытереть палец, прилепив ее снизу к крышке стола?
Алеша медленно поднялся. Ему стало не то чтобы противно, но степень откровенности чужой жизни, свершившейся перед ним, превысила допустимое и возможное. Он машинально отряхнул брюки, очистил руку от прилипшего мусора и стал спускаться по лестнице, все быстрее и быстрее. По Щербаковской он уже шел очень быстро, почти бежал, неотцепленная щепка с грязного пола висела на его штанине, на руке остались синеватые вмятины. Он потерял границу.
Теперь и всегда при приближении к нему живого существа – не физического приближения, а в процессе жизни – он будет испытывать что-то сродное панической атаке. Дружба, любовь, сочувственное покровительство, дети, женщины, старики, мужчины – чем значимее они становились для него, тем некомфортнее ему было, душно и тошно, и душа замирала от этой вибрации в пугающей близости, как будто приближение есть только средство неминуемо увидеть извлеченную на свет козявку, которая так болезненно задевает его безоболочное существо. Нет, возможно, это и не было никак связано с той трагикомической козявкой. Либо она просто стала неким катализатором или, точнее, лакмусовой бумажкой. Он не думал об этом и, конечно, вряд ли бы увидел здесь какую-то причинно-следственную связь.
За теткой он при этом продолжал ходить, и даже пару раз побывал в том же подъезде – но один раз дело было вечером, и они закрыли шторы, другой раз его спугнули. А потом отношения у тетки с Жоржиком сошли на нет.
Но лежа в госпитале, он почему-то часто вспоминал эту историю. И даже думал иногда, что его вынужденное глядение в землю в течение нескольких дней – не расплата ли за эти наблюдения за теткой? И, что интересно, страсть к рисованию зародилась в нем примерно тогда же, в «теткины времена».
«Ты чего?» – «Устала». – «И всё?» – «А ты как думаешь?» – «Ленька». – «Именно». – «Опять то же?» Ирка задумывается над ответом, Регина пишет с середины фразы вслед за Машной: «…социально-политические условия не позволяли…». Вся страница уже в таких полуфразах.
Ирка принимается строчить в ответ целое послание. Перед ней, рядом ниже, макушка Ани Федорчук из второй группы. Аня ест под партой бутерброд. Она работает учительницей начальных классов, девчонки недавно смеялись, что ее в школе дети и коллеги зовут Анна Алексеевна, чудно как-то, ей вот только двадцать стукнуло. Аня отламывает маленький кусочек, наклоняется и кидает в рот. Не жует. То ли глотает, то ли он у нее там растворяется. Регина перед лекцией, давясь, заталкивала внутрь свой. Но Машная, войдя, сразу орлиным глазом выхватила ее, поспешно встающую, роняющую тетрадку на колени и комкающую бумажный пакет. Интеллигентно засмеялась и сказала:
– Кушайте, кушайте, не беспокойтесь!
Регина сразу возненавидела ее за это и решила филонить. А Ирка в принципе не учится. У нее папа где-то «там», настолько «там», что даже лень учиться на дневном – там надо рано вставать.
Ирка написала неожиданное: Ленька бузит – не хочет подвозить девчонок после лекции. Он себя чувствует личным шофером. Жалко. Его «Победа» существенно помогала делу. Регина успевала на 21:40. Ну ладно, не до богатеньких Иркиных мальчиков.
Она не могла понять, почему Ирка с ней дружит. Возможно, это был тот обязательный процент демократизма, который полагался каждому члену их семьи. Но скорее всего Регина выполняла роль компаньонки. Они обе были примерно одинаковых средних способностей, но Регина – «рвалась», а Ирка нет. Регина ей поставляла материал, почерпнутый в редакции, на том уровне, который Ирка и сама Регина могли усвоить, и Ирка им блистала в своем обществе. Сама же она давала ей возможность к этому обществу приобщиться. Они даже вместе готовились к сессии у Ирки дома. Мама у нее была славная, тоже очень «простая».
«Я вот что думаю. Я думаю, вот мы ждем любви, да? Я так жду, что, если она случится, я просто не выдержу ее. Понимаешь? Так жду, что не выдержу. Вот я, допустим, влюбилась в человека. И он такой! Такой, что я говорить с ним не могу. Я его недостойна. Он умнее в сто раз, и красивый, и вообще. И талантливый очень. А я что! А в другого я не могу влюбиться, мне неинтересно. Мне надо, чтоб тянуться, расти. Но я до него никогда не дорасту. И вот представь, он вдруг, допустим, обращает на меня внимание. Вот подходит и говорит мне: «Давайте встретимся!» – и я… не знаю, я в обморок упаду. Или заплачу. Или не знаю, но все равно не смогу с ним общаться. Я не знаю, как с ним общаться. Понимаешь?» Регина представила Половнева, как он недавно пил чай у них в редакции, его острые глаза под густыми кустистыми бровями, тихий, но твердый голос, и чуть не заплакала.
«Значит, не твой человек, – жестоко ответила Ирка. – Своего – не испугаешься».
Регина неожиданно для себя опустилась лбом на парту и шмыгнула вдруг набухшим носом. На чулок капнула слеза, быстро впиталась.
Ирка поспешно пихнула ее в бок.
– Простите, вам плохо?
Машная. Есть же люди, которым доставляет удовольствие демонстрировать свою интеллигентность.
Поднять голову было невозможно, не ответить – тоже.
– У нее приступ астмы! – звонко отрапортовала Ирка над ухом. – Ольга Кирилловна, разрешите нам выйти!
Регина не знала, как изображать астматичку, поэтому на всякий случай согнулась, как когда болит живот, и зажала рот рукой. Это больше смахивало на приступ тошноты.
Поспешным аллюром они скатились по ступенькам, добежали до туалета, Ирка тоже давилась – от смеха и, едва оказавшись за дверями, расхохоталась во весь голос. Смеялась она потрясающе: всегда с таким аппетитом, что нельзя было не улыбнуться на этот смех. Регина вновь неожиданно для себя заплакала, тоже в голос, согнулась в три погибели и, не удержавшись, встала на колени, а потом повалилась на бок, уткнулась в холодную плитку пола.
– Гулька, ты чего? – испугалась Ирка.
Она схватила ее под мышки и стала тянуть наверх, Регина с удовольствием обвисала на Иркиных руках. Ей было очень плохо, хотя в глубине души она отметила, что плачет немного похоже на Тарасову в «Без вины виноватых».
Ирка отстала, Регина вновь повалилась на пол, беззвучно содрогаясь. Она задыхалась от слез и соплей, но вытереть их было нечем, разве рукой, что было неудобно перед Иркой. Полежала еще немного, сочась слезами. Потом, отворачиваясь от Ирки, кое-как встала, нависла над раковиной, умылась.
Села, прислонившись к стене у раковины.
– Ты чего? – опять спросила Ирка, присев рядом с ней на корточки.
– Не знаю, – в нос ответила Регина. После непонятного отчаяния наступила такое же непонятное безразличие.
– Переутомилась, дорогая. Эти твои электрички плюс работа. Ты что, семижильная?
– Наверно, – равнодушно сказал Регина. – И что?
Ирка вздохнула.
– Умойся, сейчас пара кончится.
В дверь заглянула круглолицая девчонка. Помялась в дверях. Регина, не поднимаясь с пола, снизу вверх мрачно поглядела на нее.
Девчонка еще помялась. Вздохнула. Вышла.
– Это знаешь кто? – оживленно сказал Ирка.
Регина перевела на нее глаза.
– Тамарка, со второго курса. Про нее девки говорят, совсем дурная. Вот знаешь Марину Артавазян, мы с ней, помнишь, в буфете…
Регина кивнула, перебивая – знает. Ей не хотелось здесь сидеть и слушать Ирку. Но в аудиторию тоже не хотелось. И домой тоже. Сильнее всего не хотелось домой.
– Так она Марине сказала, что если «Казбек» или «Беломор» год продержать на батарее, то потом от одной папиросы можно… это… ну, он вроде наркотика становится.
С курносой и круглолицей девахой это плохо сочеталось.
– Только я думаю: а как она год на батарее держит? Она что, год держит, выкуривает пачку, кладет новую – и еще на год? Или у нее они разложены по всем батареям. Как вино. Или варенье. Урожай такого-то года. Март. Апрель…
Ирка засмеялась. Вскочила. Протянула Регине руку.
Той хотелось побыть еще в таком безысходном ощущении, как будто затихнуть на дне. Преодолевать это невнятное горе было немного оскорбительно по отношению к нему, поскольку означало, что оно преодолимо. Хотелось же абсолютного состояния.
Но в туалет стали заглядывать девчонки, да и пора было домой. Пришлось встать.
На следующий день у нее был зачет по старославянскому.
Вообще-то он ей плохо давался – как и английский. Особенно трудно было переводить маленькие текстики без указания откуда и с очень странным смыслом. Например, на зачете в зимнюю сессию ей попалась какая-то буквально ахинея с бесконечным повторением про кого-то, кто сделал что-то кому-то, а потом его совсем другой человек за это благодарил. Тот первый удивлялся: когда я это тебе делал? А который благодарил, отвечал, что, мол, сделал не ему, но как бы ему. Она измучилась, пытаясь найти смысл, но таки запуталась во всех этих благодеяниях по цепочке. Хорошо было только то, что там повторялись одни и те же слова – жаждал, был голоден, дал кров… При переводах она обычно отталкивалась от ключевых слов, а остальное допридумывала. С английским вполне проходило. Один раз, сдавая «тысячу», она вообще не стала переводить, а просто три раза подряд перечитала нужный кусок Диккенса на русском и пошла сдавать. Получилось. Но сегодня, взяв листочек с текстом, она ничего не могла перевести, потому что не понимала в принципе, про что это. Несмотря на ключевые слова. Помучила и села так. Стала что-то импровизировать, в основном напирая на то, чтобы угадать в каком времени глагол и в каком падеже существительное. Даже, напрягшись, удачно нашла пример второго южнославянского влияния. Она надеялась, что это как-то отвлечет от текста в целом. Но преподаватель старославянского, аспирант со странной, тоже какой-то старославянской фамилией Векша, все время возвращал ее к смыслу и в результате, стесняясь, перевел все за нее (она с надеждой подумала, что, может быть, она ему нравится). Честно говоря, Регина и после его перевода не очень поняла, про что это. Он догадался.
– Вы знаете, что такое Пасха? – тихо спросил он, глядя на нее через очки. Очки были прямо категорические: с толстыми стеклами, а внизу такие вставочки овальные, еще толще.
– Это… такой религиозный праздник, – сказала Регина.
Когда она еще жила дома, бабушка Рая пекла куличи: загодя ставила тесто в большие кастрюли, накрывала Региниными детскими пальто, вставала проверять в пять утра, гремела, все ругались, она тоже, в пять еще было рано, вставала в семь – а тесто уже вывалилось из кастрюли и лижет пальто, она ругалась и опять гремела. Потом пекла вкусные, сдобные, такие плотные, что нож входил, как в масло, куличи. На следующий день их ели и говорили: «Христос воскрес!» Потом все ездили на кладбище, и там среди могил попадались крашенные луком яичные скорлупки и иногда кусочки кулича. Один раз после кладбища зашли в церковь – дело было днем, там было пусто и прохладно. Вышли быстро.
Векша поправил очки и больше ничего не спросил.
Зачет она получила.
Регина села в электричку в приподнятом состоянии духа. Было уже довольно поздно, но завтра воскресенье, можно выспаться, потом морально отдохнуть от сброшенного старославянского груза. Она стала обдумывать идею, что нравится Векше. Он, конечно, с виду не очень, но зато интеллигентный и, возможно, будет профессором. Она бы носила фамилию Векша, Регина Векша, и бледный Половнев тогда бы пожалел обо всем, особенно когда пошли бы дети.
Тут она и заметила сидевшую через проход, наискосок, Машу Тарасевич.
Маша пришла к ним на курс в этом году, перевелась с дневного. Регина обратила на нее внимание на английском, когда та не смогла перевести какой-то кусок текста. Это Регине понравилось – теперь она не была самой слабой в группе. Маша была невысокая и крепко сложенная, с легкими белыми волосами, из которых не делала никакой прически – они просто висели вдоль лица. Регина слышала, что Машин папа какой-то не то чтобы известный, но довольно серьезный хирург и что жила Маша почти в центре Москвы, на Полянке.
Маша улыбнулась ей и указала на свободное место рядом с собой. Регина пересела.
– За город? – спросила она очевидное.
Маша кивнула.
– На дачу?
– Нет.
Помолчали. Вообще-то в этом месте Маше полагалось бы объяснить, куда же она едет на ночь глядя, но она молчала и улыбалась.
– Зачет сдала? – Регина решила спасать ситуацию.
– Ага.
– Я тоже. Думала, не сдам, – события зачета, окрашенные легкой романтической интонацией, до сих пор приятно будоражили: – Текст достался – вообще ничего не понять. «Ушами слышат, глазами видят…» Бред какой-то, чем еще слышать-то?
– А ты не знаешь, откуда это? – спросила Маша.
– Какой-нибудь ранний автор, наверное, не сохранился. Или береста, не знаю.
Помолчали. Маша внимательно глянула на Регину – та мгновенно учуяла изменившуюся атмосферу – и отвела глаза. Задумалась, глядя в окно, как будто забыв о Регине.
– А у тебя что?
– У меня… – Маша опять глянула на Регину и перебила сама себя, – ты правда не знаешь, что это за текст?
Регина пожала плечами: вряд ли имя автора прояснит его смысл.
– Это же Новый Завет.
Вот те на! Она молча повернулась к Маше, уставилась на нее, вытаращив глаза.
– А на каких еще источниках изучать старослав? – с напором спросила Маша, не давая ей ни спросить, ни возмутиться, – все оттуда! Это же база, вся древнерусская литература стоит на нем.
– Но религиозная пропаганда запрещена, – почему-то понизив голос, сказала Регина.
– Потому и не указывают, откуда это…
Регина ошалело замолчала, села ровно, переваривая. Романтический дымок таял на глазах: чего доброго, будущий профессор Векша – верующий. Это в середине двадцатого века! То есть он жжет свечи, поклоны бьет у темных икон? Все сходилось: скромный и для аспиранта пиджак, усы, даже очки теперь казались какими-то религиозными. Говорит тихо…
– А что, Векша верующий? – как можно небрежнее спросила она.
Маша пожала плечами и сразу заговорила о предстоящем экзамене по зарубежке: по слухам, зарубежник Быков был столь умен, сколь и любвеобилен, что притягивало филологических девственниц сильнее, чем сияние потенциальной Векшинской святости.
Маша вышла в Переделкине. Регина вспомнила: говорили, что на дневном у Маши была своя компания – несколько девочек и еще сын известного поэта, который учился, естественно, в МГУ. Наверняка он живет в Переделкине. Они все сейчас соберутся у него в гостях. Странно, что она едет одна. Некоторое время она еще лениво думала то о Векше с его святыми текстами, то о Маше, но глаза стали слипаться, ехать было еще долго, и она задремала.
Проснулась она как раз перед выходом – привычка. Вышла, машинально обратив внимание, что на выход собралось больше народа, чем обычно.
По квартире плыл сдобный запах, а в воздухе висел скандал. Кузин куда-то не пускал Верку, сначала угрожал, потом жаловался, что узнают и его уволят. Регина не вникала и, только выйдя на кухню и обнаружив крепенькие коричневые куличи, наконец свела воедино выходящее из электрички многолюдье, в основном бабок, крепко, наподобие этих сдобных куличей, замотанных в платки, кричащего Кузина и запах. Пасха! У них в городе был большой старинный собор, незакрытый, бабки съезжались со всей округи, а Верка уже давно собиралась пойти смотреть крестный ход и ее звала. По Кузину было видно, что он испугался не на шутку: ему должны были дать старшего лейтенанта и обещали квартиру, и теперь все могло пойти прахом, из-за одной только Веркиной упрямой теории предназначений.
Хорошо, что он упомянул квартиру. При слове «квартира» Верка задумалась. Кузин воспользовался и дожал. Остановились на компромиссе: кино. В «Рассвет» как раз привезли «Большие маневры» и, наверное, чтобы привлечь колеблющихся, давали совсем поздний сеанс, в 23:30. Регину позвали с собой.
Странные совпадения: вопрос Векши про Пасху, рассказ Маши про текстики, и вот это. Может быть, это что-то значило? Может, стоило пойти на крестный ход? Совпадения не могут быть просто так. Может быть, она в церкви встретила бы какого-нибудь интеллигентного, но заблуждающегося человека? Но, может быть, она встретит его и в кино, коль скоро Пасху заменили фильмом?
Она решила идти.
Верка уложила девочек, Диля обещала присмотреть, если что. Вышли.
На улице было тепло – конец апреля. Шли не торопясь – до кинотеатра было недалеко. Регина редко бывала на улице в такое время. Вернее, почти в такое она возвращалась с лекций, но там было ни до чего, добежать бы и спать скорее. Сейчас она шла медленно, чуть отстав от Кузина с Веркой под ручку, вдыхала влажный воздух, смотрела по сторонам. В черноте воздуха горели редкие окна, тусклые желтые круги фонарного света сменяли друг друга через черное пространство, она вступала в эти круги, из-под ног вырастала маленькая черная тень, росла, тянула за пределы круга, потом размывалась до серой и растворялась у границы черноты. Звонкий чекан Веркиных каблуков в темноте – и все заново. Мимо пробежали две девушки, спустя мгновение сквозь Регину, догоняя хозяек, нежно прошла волна «Камелии». Регина улыбнулась, закинула голову к небу, белым точкам звезд и стала вспоминать Половнева. Было так тихо, и тишина была наполнена таким восхитительным, замирающим предчувствием чего-то, что думать было можно только о нем.
И в кинотеатре она сначала смотрела фильм рассеянно, стараясь сохранить в себе это чувство, воспоминание тихой улицы, да что улицы – земли, как будто таинственно замершей в ожидании некоего чуда. Однако фильм оказался романтическим, с Жераром Филиппом, и к середине она увлеклась сюжетом и игрой актеров. Про ощущение было забыто. Из кинотеатра все выходили в приятной грусти, не спеша растекались по переулкам. Спать совсем не хотелось, и обратно решили пойти другой дорогой, более длинной. Пересекли несколько улиц. Верка задержала шаг, стала смотреть направо – в глубине улицы стоял большой собор, тот самый. Окна в нем горели. Она вопросительно взглянула на Кузина, Регина тоже. Тот оглянулся – оцепления вокруг собора уже не было.
– Хер с вами, – сказал Кузин. – Только недолго.
Как заговорщики, они двинулись в сторону церкви, рефлекторно оглядываясь по сторонам.
Первым зашел Кузин, потом Верка. Регина вошла последней.
Первый и единственный раз, который она себя помнила в храме, был тот самый заход после кладбища в пустую и темную церквушку. Никаких других воспоминаний, кроме того, что пустота и темнота там были непривычные и не похожие ни на пустоту школьного коридора во время урока, ни на темноту парадного, когда там перегорала лампочка.
Она вошла – и эта церковь оглушила ее.
Там было очень светло, неожиданно светло, особенно по контрасту с темной ночной улицей, золотой свет заливал все пространство. Очень жарко. Церковь была абсолютно заполнена народом. Почему-то у Регины осталось ощущение, что она выше многих и смотрит как бы поверх голов. Она что-то помнила про головные уборы, но никак не могла вспомнить, надет он должен быть в церкви или снят, и на всякий случай стащила с головы берет. От растерянности она никак не могла ни сообразить, что же на головах у присутствующих, ни даже различить мужчин и женщин. Громко пел хор где-то впереди. Все головы были вздернуты и повернуты в одном направлении. Она тоже задрала подбородок, но ничего не увидела, кроме бесконечных затылков. Впереди наметилось едва заметное колебание, тающая дорожка – это пробирался Кузин, за ним Верка. Она сделала несколько шагов, и остановилась. Вспомнила про крестный ход – это он и есть? Или когда он должен быть? В чем он вообще заключается? Далеко впереди что-то выкрикнул одинокий голос.
– Исссн… ресс!.. – выдохнул храм.
Она отвела глаза от затылков. Сбоку от нее, через пару человек, на подсвечнике плавились свечи. Над ними дрожало марево горячего воздуха. Одна свеча, дойдя до основания подсвечника, затрещала золотыми искрами и погасла. Вытянулся и растаял прозрачный серый завиток.
Далекий возглас.
– Иссн… хресс… – опять выдохнули все.
Последовали еще какие-то протяжные слова, перемежаемые пением хора, потом на мгновение стало тихо, и в этой внимательной тишине вдалеке, еще дальше, чем ранее кричавший человек, кто-то отчетливо затянул:
– В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог…
Регина почувствовала, что ее горло сводит судорогой. Стало нечем дышать, затошнило. Она испуганно оглянулась – оказывается, она прошла далеко, толпа сомкнулась за ее спиной, и выйти было бы трудно. Решив терпеть, она сделала несколько глубоких вдохов, но стало только хуже. Голос впереди сменился другим, который вдруг заговорил по-гречески, потом еще один по-латыни – она обрадовалась, что узнала их – потом английский… на лбу выступил холодный пот, одновременно ее зазнобило и уши как будто бы заложило слоем ваты. Она поняла, что надо выходить любой ценой, повернулась и стала пробираться к выходу сквозь молчаливую толпу. Никто не делал ей замечаний, чего она боялась, только стоявшие столбиками люди отклонялись, насколько могли, чтобы она прошла. Ближе к выходу она почувствовала, что в глазах у нее темнеет, а пение сзади, сменившее этот многоязычную перекличку, почти не пробивается сквозь ее вату. Регина заторопилась и, уже не видя ничего, падая вперед корпусом, за которым едва успевали желейные подгибающиеся ноги, не заботясь о том, сшибет ли кого, кинулась к двери, у которой на низеньких табуреточках и просто на полу сидели старухи.
– Ой, падает, дяржи, дяржи! – падая, она успела отметить это диалектное «яканье», схватилась за дверь и, повиснув на ней, вывалилась наружу.
Отпустила дверь – та громко бамкнула за ее спиной, и с этим звуком заложенные уши вдруг пропустили первый свежий звук, а по спине потекла струйка пота. Регина почувствовала, что взмокла, как мышь, и что ноги по-прежнему ее не держат. Она опустилась на корточки, привалившись к стене собора спиной, и стала открытым ртом ловить воздух, который не достигал ее легких. В глазах все еще было черно.
Через несколько мгновений дверь стукнула еще раз, выпуская Кузина и Верку.
– Ты чего, мать? – Верка села перед ней на корточки.
– Крестный ход… когда будет? – почему-то спросила Регина, задыхаясь. Она совсем не собиралась на него оставаться, просто надо было что-то спросить. Из темноты постепенно проявлялись очертания, забелело Веркино лицо.
– Так был уже, студентка! – весело сказал Кузин. – В двенадцать ровно. Мы в киношке были.
– В двянадцать… – сказала Регина. – Не знала…
– Идти можешь?
Она попробовала подняться; опираясь на стену, встала. Дыхание как-то само постепенно вернулось, но было еще темновато в глазах и познабливало.
– Съела, что ль, чего? Или не ела?
– Точно. Не ела.
Она обрадовалась, что нашлась разумная причина произошедшему кошмару. Она же не ела с утра с этим зачетом. А здесь духота, жар от свечей, народищу набилось.
– Ну, пошли.
Они не спеша пошли, и ночь была по-прежнему черной и влажной, но к ней примешались досада и разочарование, как один раз на зачете по марксизму, когда она знала, но не смогла ответить, и ее отправили на пересдачу. Разочарование и чувство вины.