– Мне попроще. – И священник, елозя рукавом рясы по маринованным рыжикам, тянется к графину.
– А ты сначала виноградного, а потом и всероссийского проствейна, – шутит хозяин. – А то ерша хвати, водки да лафитцу.
– Поди ты к монаху в пазуху, – острит священник. – Чего ради? А впрочем… – Он смешал в чайном стакане водку с коньяком. – Ну, дай Бог! – и, не моргнув глазом, выпил: – Зело борзо!
Старшина с брюшком, борода темно-рыжая, лопатой, хихикнул и сказал:
– До чего вы крепки, отец Ипат, Бог вас храни… Даже удивительно.
– А что?
– Я бы, простите Бога ради, не мог. Я бы тут и окочурился.
– Привычка… А потом – натура. У меня папаша от запоя помер. Чуешь?
– Ай-яяй!.. Царство им небесное, – перекрестился старшина, взглянув на лампадку перед кивотом, и хлопнул рюмку перцовки: – С именинницей, Петр Данилыч!
– Кушайте во славу… Господин пристав! Чур, не отставать…
– Что вы!.. Я уже третью…
– Какой там, к шуту, счет… Иван Кондратьич, а ты чего?.. А еще писарем считаешься.
– Пожалуйста, не сомневайтесь… Мы свое дело туго знаем, – ответил писарь, высокий, чахоточный, с маленькой бородкой; шея у него – в аршин.
Было несколько зажиточных крестьян с женами. Все жены – с большими животами, «в тягостях». Крестьяне сначала конфузились станового, щелкали кедровые орехи и семечки; потом, когда пристав пропустил десятую и, чуть обалдев, превратился в веселого теленка, крестьяне стали поразвязней, «дергали» рюмку за рюмкой, от них не отставали и беременные жены.
Самая замечательная из всех гостей, конечно, Анфиса Петровна Козырева, молодая вдова, красавица, когда-то служившая у покойного Данилы в горничных девчонках, а впоследствии вышедшая за ротного вахмистра лейб-гусарского его величества полка Антипа Дегтярева, внезапно умершего от неизвестной причины на вторую неделю брака. Она не любила вспоминать о муже и стала вновь носить девичью фамилию.
Бравый пристав, невзирая на свое семейное положение, довольно откровенно пялил сладкие глаза на ее высокую грудь, чуть-чуть открытую.
Она же – нечего греха таить – слегка заигрывала с самим хозяином. Угощал хозяин всякими закусками: край богатый, сытный, и денег у купца невпроворот. Нельмовые пупы жирнущие, вяленое, отжатое в сливках, мясо, оленьи языки, сохатиные разварные губы, а потом всякие кандибоберы заморские и русские, всякие вина – английских, американских, японских погребов.
Гости осмелели, прожорливо накинулись на яства, – говорить тут некогда, – громко, вкусно чавкали, наскоро глотали, снова тыкали вилками в самые жирные куски, и некоторых от объедения уже бросило в необоримый сон.
Но это только присказка. И лишь пробили стенные часы десять, а под колпаком – тринадцать, вплыла в комнату сама именинница, кротко улыбаясь бесхитростным лицом и всей своей простой, тихой, в коричневом платье, фигурой.
– Ну, дорогие гостеньки, пожалуйте поужинать… – радушно сказала она. – Гуляйте в столовую, гуляйте.
Все вдруг смолкло: остановились вилки, перестали чавкать рты.
– Поужи-и-нать? – хлопнул себя по крутым бедрам отец Ипат, засвистал, присел, потешно схватившись за бородку. – Да ты, мать, в уме ли? – И захохотал.
Пристав закатился мягким, благопристойным смехом и, щелкнув шпорами, поцеловал руку именинницы.
– Пощадите!.. Что вы-с… Еле дышим…
– Без пирожка нельзя… Как это можно, – говорила именинница. – Анфисушка, отец Ипат, пожалуйте, пожалуйте в ту комнату. Гуляйте…
Всех охватило игривое, но и подавленное настроение: животы набиты туго, до отказа, – отродясь такого не было, чтобы обед, а после обеда – этакая сытная закуска, а после закуски – ужин…
Крестьяне стояли, выпучив глаза, и одергивали рубахи; их жены икали и посмеивались, прикрывая рот рукой.
Однако, повинуясь необычному гостеприимству, толпой повалили в столовую. Низкорослый толстенький отец Ипат дорогой корил хозяина:
– А почему бы не предупредить… Я переложил дюже… Эх, Петр Данилыч!.. А впрочем… Могий вместити да вместит… С чем пирог-то? С осетром небось? Фю-фю… Лю-ю-блю пирог.
За столом шумно, весело. Поначалу как будто гости призадумались, налимью уху кушали с осторожностью, пытая натуру: слава Богу, в животах полное благополучие, для именинного пирога места хватит. А вот некоторые в расчетах зело ошиблись, и после пятого блюда, а именно – гуся с кашей, отец Ипат, за ним староста и с превеликим смущением сам господин пристав куда-то поспешно скрылись, якобы за платком в шинель или за папиросами, но вскоре пожаловали вновь, красные, утирая заплаканные глаза и приводя в порядок бороды.
– Анфиса Петровна! Желаю выпить… только с тобой. Чуешь? – звонко, возбужденно говорил хозяин и тянулся чокнуться с сидевшей напротив него красавицей-вдовой.
– Ах, чтой-то право, – жеманилась Анфиса, надменно, со злой усмешкой посматривая на именинницу.
– Ну, не ломайся, не ломайся… Эх ты, малина!.. Ведь я тебя еще девчонкой вот этакой, голопятенькой знавал…
– А где-то теперича Прошенька наш?.. – вздохнула Марья Кирилловна, усмотрев, как моргает нахальная вдова купцу, а тот…
– Прохор теперь большо-о-й, – сказал отец Ипат, аппетитно, с новым усердием обгладывая утиную ножку. – Надо Бога благодарить, мать… Вот чего…
– Да ведь край-то какой!.. А он – мальчишка, почитай.
– Смелым Бог владеет, мать… Поминай в молитвах, да и все.
– Вы помяните у престола, батюшка…
– Помяну, мать, помяну… Ну-ка, клади, чего там у тебя? Поросенок, что ль? Смерть люблю поросятину… Зело борзо!..
– А ну, под поросенка! – налил пристав коньяку. – Хе-хе-хе!.. Ваше здоровье, дражайшая! – крикнул он и так искусно вильнул глазами, что на его приветствие откликнулись сразу обе женщины: «Кушайте, кушайте!» – Анфиса и Марья Кирилловна.
– А поросенок этот, простите Бога ради, доморощенный? – поинтересовался старшина, которого начало изрядно пучить, – отличный поросенок… Видать, что свой… Вот у меня в третьем годе…
– Анфиса!.. Анфиса Петровна!.. настоящая ты пава…
– Кто? Кто такой?
– Прошенька-то ведь у меня единственный…
– Ах, хорош, хорош паренек, простите великодушно.
– Петрован!.. Слышь-ка… Данилыч… Эй! Хозяин!
– Погодь! Дай ему с кралей-то, – развязали языки крестьяне.
– Эх, на тройках бы… Анфиса! А?
– На тройках?.. Зело борзо!.. – вскрикнул веселый отец Ипат. – Мать, чего там у тебя еще?..
Притащили гору котлет из рябчиков.
– Мимо… не желаем!.. – закричал белобородый румяный старик. – Ух, до чего!.. Аж мутит.
– Нет, мать… Ты этак нас окормишь.
– Кушайте, дорогие гости, кушайте.
– Ешь, братцы, гуляй!.. Царство небесное родителю моему… Капиталишко оставил подходящий…
– А ты на церковь жертвуй! Духовным отцам своим.
– На-ка, выкуси! Ххха-ха!.. Мы еще сами поживем… Анфиса, верно?
– Наше дело сторона, – передернула та круглыми плечами.
– А вот киселька отведайте!.. С молочком, с ватрушечками. Получайте.
– А подь ты с киселем-то!.. Ну, кто едет?.. Эй, Гараська! Крикни кучеру… Тройку!..
– Постыдись! – кротко сказала жена, сдерживая раздражение.
– К черту кисели, к черту!..
– Нет, Петр Данилыч… Погоди, постой… До киселька я охоч… – И священник, икая, наложил полную тарелку.
– Господа, тост!.. – звякнул пристав шпорами и, браво крутя ус, покосился на ясное, загоревшееся лицо Анфисы. – Уж если вы, Петр Данилыч, решили широко жить, давайте по-благородному. Тост!
– К черту тост! К черту по-благородному! – махал руками, тряс кудлатой бородой хозяин: – Тройку!.. Анфисушка, уважь…
– Постыдись ты, Петруша… Людей-то постыдись…
– Людей?! Ха-ха!.. – И, вынув пухлый бумажник, хлопнул им в ладонь. – Во!.. Тут те весь закон, все люди…
После ужина затеяли плясы. Но у плясунов пьяные ноги плели Бог знает что, и от обжорства всех мутило. Отец Ипат, выставив живот, тяжело пыхтел в углу, вдавившись меж ручек кресла.
– Обкормила ты нас, мать, зело борзо. Ведь этакой прорвой пять тысяч народу насытить можно…
– Едем! – появился Петр Данилыч в оленьей дохе и пыжиковой с длинными наушниками шапке. – Анфиса! Батя!..
И в тесной прихожей, где столпившиеся гости тыкались пьяными головами в чужие животы, в зады, Петр Данилыч громко, чтоб все слышали, говорил оправлявшей пуховую шаль вдове:
– Хоть я, может, и не люблю тебя, Анфиса… при всех заявляю и при тебе равным манером, отец Ипат… Что мне ты, Анфиска? Тьфу!.. Из-под дедушки Данилы горшки носила. Ну, допустим, рожа у тебя… это верно – что, и все такое, скажем, в аккурате… Одначе едем кататься вместях. Назло бабе своей. Реви, фефела, реви… Едем, Анфиска!!!
Под звездным небом все почувствовали себя бодрее. Отец Ипат прикладывал к вискам снег и отдувался.
Тройка вороных смирно ждала.
– Марковай, слезовай! – шутливо проблеял батя кучеру Марку, копной сидевшему на козлах в вывороченной вверх мехом яге и собачьих мохнатках.
– Слезовай, Марковай!
– А ты сам, батя, что ли?.. Мотри, кувырнешь хозяина-то, – покарабкалась с козел, бухнула в сугроб копна.
– Ну, скоро вы? – горел нетерпением купец.
– Живчиком!.. Марковай, ну-ка засупонь меня… Не туго!.. Пошто туго-то?! – хрипел отец Ипат. – Аж глаза на лоб. Уф!.. Ну и нажрался… – Перетянутый кушаком по большому животу, он взгромоздился на козлы, забрал в горсть вожжи и, взмахнув кнутом, залихватски свистнул: – Ну-у, вы!.. Богова мошкара… фють!!
Гладкие кони закусили удила, помчались. На первой же версте, на повороте, сани хватились о пень, седоки врезались торчмя в глубокий сугроб, а тройка, переехав священника санями, скрылась.
– Править бы тебе, кутья прокислая, дохлой собакой, а не лошадьми! – выпрастывая из снега хохотавшую Анфису, сердился Петр Данилыч.
– Но, но… Ты полегче… – подбирая меховую скуфью с рукавицами, огрызался отец Ипат. – И не на таких тройках езживали.
Вся сельская знать, бывшая на именинах, мучилась животами суток трое. Отец Ипат благополучно отпился огуречным рассолом, пристав перепробовал все средства из походной аптечки Келлера, староста выгонял излишки банным паром, редькой.
А сам хозяин неделю ходил с завязанной шеей и не мог поворотить головы.
– Ямщичок!.. Чертов угодничек! – брюзжал он на попа.
V
На реку Большой Поток наши путники прибыли ранней весной. Могучая река даже в межень достигала здесь трехверстной ширины, а теперь разлилась на необозримые пространства. Острова были покрыты водой, и только щетки затопленного леса обозначали их границы. Кое-где еще плыли одинокие льдины, иной раз такие огромные, что казалось, на каждой из них смело могли бы разместиться деревни три-четыре с пашнями и лугами.
На матерых берегах лежали высокие торосы выброшенного льда, отливавшего на солнце цветами радуги.
Картина была привольна, дика, величественна. Скользящая масса воды замыкалась с одной стороны скалистым, поросшим густолесьем берегом, с другой – сливалась с синей далью горизонта. Вечерами ходили вдали туманы, а утренней зарей тянулись седые низкие облака. Когда вставало солнце, всегда зачинался легкий ветерок и рябь реки загоралась. Ни деревень, ни сел. Впрочем, вдалеке виднелась церковь. Это село Почуйское, откуда поедут в неведомый край Прохор с Ибрагимом-Оглы.
Прохор сделал визит почуйскому священнику. Тот сидел в кухне, пил водку и закусывал солеными груздями.
– А ты не осуждай… Мало ли чего… – встретил он гостя. – Мы здесь все пьем понемножку. Скука, брат. Да и для пищеварения хорошо. И пищу мы принимаем с утра до ночи: сторона наша северная, сам видишь. А ты кто?
Прохор назвал себя.
– А-а… Так-так… То есть тунгусов грабить надумали с отцом? Дело. Пьешь? Нет? А будешь. По роже вижу, что будешь… Примечательная рожа у тебя, молодец… Орленок!.. И нос как у орла, и глаза… – Батюшка выпил, пожевал грибок. – Прок из тебя большой будет… Ты не Прохор, а Прок. Так я тебя и поминать у престола буду, ежели ты полсотенки пожертвуешь…
– Эх, Господи! – вздохнул кто-то в темном углу. – Прок, что бараний рог: оборот сделал, да барану в глаз.
Прохор оглянулся. У печки – конопатый мужик лет сорока пяти, плечистый, лысый, вяжет чулки.
– Это Павел, – пояснил батюшка, – слепорожденный. Прорицает иногда. А что, раб Божий Павел, разве чуешь?
– Чует сердце. Начало хорошее, середка кипучая, а кончик – оёй!.. – Слепец перекрестился и вздохнул.
– А ты выдыш конца, слепой дурак?! – крикнул Ибрагим. – Шарлатан! Борода волочить надо за такой слова. Чего ребенка мутишь?
– Эх, Господи!.. Татарин, что ли, это? – поднял незрячие глаза раб Божий.
Батюшка усмехнулся, шепнул Прохору:
– Прохиндей, не верь… Дурачка ломает, – и громко: – А вот скоро пожалуют сюда с плавучей ярмаркой купцы.
– С плавучей? – переспросил Прохор. – Интересно.
Через два дня, на закате солнца, Прохор встречал эту ярмарку. Вдали забелели оснащенные парусами баржи. Течение и попутный ветер быстро несли их к селу. Белыми лебедями, выставив выпуклые груди парусов, они плыли друг за другом.
– Сорок штук… Ибрагим, красиво? – залюбовался Прохор.
Вскоре ярмарка открылась: выкинули флаги, распахнули двери плавучих магазинов. Зачалося торжище.
Все село высыпало на берег. Выезжали из тайги с огромными караванами оленей якуты и тунгусы, по вольному простору реки со всех сторон скользили лодки: надо торопиться окрестным селам и улусам – через три дня ярмарка двинется дальше, за сотни верст.
С ранней весны до поздней осени плывет она на дальний север, заезжает в каждое богатое село и наконец останавливается в Якутске. Там все распродается, баржи бросаются на произвол судьбы, и обогатившиеся торговцы возвращаются домой.
Вечером Прохор Громов обошел всю плавучую ярмарку и остановился у самого нарядного магазина. От берега, борт к борту, счалены три баржи. На каждой – дощатые, в виде дачных домов, надстройки. Разноцветные по карнизу фонари и вывеска:
ТОРГОВЫЙ ДОМ ГРУЗДЕВ
С СЫНОВЬЯМИ
Прохор вошел в первую баржу-магазин: все полки завалены мануфактурой, сияли четыре лампы-«молнии», покупатели жмурились от ослепительного света, желтый шелк и ситец полыхали от ловких взмахов молодцов-приказчиков. Тунгусы стояли как бы в оцепенении, не зная, что купить, только причмокивали безусыми губами. Пахло потом, керосиновой копотью и терпким каленым запахом от кубовых, кумачных тканей.
Хозяин, глава дома, Иннокентий Филатыч Груздев, седой, круглобородый старик – очки на лоб, бархатный картуз на затылок, – едва успевал получать деньги: звонким ручейком струилось золото, серебряной рекой текли круглые рубли, осенним листопадом шуршали бумажки. Шум, говор, крик.
– Уважь, чего ты!.. Сбрось хоть копейку.
– Дешевле дешевого… Резать, нет?
– Гвоздья бы мне… Есть гвоздье?
– Проходи в крайний…
– А крендели где у вас тут?
Прохор стоял у стены и улыбался. Ему нравился весь этот шумливый торг: вот бы встать за прилавок да поиграть аршинчиком.
– Раздайсь! Эй ты, деревня! – вдруг гаркнул вошедший оборванец с подбитым глазом. – Прочь, орда! Приискатель прет! Здорово, купцы!! – Он хлопнул тряпичной шапкой о прилавок, изрядно испугав дородную, покупавшую бархат попадью.
– Почем? – выхватил приискатель из рук матушки кусок бархату.
– Семь с полтиной… Проходи, не безобразь, – сухо сказал приказчик.
– Дрянь! Дай высчий сорт… Рублев на двадцать, – прохрипел оборванец. – Да поскореича! Знаешь, кто я таков? Я Иван Пятаков – куплю и выкуплю. У меня вот здесь, – он хлопнул по карману, – два фунта золотой крупы, а тут вот самородок поболе твоей нюхалки. Чуешь?
«Сам» мигнул другому молодцу. Тот весело брякнул на прилавок непочатый кусок бархату:
– Пожалте! Выше нет. Специально для графьев.
– Угу, хорош, – зажав ноздрю, сморкнулся приискатель. – А лучше нет? Ворс слаб… ну, ладно. Скольки, ежели на пару онуч?
– На пару онуч? – захлопал глазами приказчик. – Тоись портянок?
– Аршина по два!.. – крикнул «сам» и благодушно засопел.
– Это уж ты по два носи! Дай по четыре либо, для ровного счета, по пяти.
Когда все было сделано, он швырнул броском две сотенные бумажки, сел на пол:
– Уйди, орда! – и стал наматывать бархат на свои грязнейшие прелые лапы, напялил чирки-бахилы, притопнул: – Прочь, деревня! Иван Пятаков жалаит в кабак патишествовать… Кто вина жрать хочет, все за мной!.. Гуляй наша!..
И, задрав вверх козью бороду, пошел на берег. Длинные полосы бархату, вылезая из бахил, ползли вслед мягкими волнами. Удивленные примолкшие покупатели враз все заговорили, засмеялись.
– Ну и кобылка востропятая!
– Вот какие народы из тайги выползают. Прямо тысячники… – сказал «сам» мягким, масленым тенорком. – А к утру до креста все спустит. Смее-ешной народ…
До самой ночи гудела ярмарка. Но купец Груздев затворил магазин рано.
– Почин, слава те Христу, добер. Надобно и отдохнуть. Ну-ка, чайку нам да закусочки… с гостеньком-то, – скомандовал он и взял Прохора за руку. – Пойдем, молодчик дорогой, ко мне в берлогу… Знакомы будем… Так, стало быть, по коммерческой части? Резонт. Полный резонт, говорю. Потому – купцу везде лафа. И кушает купец всегда пироги с начинкой да со сдобной корочкой. Ну, и Богу тоже от него полный почет и уваженье.
Из мануфактурного отдела они через коломянковые, расшитые кумачом драпировки прошли во вторую баржу: «бакалею и галантерею».
Купец отобрал на закуску несколько коробок консервов:
– Я сам-то не люблю в жестянках, для тебя это. А я больше уважаю живность. Купишь осетра этак пудика на два, на три да вспорешь, ан там икры фунтиков поболе десятка, подсолишь да с лучком… Да ежели под коньячок, ну-у, черт тя дери! – захлебнулся купец и сплюнул. Сладко сглотнули и приказчики.
– Эх, Прохор Петрович!.. Хорошо, мол, жить на белом свете! Вот я – старик, а тыщу лет бы прожил. Вот те Христос! Нравится мне все это: работа, труд, а когда можно – гулеванье. Ух ты-но!
– Мы еще с вами встретимся… Вместе еще поработаем.
– О-о-о… А кой тебе годик, молодец хороший?
– Восемнадцать.
– О-о-о!.. Я думал – года двадцать два. Видный парень, ничего. А капиталы у тятьки есть?
– Тятька тут ни при чем. Я сам буду миллионщиком! – И глаза Прохора заиграли мальчишеским задором.
Купец засмеялся ласково, живые черные глазки его потонули в седых бровях и розовых щеках. Он хлопнул Прохора по плечу, сказал:
– Пойдем, парень, хлебнем чайку. Поди, девчонки-то заглядываются на тебя? Ничего, ничего… Хе-хе…
До полночи вразумлял его Иннокентий Филатыч, как надо плыть неведомой рекой, что надо высматривать, с кем сводить знакомство. Прохор слушал внимательно и кое-что заносил для крепости в книжку. Сидели они в небольшой комнате об одно оконце. Тут была и походная кровать с заячьим одеялом и три, с лампадкой, образа, возле которых висела гитара.
Старик курил папиросы третий сорт – «Трезвон», прикладывался к коньячку, крестился на иконы, лез целоваться к Прохору и под конец всплакнул:
– Ну и молодчага ж ты, сукин сын Прошка!.. Вот тебе Христос. Женю… Девка есть у меня на примете. Сватом буду. Запиши: город Крайск. Яков Назарыч Куприянов, именитый купец, медаль имеет. Ну, медаль-миндаль, нам – тьфу! А есть у него дочка, Ниночка… Понял? Так и пиши, едрить твою в кочерыжки…
Весело возвращался Прохор домой. Вдоль берега костры горели. У костров копошились, варили оленину, лежали, пели песни охмелевшие тунгусы в ярких цветных своих, шитых бисером костюмах, меховых чикульманах, черные, волосатые, с заплетенными косичками. Пылало пламя, огнились красные повязки на черных головах, звучал гортанный говор.
Небо было синее, звездное. Месяц заключился в круг. Большой Поток шумел, искрились под лунным светом проплывавшие остатки льдов.
Через три дня ярмарка двинулась на понизово. Первыми снялись и всплеснули на утреннем солнце потесями-веслами баржи Груздева.
– Только бы на стрежень выбиться! – весело покрикивал старик. – А там подхватит.
Дул сильный встречный ветер; он мешал сплаву: баржи, преодолевая силу ветра, едва двигались на понизово. Но человеческий опыт знал секрет борьбы. С каждой стороны в носовой части баржи принялись спускать в реку водяные паруса.
Прохор, не утерпевший проводить ярмарку до первого изгибня реки, с жаром, засучив рукава, работал. Ему в диковинку были и эти водяные паруса, и уносившиеся в вольную даль расписные плавучие строенья.
– Нажми, нажми, молодчики! Приударь! Гоп-ля!
Рабочие, колесом выпятив грудь и откинув зады, пружинно били по воде длинными гребями.
– Держи нос на стрежень!
– Сваливай, свали-ва-й! – звонко неслось над широкой водной гладью.
– Ха-ха! Смешно, – посмеивался Прохор, помогая рабочим. – В воде, а паруса… Как же они действуют?
На палубе лежала двухсаженная из дерева рама, затянутая брезентом. Ее спустили в воду, поставили стоймя, одно ребро укрепили впритык к борту, другое расчалили веревками к носу и корме. С другого борта, как раз против этой рамы, поставили вторую. Баржа стала походить на сказочную рыбу с торчащими под прямым углом к туловищу плавниками.
– Очень даже просто… Та-аперича пойдет, – пояснил бородач-рабочий и засопел.
Прохор догадался сам: встречный ветер норовил остановить баржу, а попутное течение с силой било в водяные паруса и, противодействуя ветру, перло баржу по волнам. Барже любо-весело: звенит-хохочет бубенцами, что подвешены к высоким мачтовым флюга́ркам, увенчанным изображением святого Николая. Поскрипывают греби, гудят канаты воздушных парусов, друг за другом несутся баржи в холодный край.
Разгульный ветер встречу, встречу, а струи – в паруса: несутся гости.
– Хорошо, черт, забирай! – встряхнул плечами Прохор, его взгляд окидывал с любовью даль.
– У-у-у… благодать!.. Гляди, зыбь-то от солнышка каким серебром пошла. Ну, братцы, подходи, подходи… С отвалом! – кричал хозяин и тряс соблазнительно блестевшей четвертью вина.
Пили, крякали, утирали бороды, закусывали собственными языками, вновь подставляли стакашек.
– Ну, Иннокентий Филатыч, мне пора уж, – сказал Прохор.
Старик поцеловал его в губы.
– Плыви со Христом. А про Ниночку попомни. Эй, лодку!
И когда Прохор встал на твердый берег, с баржи Груздева загрохотали выстрелы.
– До свиданья-а-а!.. Счастливо-о-о!! – надсаживался Прохор и сам стал палить из револьвера в воздух.
На барже продолжали бухать, прощальные гулы катились по реке.
Прохор быстро пришел в село. У догоревших костров валялись пьяные, обобранные купцами инородцы, собаки жрали из котлов хозяйский остывший корм; какая-то тунгуска, почти голая, в разодранной сверху донизу одежде, обхватив руками сроду нечесанную голову, выла в голос.
А в стороне, у камня, раскинув ноги и крепко зажав в руке бутылку водки, валялся вверх бородой раб Божий Павел и храпел. На его груди спал жирнущий поповский кот, уткнув морду в недовязанный чулок.
Прохор постоял над пьяным прорицателем, посмеялся, но в юном сердце шевельнулся страх: а ну, как он колдун? Прохор сделался серьезен, щелкнул в лоб кота и положил на храпевшую грудь слепого гривенник:
– На, раб Божий Павел, прими.
VI
– Я простоквашу, Танечка, люблю. Принеси нам с Ибрагимом кринку, – сказал поутру Прохор хозяйской востроглазой дочери.
– Чисас, чисас, – прощебетала девушка, провела под носом указательным пальцем и медлила уходить – загляделась на Прохора.
– Адин нога здэсь, другой там… Марш! – крикнул Ибрагим в шутку, но девица опрометью в дверь.
– Цх! Трусим?.. Ничего. Ну, вставай, Прошка, пора. Сухарь дорогу делать будем, шитик конопатить будем. Через неделю плыть – вода уйдет.
Прохору лень подыматься: укрытый буркой, он лежал на чистом крашеном полу и рассматривал комнату зажиточного мужика-таежника. Дверь, расписанная немудрой кистью прохожего бродяги, вся в зайчиках утреннего солнца. Семь ружей на стене: малопулька, турка, медвежиное, централка, три кремневых самодельных, в углу рогатина-пальма, вдоль стен – кованные железом сундуки, покрытые тунгусскими ковриками из оленьих шкур. На подоконниках груда утиных носов – игрушки ребятишек. Образа, четки, курильница для ладана. В щели торчит большой, с оческами волос, медный гребень, под ним – отрывной календарь; в нем только числа, а нижние края листков со святцами пошли на «козьи ножки», на цигарки.
Открылась дверь, сверкнула остроглазая улыбка.
– Давай, дэвчонка… Нэ пугайся. Я мирный, – сказал Ибрагим.
– Чего мне тебя, плешастого, пугаться-то? – огрызнулась Таня. – Я с тятенькой на ведмедя хаживала. – Потом улыбчиво сказала: – Вставай, молодец… Чего дрыхнешь! А на гулянку к нам придешь?
– Приду. – Прохор сбросил с себя бурку, стал одеваться.
Девушка услужливо подавала ему шаровары, сапоги, полотняную блузу и все дивилась на его белье: