В вину, к примеру, вменялось доказанное наличие переписчика или излишняя разговорчивость какого-нибудь читателя, воровство, утаивание новонайденной Книги – любое действие, способное поставить под угрозу конспиративность громовского универсума.
К сожалению, вердикт о неприкосновенности систематически нарушался, хотя бы потому, что далеко не все библиотеки признали его легитимность, к примеру, те, что не участвовали в битве под Невербино. Эти кланы, не входящие в Совет, действовали грубо и жестоко, как всякие захватчики. Если даже удавалось в сражении отстоять Книгу, то обескровленная читальня вскоре делалась лёгкой добычей мародёров или просто кланов-хищников.
Имели место и искусно подстроенные провокации. Достаточно было дважды скомпрометировать неугодную читальню, а уж Совет незамедлительно выносил решение о роспуске. Для подобных случаев были разработаны несколько реабилитационных социальных программ. Большим везением считалось, если читателей, не разлучая, приписывали к ближайшей библиотеке, причём само понятие «ближайшая» было относительным. Частенько приходилось ездить к Книге за сотню километров. Взносы и стоимость проезда – всё это ощутимо било по карману.
Чаще разыгрывался другой трагичный сценарий. Местная или региональная библиотеки отказывались принимать сразу всех чужаков, мотивируя тем, что они переполнены. Предпочтение отдавалось кандидатурам с мало-мальски приемлемой заработной платой, из которой потом высчитывались взносы. Читателей с малыми доходами расселяли в любые библиотеки, где имелись вакансии. Можно представить, что означало для жителя Омска распределение в Иркутск или Красноярск. Многие отказывались от переезда и переходили в разряд очередников, «терпил». Сломленные люди, как правило, опускались и ожесточались. Именно из таких Совет формировал отряды факельщиков. Наёмники охотно выполняли любые самые грязные поручения, ведь наградой за работу была Книга.
Несмирившимся читателям оставалось принять вызов, лицом к лицу встретить врага, многократно превосходящего численной силой. Понятно, чем заканчивались эти поединки, когда против двух десятков мужественных защитников читальни выходили сотни отборных бойцов, высланных Советом…
В это смутное время я стал библиотекарем. Моя читальня владела Книгой Памяти, и посещали её семнадцать читателей.
Часть II. Широнинская читальня
Книга памяти
Сам я прочёл Книгу лишь спустя месяц после вступления в должность и, признаюсь, не часто перечитывал – навеянная «память» была всегда одинакова, и мне иногда думалось, что от повторений она может, как штаны, износиться.
Вообще, пережитое ощущение сложно назвать памятью или воспоминанием. Сон, видение, галлюцинация – все эти слова тоже не отражают сути того комплексного состояния, в которое погружала Книга. Лично мне она подсунула полностью вымышленное детство, настолько сердечное и радостное, что в него сразу верилось из-за ощущения полного проживания видений, по сравнению с которыми реальные воспоминания были бескровным силуэтом. Более того, этот трёхмерный фантом воспринимался ярче и интенсивнее любой жизни и состоял только из кристалликов счастья и доброй грусти, переливающихся светом одного события в другое.
У «воспоминания» была музыкальная подкладка, сплетённая из многих мелодий и голосов. Там угадывались «Прекрасное далёко» и «Крылатые качели», белая медведица пела колыбельную Умке, бархатным баритоном Трубадур воспевал «луч солнца золотого», трогательный девичий голос просил оленя умчать в волшебную оленью страну: «Где сосны рвутся в небо, где быль живёт и небыль». И вместе с соснами из груди рвалось и улетало сердце, точно выпущенная из тёплых ладоней птица.
Вот под это полное восторженных слёз попурри виделись новогодние хороводы, веселье, подарки, катание на санках, звонко тявкающий вислоухий щенок, весенние проталинки, ручейки, майские праздники в транспарантах, немыслимая высь полёта на отцовских плечах. Раскидывалось поле дымных одуванчиков, в небе плыли хлопковые облака, дрожало от ветра живописное озерцо, пронзённое камышами. В тёплой и мелкой воде шныряли серебристые мальки, в тронутой солнечной желтизной траве стрекотали кузнечики, фиолетовые стрекозы застывали в воздухе, ворочая головой, полной драгоценных блёсток.
«Вспоминались» школьные годы. Был новенький ранец, на парте лежали цветные карандаши и раскрытая пропись с выведенными неловким почерком любимыми навеки словами: «Родина» и «Москва». Первая учительница Мария Викторовна Латынина открывала дневник и ставила красную пятёрку за чистописание. Был чудно пахнущий новенький учебник по математике, в котором складывались зайцы и вычитались яблоки, и учебник по природоведению, душистый, как лес.
Незаметно уроки взрослели до алгебры, географии, но все эти науки постигались легко и весело. Зимние каникулы разливали морозную гладь катка, или начиналась игра в снежки, а потом наступала щебечущая скворцами весна, и рука выводила какую-то смешную любовную записку, которую через две парты передавали девочке с милыми русыми косичками.
Праздники взлетали воздушными шарами, пестрели радужные клумбы, и в каждом окне сверкало солнце. Наступало лето, над землёй мчалось неистово синее небо июля, падало и становилось Чёрным морем с облачной пеной на волнах. Сквозь южное марево проступал васильковой глыбой Карадаг, воздух шелестел кипарисами, благоухал можжевельником. С каждым ласковым порывом ветра из зелени выныривал светлый двухэтажный корпус пионерского лагеря. На гранитном постаменте возвышался белый, точно сахарный, Ленин, от памятника звёздными лучами разбегались пёстрые аллеи цветов, на стройной мачте флагштока трепетало алое звонкое счастье…
На словах это, конечно, звучит не особенно впечатляюще. Но в тот вечер, когда действие Книги исчерпалось, я долго глядел на крадущуюся в грозовом небе тучу, чёрную, словно печень, – тогда я понял, что буду сражаться за Книгу Громова и за выдуманное детство.
Поразительно, как легко память смирилась с дискриминацией. Книжный фантом не претендовал на кровное родство – в конце концов, он был глянцевым ворохом старых фотографий, треском домашнего кинопроектора и советской лирической песней.
И всё же настоящее детство сразу покатило на задворки – долгий поезд, стылый караван заурядных событий, которыми я не дорожил.
Но всё это произошло намного позже, а первые недели в широнинской читальне я клял доставшееся наследство – покойный дядя Максим, сам того не желая, изрядно подставил меня. Вместе с дядиной квартирой я унаследовал должность библиотекаря и Книгу Памяти.
Дядя Максим
По профессии дядя был врач. Жизнь его поначалу складывалась замечательно. Школу он окончил с серебряной медалью, поступил в медицинский. После институтской двухлетней практики в Сибири дядя завербовался на работу в Арктику.
Я помнил дядю Максима ещё молодым. Он приезжал к нам в гости и всегда привозил дефицитные продукты или какие-нибудь вещи, которые нельзя купить в обычных магазинах, – импортные куртки, свитеры, обувь. Однажды он подарил двухкассетный «Panasonic», ставший на многие годы предметом зависти многих наших знакомых.
Мы сидели за семейным столом – папа, мама, я и сестра Вовка… Вообще-то по-настоящему её звали Наташа, а Вовка – это было домашнее прозвище. Когда Наташа родилась, отец повёз двухлетнего меня к роддому, пообещав показать там настоящую Дюймовочку. Под окнами я звал: «Мама, где Дюймовочка?!» – а глуховатая, добродушная, как сенбернар, нянька, прибиравшая мусор на ступеньках, с улыбкой всякий раз повторяла: «Да не кричи, малый, вынесут сейчас вашего Вовочку»…
Мы сидели, а дядя Максим рассказывал всякие удивительные, почти сказочные истории о Крайнем Севере: «В одном поселении застрелился оленевод. Его схоронили, а спустя ночь среди оленей начался мор. Старый шаман сказал, что самоубийцу похоронили неправильно, и он превратился в демона, убивающего домашний скот. Труп выкопали, погребли уже лицом вниз, пригвоздив моржовым клыком. Самое интересное, мор сразу прекратился»…
В отличие от робкой Вовки я любил эти страшные рассказы. Правда, отец утверждал, будто дядя неравнодушен к нашей маме и, пытаясь произвести на неё впечатление, горазд прихвастнуть. Допускаю, отец просто завидовал дяде Максиму, у которого была такая яркая жизнь.
А потом дядя перестал навещать нас. Я слышал от родителей, что он больше не работает в экспедициях и перебрался из романтической тундры в скучную российскую глубинку. Но ещё долго дядя Максим был для меня героем приключенческого фильма, сибирским Следопытом.
С годами дядин ореол заметно поблёк. «Опустился», «позорит семью» – говорил отец о дяде Максиме. Видимо, от пребывания в холодном климате дядя пристрастился к алкоголю, а может, и сказалось вечное наличие спирта, связанное с профессией, или окружение подыскалось пьющее.
Когда закончился контракт, дядя работал в больнице завотделением, пытался писать диссертацию. Своей семьи дядя не завёл. Водка сломала все планы. Его сначала понизили до участкового, а вскоре вообще уволили за пьянство. Несколько лет дядя Максим ездил на «скорой помощи» санитаром, но его и там рассчитали.
За последние пятнадцать лет у нас он появился всего дважды. Первый раз прилетел на похороны деда, крепко выпил на поминках и даже подрался с отцом, а второй раз – когда умерла бабушка. Дядя опоздал на похороны, потому что был в запое, да и самолёты летали не так хорошо, как при Союзе, вот и пришлось добираться поездом. Дядя съездил на кладбище, погостил пару дней, поругался с отцом и снова уехал.
После смерти дедушки с бабушкой отец с горечью говорил: «Это Максим их в гроб загнал!». И отчасти он был прав – старики ужасно переживали из-за непутёвой судьбы младшего сына.
Дядя Максим изредка звонил нам, всегда с одинаковой просьбой – выслать переводом денег. Отец, наученный горьким опытом, неизменно ему отказывал, и однажды дядя, обозвав старшего брата «жидом», надолго пропал.
Затем он снова начал названивать, но денег уже не просил, просто спрашивал, как у нас дела. По слухам, он лет пять как не пил. Об этом мы узнали от бывшего дядиного сослуживца, врача. Тот был у нас проездом и по дядиной просьбе передал деньги, двести долларов, которые дядя Максим когда-то занимал у отца. Этот сослуживец и рассказал, что Максим Данилович с алкоголем завязал, но есть подозрения, что его затянула иная трясина – вроде бы религиозная организация, возможно, какие-нибудь баптисты или «Свидетели Иеговы».
Сам дядя Максим ничего конкретного не сообщал, в телефоне голос его неизменно был весел, и в ответ на упрёки отца: «Максим, последний ум пропил? Неужели ты не можешь быть откровенным с родным братом?» – он только смеялся и передавал приветы маме, Вовке и мне.
Отрочество, юность, молодость
Когда-то я мечтал поступить в медицинский, чтобы, как дядя Максим, объездить в поисках романтики страну. При этом я даже не задумывался, что врач – профессия стационарная, и медицинские работники обычно не путешествуют.
В выпускном классе мои планы изменились. Всё перевернул организованный в школе театральный кружок. На беду, вёл его человек, лишённый таланта и азартный. За год нам прочно привили все мыслимые недостатки актёрской науки, но, самое страшное, каждый из нас твёрдо уверовал в собственную гениальность. Вместо того чтобы готовиться к будущей жизни и выбирать специальности себе по плечу, с достойным и стабильным заработком, мы стали мечтать об искусстве.
За короткую свою бытность кружок не поставил ни одного спектакля, мы лишь репетировали. Несчастная пьеса Шварца «Обыкновенное чудо», которую мы самонадеянно выбрали для постановки, не сдвинулась дальше первого действия, но мы уже считали себя артистами.
Помню, я страшно всполошил отца и мать, когда сказал, что собираюсь ехать ни больше ни меньше как в Москву – поступать в театральный, на актёра.
Надо отдать родителям должное, они постарались уберечь сына от надвигающейся катастрофы. В честолюбивых мечтах меня поддерживала одна Вовка, но только до момента, пока ей не разъяснили: братец Алёшка угодит не на учебную сцену МХАТа, а прямиком в армию. Вразумлённая Вовка притихла, а я лишился преданного союзника. Родители же начали новую воспитательную кампанию. Теперь, щадя моё самолюбие, они обличали кумовство, присущее подобным заведениям: «Туда поступают исключительно по блату».
Я растерялся, и меня коварно искусили новой перспективой. Отец сказал, что не хочет разрушать во мне мечты, но не лучше ли вначале получить твёрдую профессию в техническом вузе? Потом, если мне и дальше будет невмоготу без искусства, через пять лет, повзрослевший и определившийся, я смогу поступить на режиссуру, что само по себе звучит солиднее. Я подумал и согласился на политехнический институт и «твёрдую профессию».
Это словосочетание и по сей день напоминает мне нечто прямоугольное и тяжёлое, похожее одновременно на силикатный кирпич и железобетонную опору. Я отдал предпочтение наиболее твёрдому – «машинам и технологии литейного производства». На вступительных экзаменах по математике и физике я наделал кучу ошибок и порядком струхнул, но меня вытянули на четвёрки. После совсем фиктивного экзамена – сочинения – я был принят на первый курс.
Учиться мне было неинтересно, каждый предмет был чужд. Лекции я не прогуливал, на экзамены исправно писал вороха шпаргалок, которые у нас не отнимали.
На зимней сессии из института повылетали многие, но только не с механикометаллургического. Нас тянули изо всех сил, да и я тоже старался не отставать. Трудно было со всякими чертежами, но и этот вопрос решался – за небольшое вознаграждение их делали студенты, чьей специализацией была начертательная геометрия. Стипендии как раз хватало, чтобы уплатить за особо гнусные курсовики по теории машин и механизмов – ТММ, которую ещё с незапамятных времен называли «тут моя могила». Жил я у родителей и трудностей, какие могли испытывать иногородние студенты, не знал.
Шёл девяносто первый год, и в моей зачётке прощальным росчерком советской эпохи остался экзамен по истории КПСС, сданный на «четвёрку», и зачёт по научному атеизму.
Я, конечно, не забывал, кто я по призванию и зачем здесь – получить «твёрдую специальность», эту индульгенцию перед собой и родителями, чтобы с дипломом инженера-механика за пазухой без страха и упрёка шагнуть в искусство.
В институте активно начали развивать КВН, и я ринулся туда. С первых моих пробных выходов на сцену выяснилось, что я «не смешной». Это признавали все. Я объяснял актёрскую неудачу своей благородной, отнюдь не клоунской статью и драматическим талантом. Разочарованный, успокаивал себя, что я по задаткам не фигляр из самодеятельности, а серьёзный артист.
Кое-как я сочинил две шутки: «В Украине начали выпуск водки для обезьян – “Гориллка”» и «В ногах правды нет. Садитесь. Правда в жопе». Вторую шутку, посмеявшись, забраковали. Также я переделал песню «Прекрасное далёко»: «Я клянусь, что стану чище и по-бре-е-юсь…»
Мой звёздный час наступил, когда наша институтская команда ввязалась в городской фестиваль. За три дня до четвертьфинала вдруг оказалось, что конкурсы «Приветствие» и «Домашнее задание» не готовы. Весёлые и находчивые шли ко дну вместе с капитаном. Как пасьянс, они раскладывали записанные на бумажках остроты и не могли собрать их воедино. Маячила печальная перспектива – уход с фестиваля.
К нам заглянул начальник студенческого клуба Дима Галоганов, давешний выпускник института, а ныне мелкий чиновник. Галоганов мрачно поклялся в случае провала разогнать команду.
Во время разноса я листал архив, в котором оставался шлак вперемешку с шутками малого калибра, и вдруг у меня в голове сложилась готовая схема выступления.
Я заявил, сгребая бумажки и тетрадь, что к завтрашнему дню полностью распишу все конкурсы. За ночь работы из унылых лоскутков я сшил пестрое и вполне оригинальное выступление. Особенно удался лейтмотив с песнями, в которых хоть мельком фигурировало про «сойти с ума» – «На нём защитна гимнастёрка, она с ума меня сведёт», «С ума схожу иль восхожу к высокой степени безумства», «И почтальон сойдёт с ума, разыскивая нас», «Я по тебе схожу с ума». Лишь только исполнитель доходил до этого самого «сойти с ума», он вдруг начинал корчить дебильные рожи, улыбаться, гукать, пускать слюну. На заключительной песне мы просто порвали зал, когда всей линейкой загукали, как дураки. Команда триумфально вышла в полуфинал, и сидящая в жюри звезда столичного КВНа сказала, что наша игра достойна высшей лиги.
Ректор поздравил с победой начальника студенческого клуба Галоганова, тот не забыл обо мне. В три дня я стал первым человеком в команде. Из рядового сочинителя шуток я был повышен до расплывчатой должности, в контурах которой угадывались функции режиссёра. Впрочем, никто не возражал против моего повышения. Наоборот, меня шумно поздравляли и благодарили.
Я не замедлил сообщить об успехе домашним, те самодовольно кивали: «а что мы говорили», «надо же – второй курс, а уже режиссёр», – и хитро подмигивали, мол, «то ли ещё будет».
Новое назначение отняло у меня в конечном итоге «твёрдую профессию». Со второго курса я почти не учился, а занимался КВНом. Большинство зачётов и экзаменов я получил в подарок благодаря проректору по культурной части.
Мой дар к компиляции, ранее проявлявшийся при написании рефератов, пригодился на новой должности. Я легко конструировал программы всех капустников и праздников, посвящённых институтским годовщинам, и сделался незаменимым помощником нашего начальника клуба.
Под моим руководством был снят получасовой фильм об институте. Мы подгадали с презентацией, совместив две круглых даты: шестидесятилетие ректора и вуза, сказав, что это скромный подарок от студенческого клуба.
Фильм назывался «Наш любимый Политех. Вчера. Сегодня. Завтра» и был напыщенно-хвалебный. В течение нескольких лет льстивое видео неизменно демонстрировалось высоким гостям из министерства.
Ректор был очень растроган подарком, и на клуб стали выделяться деньги. Галоганов, после этих субсидий купивший себе новый телевизор, видеомагнитофон и музыкальный центр, во мне души не чаял.
Меня, как своего, приглашало на посиделки мелкое институтское чиновничество. Галоганов, чуя скорое повышение, в пьяной щедрости всё чаще прочил меня в преемники на пост начальника клуба, искренне обижаясь, почему я не замираю от восторга.
Тогда я не мог понять, что жизнь подсовывала вполне сносный образчик карьеры, тихую болотистую гавань. Я с негодованием отвергал эти подарки судьбы. Вместо того чтобы укреплять дружбу с Галогановым и проректором по культурной части, я раз за разом со снисходительной улыбкой говорил своим благодетелям, что собираюсь серьёзно заняться искусством и плевать хотел на будущее мелкого институтского функционера.
Родители, конечно, пытались меня переубедить, но я жёстко отвечал, что обещал им «твёрдую профессию», а не погубленную в скуке жизнь.
Вовка помалкивала, потому что морально проштрафилась. Она тогда училась на втором курсе, и я уже не припомню, что было раньше: дынная округлость живота или слова о скором замужестве. То есть Вовка с умными советами не лезла, а прилежно клянчила у преподавателей экзамены и зачеты, чтобы не терять учебный год. Мы же пытались полюбить Вовкиного жениха Славика, её одногруппника. Это оказалось нетрудно, на первых же смотринах осквернитель расположил нас кротким и покладистым нравом. Похоже, он действительно любил Вовку. Они вскоре расписались и переехали жить в опустевшую квартиру наших покойных стариков. В июле Вовка благополучно родила мальчика, которого назвали Иваном.
За два года гордыня ослепила меня. Я запросто общался с проректором, имел собственный рабочий стол в кабинете начальника клуба. Диплома я вообще не писал. По просьбе Галоганова из архива извлекли старый диплом «Литьё по выплавляемым моделям», в котором заменили титульный лист.
Что было ещё? Летом, по окончании четвёртого курса, я женился. Тогда студенческие свадьбы приняли вид какой-то эпидемии. Жену мою звали Мариной. Была она довольно приятной внешности, с правильными, но настолько обобщёнными чертами лица, что походила на среднестатистический макет симпатичной девушки. Так на агитационных плакатах изображались шагающие одинаковые шеренги комсомолок с одной на всех коллективной миловидностью. После первого дня знакомства я бы не узнал её на улице. Единственное, что выделяло Марину, это смех. Очень мелодичный и звонкий, и смеялась она в основном, когда я щеголял своим остроумием. В конце концов я обратил на неё внимание.
Все мои политеховские годы у меня не было недостатка в подругах. Я был достаточно известной личностью. И всё же эта Марина довольно быстро оттеснила соперниц, я же отнёсся к этому факту легкомысленно – девичья охота на мужа меня откровенно забавляла.
Марина времени не теряла и так лихо закрутила отношения, что через полгода я с удивлением узнал, что о нас уже говорят как о скорой семейной паре, и самое странное, у меня не возникло желания опровергать явное недоразумение. Даже проректор, пробегая мимо по коридору, поздравил со скорой свадьбой.
Родители тоже были всеми руками «за». Они думали, что с женитьбой я остепенюсь, забуду о глупых мечтах, предпочтя семейное благополучие.
Поражённая всеобщей брачной заразой часть моей души лживо успокаивала, что жена никак не помешает карьере будущего режиссёра. Всё решила фраза, обронённая моим начальником Галогановым: «Чего ты боишься? Не понравится – разведёшься».
Почему-то именно эта возможность будущего развода успокоила, и я сделал Марине предложение. В июне мы поженились. Свадьбу отметили узким семейным кругом – Вовка была на восьмом месяце и умиляла застолье внушительным животом. Тесть и тёща преподнесли нам в подарок квартиру, которую, впрочем, записали на Марину.
Брак наш просуществовал чуть больше года. За этот относительно недолгий срок я смог убедиться, что плач у моей супруги оказался удивительно неприятным, в противоположность её смеху.
Получив инженерный диплом, я стал усиленно готовиться к поступлению на режиссуру. Я отправился на разведку в Москву. Столица исподтишка ударила рублём. Мне-то и в голову не приходило, что я гражданин другой страны, и обучение может быть только платным.
Горестный факт сразу снял все вопросы по поводу поступления в России. Возвратившись, я мог без стыда смотреть в глаза моим знакомым – Москва отпала лишь из-за денег. Я упрекнул родителей: вот, надо было ехать тогда, пять лет назад, пока ещё был Союз.
Для воплощения мечты в моём родном городе имелся Институт культуры, котёл, в котором бурлили все освежёванные музы. Среди музыкальных факультетов, муштрующих левшей декоративно-прикладного творчества, хранителей академических и народных хоров, опекунов оркестров домбр и балалаек, поводырей хореографических коллективов, там имелся и театральный факультет, состоящий из отделений актёрского искусства, режиссуры драмы и режиссуры театрализованных представлений и праздников.
Повзрослевший, я трезвее относился к своим способностям. Вместе с юностью канула и самоуверенность. За неделю до экзаменов я узнал, что на «драму» конкурс довольно высок, восемь человек на место, что было странным для нашего захолустья.
На актёрское отделение конкурс был чуть пониже, но я вдруг застыдился своего возраста – в двадцать два я казался себе переростком Ломоносовым, пахнущим поморской рыбой, среди толпы юных семнадцатилетних абитуриентов.
Оставалась режиссура театрализованных представлений и праздников с терпимым конкурсом три человека на место. Там ещё требовалась бумажка, указывающая на опыт работы с коллективом. Такую мне за пять минут нашлёпала секретарша Галоганова, а проректор приложил к справке положительную характеристику.
Я посоветовался с семьёй, родители и Вовка в один голос сказали: «Не рискуй, главное – зацепиться. Потом, если захочешь, переведёшься».
В который раз я пошёл на поводу у трусости. Документы были сданы на «представления и праздники».
И всё же тем летом я был несказанно счастлив. Как обольстительны были девушки, поступавшие на актёрский факультет! Они встали на долгие каблуки, чуть прикрылись легчайшим, трепещущим на сквозняках прозрачным шифоном, обнажив юные прелести ради знойного июля и мужских взоров из приёмной комиссии.
Услышав, что я поступил на режиссуру (какую, я благоразумно не уточнял), красавицы просили не забыть о них. Смеясь, говорили: «Лишь свистни, молодой режиссёр, и мы прилетим в тот же миг. Посмотришь, как нежно мы отблагодарим тебя за роль, о, режиссёр», – обещали они, сияющие, ласковые…
И тогда, от летнего восторга, от этой готовности как можно скорее свистнуть юным актрисам, я заявился домой и сообщил постылой своей Марине, что развожусь.
Жена отозвалась милицейским воем, который, по счастью, пронёсся так же быстро, как жёлтая машина с мигалкой. Буквально на следующей неделе я снова был холост и полон надежд. Родители погоревали и успокоились, а добрая Вовка сказала, что Марина ей никогда не нравилась.