– Илюша, ты еще спишь, что ли? – тетка осторожно подошла к двери его комнаты и просунула голову в щель.
– Да, что-то разоспался, извините, теть Клав.
– А я уже и на работу сбегала, и тебе завтрак на столе оставила. Смотрю, все застыло. Ну, ты давай, туалет, умывайся, а я пока еду разогрею.
Она закрыла дверь и пошла на кухню.
Достоевский встал, потянулся до хруста в костях. Еще раз зевнул и стал натягивать джинсы.
Позавтракав (или пообедав, судя по времени), он пошел в теткину комнату, где она уже ждала его с каким – то свертком в руках. Квартирка была маленькая, с пятиметровой кухней, зато двухкомнатная (в той комнате, где спал Достоевский, до своей гибели жила Вера). Тетка с дядей последние годы спали раздельно – дядя Миша стал сильно храпеть во сне и, чтобы не мучить жену, сам предложил ей переселяться на ночь в другую комнату. В теткиной комнате (немного большей, чем другая) обстановка была старая – одну из стен загораживала румынская стенка еще советских времен. Квадратный стол, стоявший едва ли не посередине комнаты. Зеркало-трюмо, прикрытое черной тканью, три стула и тумбочка в самом углу близ окна, на которой стоял телевизор, которому тоже было не меньше пятнадцати лет. В паре метрах от телевизора у стены стоял диван, на котором и спали сначала оба супруга, а затем одна тетка.
Тетка сидела за столом, положив рядом с собой тот самый сверток. Когда Достоевский вошел в комнату, она пригласила его сесть рядом.
– Вот, Илюша. Мишка велел тебе передать. Хотел, правда, лично, да не успел.
Тетка подвинула к Достоевскому сверток и еще тонкую школьную тетрадку в линейку, почти полностью исписанную безобразным, неровным и крупным почерком. Явно мужским. Достоевский сразу глянул на тетрадь; перехватив его взгляд, тетка вздохнула:
– Сначала хотел мне диктовать, а потом решил все сам написать. А ему трудно было, одышка страшная, потел чуть что. Сидеть толком не мог. Я уж подушки ему подкладывала да рубашки меняла…
Тетка едва не заплакала.
– Что это, теть Клава?
– Завещание на тебя. Мне через полчаса снова на почту надо бежать, а ты читай. А в свертке этом то самое наследство и есть. Мишке сверток этот передал его отец, а тому – его отец. Со строгим приговором: не потерять, не уничтожить, не продавать. И так по наследству мужикам передавать до самого благоприятного момента. Из мужиков в нашем роду остался только ты. Мишка вот и подумал, что для тебя и наступил тот самый благоприятный момент… В общем, читай, касатик. А там как сделаешь, так оно и будет. Это уже на твоей совести. Я последнюю волю моего Мишки выполнила…
Тетка расплакалась, встала, зашмыгала носом, пошла в ванную. Затем и вовсе ушла. А Достоевский сначала раскрыл сверток и увидел в нем пожелтевшие листы бумаги, исписанные выцветшими от времени чернилами еще с дореволюционными ижицами, ерами и ятями. Пролистав немного, он почувствовал, что у него бешено забилось сердце и задрожали пальцы рук. Он бережно завернул сверток и раскрыл тетрадку. Стал читать.
«Дорогой мой племяш Илюша. Надобно мне было тебе все это раньше рассказать, да в личном разговоре. А я все оттягивал. Дак кто ж знал, что я так быстро скопычусь. Клавка мне говорила, что вызывала тебя, да ты не смог приехать. Я понимаю – работа. И потому на тебя не серчаю. Да и то сказать: пока, вот, пишу, значит – дышу, значит – еще живой. А сказать тебе надобно много. Первым делом – про нашу семейную легенду. Про то, стало быть, откуда мы стали Достоевскими. И это не причуды судьбы, мы с тобой на самом деле – прямые потомки нашего знаменитого писателя Федора Михайловича. Эта история передается из уст в уста наследникам по мужской линии нашего рода. Мне ее рассказал мой (и твоей, стало быть, мамы Зинаиды) отец, тоже Федор Михайлович, а ему мой дед, Михайло Федорович. А деду – незаконный сын самого писателя. Меня и Мишкой-то назвали в надежде, что сын у меня родится и будет, стало быть, Федором. А родилась, вона, Верка, дочка. А когда у Зинки родился мальчик, то бишь ты, я умолял ее назвать тебя Федькой, но она сказала, что муж (батька твой, они тогда еще не в разводе были) против этого старорежимного имени. Потому и назвали тебя Ильей. Будто это самое что ни на есть современное имя. Ну, Илья так Илья. Бог с ними! Главное, что мужской род наш не прервался. Единственно, Зинка настояла, чтоб тебя на ее девичью (нашу то есть) фамилию записать.
Ну, так вот! Дело, значится, было так.
Федор Михайлович жил тогда в Семипалатинске. Точнее, ты ж знаешь, не жил, а отбывал каторгу…».
Достоевский отвлекся: на улице начался какой-то шум. Он встал, подошел к окну – там переругивались, матерясь, бухие мужики и бабы, дело едва не до драки дошло. Но каким-то образом буянов удалось утихомирить и развести по квартирам более трезвым соседям.
У Достоевского даже ладони вспотели и сердце, словно взбесившийся лис, рвалось наружу. Значит, он и в самом деле потомок литературного гения…
10
Карамазов дочитывал распечатанный с компьютера электронный отчет Николя Жакло из Парижа. Особенно внимательно вчитался в последние строки, где Николя рассказывал о задержании полицией Кирилла Сошенко и профессора Мышкина. Российский консул прибыл только на следующее утро – это-то как раз больше всего и возмутило Карамазова. Видать, не слишком шустрый этот консул или перегрелся под палящим солнцем Лазурного Берега. Надо бы навести о нем справки через свой источник в МИДе. Хорошо, что в полиции и без консула разобрались, что его люди никаким образом не участвовали в убийстве старика букиниста. Да и мсье Жардим, директор аукционного дома, подтвердил их алиби.
Кстати, а где сам Кирилл? Карамазов снял очки и поднял глаза на висевшие на стене ходики из красного дерева с мельхиоровыми цепочками и позолоченными гирьками. Он же ему приказал явиться к двенадцати часам. Впрочем, у него есть еще восемь минут.
Карамазов вновь углубился в чтение, пытаясь ухватиться за какую-нибудь соломинку, дающую возможность зацепиться за края исчезнувшей рукописи: Николя вкратце сообщал о ходе следствия, что ему удалось выяснить через одного своего знакомого журналиста. В селекторе раздался голос секретарши Анюты:
– Сергей Филиппович, к вам Сошенко.
Карамазов поднял глаза на часы и удовлетворенно хмыкнул: Кирилл был пунктуален.
– Пусть заходит!
Половинка высокой двери тут же отворилась, и в кабинете появился виновато улыбающийся помощник.
– Можно, Сергей Филиппович?
– Ты уже вошел, – Карамазов, не вставая с кресла, протянул свою ухоженную руку с расправленной ладонью, дожидаясь, пока Кирилл подойдет и пожмет ее. – Ну, привет, французский зэк.
Карамазову понравилась собственная шутка, и он раскатисто, чуть нервно захохотал. Засмеялся и Кирилл, садясь напротив шефа к приставному столу.
– Вы шутите, Сергей Филиппович, а нам с профессором реально было не до смеха. Мы же знаем, что иногда бывает, когда тебя в полиции сажают в обезьянник.
Карамазов перестал смеяться и погрозил Кириллу пальцем.
– Ну, ты, это, не путай Россию с Францией. Там закон превыше всего. Разобрались, извинились, отпустили. Правильно?
– Совершенно верно!
– Вот только Николя мне написал, что наш консул не очень к вам торопился. Это правда?
– Да, явился только на следующий день, когда нас и так уже собирались выпустить. Стараниями, кстати, Николя.
– Ну что я могу про такого мудака дипломата сказать. Только процитировать могу его шефа: «Дебил, бля!»
Карамазова снова развеселила его собственная шутка, но на сей раз уже и Кирилл от души посмеялся. У Карамазова зазвонил мобильник. Он глянул сначала на высветившийся номер, затем на Кирилла. Тот уже готов был встать и выйти, но Карамазов поморщился и махнул рукой:
– Да ладно, сиди! Да, я слушаю!
Карамазов развернулся в кресле лицом к окну.
– Ну, я же тебе сказал: завтра после обеда… Утром не могу, у меня совещание в РСПП… Хорошо! Я понял. Света, я же сказал, что понял. Все, пока. Я занят, у меня переговоры.
Он отключил телефон, пару секунд сидел все в той же позе, глядя в окно на тихую Варварку, затем развернулся, подъехал к столу, положил мобильник и поднял глаза на помощника.
– Ты мне вот что скажи, Кирилл. Твой профессор оценил рукопись? Действительно это Достоевский?
– Как сказал профессор Мышкин, на девяносто девять процентов да. Процент он оставляет на свое сомнение: все-таки нужно видеть оригинал – бумага, чернила, наклон пера и тэ дэ.
– Блин! Где он теперь это сможет проверить?.. – Карамазов задумался на пару минут, и Кирилл заметил, как у него вдруг загорелись глаза. – Ладно! Давай сделаем так: скажи профессору, пусть напишет мне отчет о поездке (зря, что ли, я за него деньги платил?), где подробно опишет свое мнение о рукописи. Дай ему на это два дня. Все, иди!
Едва за Сошенко закрылась дверь, Карамазов взял серебристый смартфон, нажал на нужную кнопку. Он звонил в Париж. Николя не заставил себя ждать.
– Да, шеф! Я вас слушаю.
– Привет, Николя. Прочитал твой отчет. Молодец, четко, по-деловому, без соплей и воды.
– Стараюсь, шеф, не зря есть ваш хлеб.
– Так-таки уж и хлеб. Небось, маслицем и фуагрой его намазываешь, а? – засмеялся Карамазов.
– Не без этого, не без этого.
– Ладно! Шутки в сторону. Я тебя вот о чем хочу попросить. Найми какого-нибудь толкового частного детектива, со связями в полиции, в жандармерии… ну, сам понимаешь. Я хочу знать, куда делась украденная рукопись Достоевского. Мне она нужна. Денег на это не жалей.
– Хорошо!
– И еще! Найди, пожалуйста, если они есть, конечно, наследников этого, как его… ну, букиниста?..
– Пьера Куртуа.
– Да, да! И выясни, можно ли у них выкупить имеющиеся подлинники рукописей.
– А ежели наследников у мсье Куртуа нет? Ведь по нашим законам частная собственность в таком случае переходит государству.
– Николя, как говорят у нас в России, на нет и суда нет. И все-таки попытайся их каким-нибудь образом вытащить… Ну, сам понимаешь…
Николя вздохнул, ответил не сразу.
– Вы же понимаете, что это будет незаконно. И будет нелегко.
– А кому сейчас легко, Николя? – неожиданно вспыхнул Карамазов и отключил связь.
Он был по-настоящему зол: прямо из рук у него уплыла такая ценность. Он сделает все, потратит любые деньги, чтобы найти эту рукопись.
11
Жизнь в Семипыталовске, как называл Федор Достоевский Семипалатинск, для отбывавших там каторгу была не сахар. Это был третий и последний этап сибирской жизни писателя. Здесь омскую каторгу сменила бессрочная солдатчина – 2 марта 1854 года Достоевского определили рядовым в 7-й Сибирский линейный батальон. Но даже в этом перемещении он увидел для себя плюсы – после каторги в солдатчине появлялась возможность уединения.
О кошмарной жизни в Омске Федор Михайлович жаловался младшему брату Андрею в своем письме от 6 ноября 1854 года: «Что за ужасное это было время, друг мой, я не в состоянии тебе передать. Это было страдание невыразимое, бесконечное. Если б я написал тебе сто листов, то и тогда ты не имел бы представления о моей тогдашней жизни».
Прибыв на место отбывания солдатской службы, Достоевский первым делом начал перечитывать всю написанную за последние пять лет литературу, особенно упивался тургеневскими «Записками охотника», которые прочитал залпом и вынес упоительное впечатление.
Впрочем, несмотря на некоторые плюсы, первые два года жизни в степном Семипалатинске были для Достоевского не намного легче, чем на каторге. Едва Достоевский первый раз появился в казарме, капитан Веденяев, которого все в городе называли не иначе как Бураном, подозвал к себе фельдфебеля и, указав на новоприбывшего, обронил:
– С каторги сей человек. Глядеть в оба и поблажки не давать.
Приказ начальства был принят фельдфебелем к сведению. Однажды фельдфебель отдал какое-то приказание Достоевскому. Фельдфебелю показалось, что рядовой Достоевский недостаточно быстро исполнил приказание. Тогда фельдфебель подошел к Федору Михайловичу и, ничего не сказав, сильно ударил его по голове. Впрочем, спустя малое время фельдфебель угомонился – за малую мзду он не особенно часто беспокоил своего подопечного.
Жизнь в казарме осложнялась еще тем обстоятельством, что 7-й батальон был очень неспокойным. В нем было много сосланных помещиками дворовых людей и так называемых наемщиков, нанявшихся за других отбывать солдатскую службу, – бесшабашный элемент, не особенно склонный к исполнению правил воинского устава. Все это поднимало настроение казармы. Но любое брожение в солдатской среде, любое недовольство беспощадно карались.
Тем не менее через четыре месяца военщины Достоевский знал солдатское дело не хуже других.
Палочный режим заставлял быть бдительным. Приходилось напрягать все силы, чтобы выполнять суровые требования субординации. Надо было тянуться за другими, чтобы не отстать в службе. Все это отражалось на здоровье, которое и без того было очень расшатано каторгой, обострившей эпилепсию Достоевского. Он выполнял все требования дисциплины, как бы ни были они суровы, нес караульную службу, почтительно относился к начальству, хотя бы это начальство было старше его всего на одну белую лычку на погоне (ефрейтор).
Однажды довелось Достоевскому поучаствовать в наказании шпицрутенами одного провинившегося солдата. Достоевский попал в «зеленую улицу», дожидаясь подхода преступника, затем с невероятными усилиями заставил себя поднять палку и опустить очередной удар на спину преступника. В тот же день с Достоевским случился тяжелый припадок падучей.
Достоевский отличался молодцеватым видом и ловкостью приемов при вызове караулов в ружье. По службе был постоянно исправен и никаким замечаниям не подвергался. В карауле аккуратность его доходила до того, что он не позволял себе отстегивать чешуйчатую застежку у кивера и крючки от воротника мундира или шинели даже и тогда, когда это разрешалось уставом (например, в ночное время при отдыхе нижних чинов караула перед заступлением на часы). Благодаря этому его и в рядовом звании освободили от нарядов на хозяйственные работы, а в караул приказано было назначать только по недостатку людей в роте. Но так как в то время шла большая заготовка дров для потребности батальона и для продажи, а также строевого леса для инженерного ведомства, для чего, конечно, требовалось много рабочих рук из нижних чинов, то для обыкновенных служебных нарядов долгое время недоставало людей, и Достоевскому приходилось частенько бывать в карауле. Часовым Достоевскому пришлось стоять почти на всех постах того времени.
Семипалатинск лежит на правом высоком берегу Иртыша, широкой рыбной реки, тогда еще не видавшей не только пароходов, но и барок-то на ней не бывало. Когда город впервые увидел Достоевский, он был поражен – Семипалатинск представлял из себя жалкий вид – полугород-полудеревня. Все постройки были деревянные, одноэтажные, очень немногие обшиты досками, и бесконечные заборы. На улице ни одного фонаря, ни сторожей, ни одной живой души, и, если бы не отчаянный лай собак, город показался бы вымершим. Он кишел собаками. Жителей было пять-шесть тысяч человек вместе с гарнизоном и азиатами, кокандскими, бухарскими, ташкентскими и казанскими купцами. Полуоседлые киргизы жили на левом берегу, большею частью в юртах, хотя у некоторых богачей были и домишки, но только для зимовки. В городе была одна православная церковь, являвшаяся единственным каменным зданием, семь мечетей, большой меновой двор, куда сходились караваны верблюдов и вьючных лошадей, казармы, казенный госпиталь и присутственные места. Училищ, кроме одной уездной школы, не было. Аптека – даже и та была казенная. Магазинов, кроме одного галантерейного, где можно было найти все – от простого гвоздя до парижских духов и склада сукон и материй, – никаких: все выписывалось с Ирбитской и Нижегородской ярмарок; о книжном магазине и говорить нечего – некому было читать. Да и к чему там книги? Люди в то время в Сибири интересовались только картами, попойками, сплетнями и своими торговыми делами. Среди чиновников процветало взяточничество. Сплетни были любимым занятием семипалатинских обывательниц.
Семипалатинск был разделен на три части, между которыми лежали песчаные пустыри. На севере раскинулась казацкая слободка, самая уютная, красивая, чистая и благообразная часть Семипалатинска. Там был сквер, сады, довольно приглядные здания полкового командира, штаба полка, военного училища и больницы. Казарм для казаков не было – все казаки жили в своих домах и своим хозяйством.
Южная часть города, татарская слобода, была самая большая. Те же деревянные дома, но с окнами на двор – ради жен и гарема. Высокие заборы скрывали от любопытных глаз внутреннюю жизнь обывателя-магометанина; кругом домов ни одного дерева – чистая песчаная пустыня. Вообще во всем Семипалатинске не было ни одной мощеной улицы, но мало и грязи, так как сыпучий песок быстро всасывал воду. Зато ходить было трудно, увязая в нем по щиколотку, а летом, с палящей жарой в 30° в тени, просто жгло ногу в раскаленном песке. Летом вообще Семипалатинск невыносим: страшно душно, песок накаляется под палящими лучами солнца донельзя. Малейший ветер поднимает облака пыли, и тончайший песок засыпает глаза и проникает повсюду.
Среди этих двух слобод, сливаясь с ними в одно, лежал собственно русский город с частью, именовавшейся еще крепостью, хотя о ней в то время уже и помину не было. Валы были давно снесены, рвы засыпаны песком, и только на память оставлены большие каменные ворота. Здесь жило все военное: помещался линейный батальон, конная казачья артиллерия, все начальство, главная гауптвахта и тюрьма. Ни деревца, ни кустика, один сыпучий песок, поросший колючками.
Но были и отдушины для Достоевского. В первые же месяцы он случайно знакомится с губернским секретарем Александром Ивановичем Исаевым и его женой Марией Дмитриевной, дает уроки их девятилетнему сыну Паше. Это знакомство сыграет в судьбе Федора Михайловича весьма значительную роль.
Еще одно нечаянное знакомство произошло осенью того же 1854 года.
21 ноября вестовой нашел Достоевского в его бедной квартире-лачуге и сообщил:
– Достоевский, тебя вызывает господин стряпчий уголовных дел. Немедля к нему.
Достоевский побледнел. Что за оказия? В чем сейчас-то он провинился?
Барон Александр Егорович Врангель, всего лишь в минувшем году окончивший Императорский Александровский лицей, в котором в свое время учились петрашевцы (к коим относился и Федор Достоевский) – Петрашевский, Спешнев и Кашкин, со многими из них был знаком лично, встречая и в обществе, и в лицее, куда те часто приезжали к бывшим своим младшим товарищам. Вольнодумство привлекало молодого юриста, и хотя по просьбе отца, действительного статского советника, гвардейского офицера барона Егора Ермолаевича Врангеля, Александр год прослужил в Министерстве юстиции, столичной карьере он предпочел романтику российской провинции. И Врангель добровольно отправился на должность областного прокурора недавно созданной Семипалатинской области. Желание поработать в Семипалатинске «стряпчим казенных и уголовных дел» еще более усилилось, когда Александр Егорович узнал, что в Семипалатинске отбывает ссылку после каторги молодой писатель Достоевский. Врангель был не только поклонником его таланта (совсем недавно он прочитал две его повести – «Бедные люди» и «Неточка Незванова»), но и всю жизнь не мог забыть страшную сцену казни петрашевцев, свидетелем которой он оказался. Когда же старший брат писателя Михаил Михайлович, с которым Врангель был знаком, узнал, что тот едет в Семипалатинск, то попросил его отвезти Достоевскому письмо, книги, белье и деньги – целых пятьдесят рублей.
20 ноября 1854 года Врангель добрался до Семипалатинска, а уже на следующий день вызвал к себе Достоевского.
Врангель остановился в доме у богатого казака, жарко, по-сибирски натопленного. В его распоряжении были две маленькие комнаты, полы и стены которых были обшиты кошмами. На стенах висели лубочные картины без рамок: «Как мыши кота хоронили» да «Герои 12-го года, скачущие на конях». Спал барон на своем складном кресле-кровати, боясь подцепить на хозяйской кровати блох и клопов, за которых извинилась заранее хозяйка – полуказачка-полукиргизка с узкими хитрыми глазами, скуластая, вся пропахшая кумысом. Впрочем, уже на следующий день барон Врангель, напялив на себя красивый мундир и прицепив саблю, отправился представляться военному губернатору области Петру Михайловичу Спиридонову, тот тут же распорядился предоставить стряпчему казенных и уголовных дел отдельную квартиру, куда Врангель в тот же день и переехал и тут же послал своего слугу, кривоглазого Адама, пригласить к себе на чай Достоевского.
Достоевский был крайне сдержан и встревожен. Он был выше среднего роста, в серой солдатской шинели, с красным стоячим воротником и красными же погонами, с угрюмым, болезненно-бледным скуластым лицом, покрытым веснушками. Светло-русые волосы его были коротко острижены, пронзительные серые глаза настороженно рассматривали молодого человека, от которого теперь во многом зависела его судьба. Чтобы разрядить ситуацию, Врангель заговорил первым:
– Покорнейше прошу простить меня, господин Достоевский, что не я первый пришел к вам, а пришлось попросить вас к себе. Прошу за стол, Адам вскипятил самовар.
Достоевский по-прежнему стоял в нерешительности.
– Весьма рад нашему знакомству. Читал ваши повести – они великолепны. А еще я хотел бы вам передать письма от вашего брата, сестер, посылки и поклоны от всей вашей родни и знакомых. Вот и Аполлон Майков вам письмо передал.
Достоевский задрожавшими руками взял письма и стал читать. Слезы навернулись на его глаза – четыре года он не имел никаких известий от родных. Глядя на него, и на самого Врангеля накатило чувство отчаяния, жуткой тоски и одиночества. Еще в процессе чтения писем Достоевским вестовой принес целую кучу писем из Петербурга и самому Врангелю от его близких, родных и друзей. Порывисто вскрыв их, он набросился на них и, читая, вдруг разрыдался: молодой человек впервые так надолго и далеко уехал от семьи, к которой был весьма привязан. Ему показалась невыносимой эта оторванность от привычного уклада и родного дома, и он испугался своего будущего. И вот они стояли друг против друга – каторжник и прокурор – и оба плакали. И вдруг Врангель невольно бросился на шею смотревшему на него грустным, задумчивым взором Достоевскому. Федор Михайлович обнял его, дружески похлопал по спине, как старого знакомого, пожал руку. Они долго беседовали в тот вечер, а при прощании пообещали друг другу видеться чаще. Так завязалась между ними дружба, которая сильно облегчила жизнь Достоевскому в Семипалатинске.
Врангель ввел его во многие «начальственные» дома Семипалатинска, предпринял героические усилия, чтобы Достоевскому снова дали офицерский чин, разрешили вернуться в Европу, дали возможность печататься, – одним словом, сделал все от него зависящее и независящее для полной амнистии писателя.
В январе 1856 года Достоевский получает звание унтер-офицера. И ему позволили переселиться из казармы на частную квартиру. Он расположился в доме семипалатинского старожила Пальшина. С хозяевами Достоевский был в дружеском общении. Квартира давала уединение и возможность литературных занятий. Именно с этого момента Достоевский и возобновил свои литературные работы, прерванные каторгой. Он очень много времени отдавал чтению и письму, даже по ночам. В казарму Федор Михайлович должен был являться только на занятия и в экстренных случаях, когда за ним посылали. Посланных Достоевский оделял деньгами, табаком и угощал чаем, если они приходили к готовому самовару. Поэтому вестовые охотно ходили к Достоевскому с поручением от фельдфебеля или другого начальства.
Хата Достоевского находилась в самом пустынном месте. Кругом пустырь, сыпучий песок, ни куста, ни деревца. Изба была бревенчатая, древняя, скривившаяся на один бок, без фундамента, вросшая в землю, без единого окна наружу. У Достоевского была одна комната, довольно большая, но чрезвычайно низкая. В ней всегда царствовал полумрак. Бревенчатые стены были смазаны глиной и когда-то выбелены. Вдоль двух стен шла скамья. На стенах там и сям лубочные картины, засаленные и засиженные мухами. От входа у дверей стояла большая русская печь. За ней помещалась постель Достоевского, столик и, вместо комода, простой дощатый ящик. Все это спальное помещение отделялось от прочего ситцевой перегородкой. За перегородкой в главном помещении стоял стол, маленькое, в раме, зеркальце. На окнах красовались горшки с геранью и были занавески, вероятно, когда-то красные. Вся комната была закопчена и так темна, что вечером с сальной свечой он еле мог читать (стеариновые свечи были тогда роскошью, а керосина не существовало). Более того, при таком освещении он умудрялся еще и писать ночи напролет. Была и еще одна «приятная» особенность его жилья: тараканы сотнями бегали по столу, стенам и кровати, а летом блохи не давали покоя.