Мать с отцом служили в Первушино. Это название постоянно в их разговорах возникало. И бабушка тоже подхватывала, и маленькая Варя.
«Мы едем в Первушино».
«Из Первушино – сразу на дачу».
«В Первушино я завтра не поеду, есть дела в Москве…»
Отец всегда мотался сам за рулем. Хотя по штату ему (Варя, когда выросла, задним числом стала понимать) полагалась «Волга» персональная, с личным шофером. Но отец манкировал.
Может, когда б не держал фасон, не рулил самостоятельно, а ездил, как все начальники, с водителем – живой бы остался?
Хотя если его хотели погубить – а Варе почему-то казалось, что это так, – подобрались бы иным манером.
Данилов тоже любил водить. Сели в машину, построили маршрут. Выходило неподалеку друг от друга: сперва, километрах в пятнадцати от Кольцевой – Первушино. Потом – Варя вспомнила по протоколам – место, где папа с мамой погибли: еще километров двадцать вглубь области. И наконец, самая дальняя точка: дача, где они лет пять не бывали.
По понедельникам Данилов, как он любил говорить, перезаряжал батарейки. Пронестись на машине в понятие «перезарядка» входило. Вдобавок в первый день недели движение всегда свободнее: народ опасается за руль садиться после пьяных выходных.
Они быстро домчали до Первушино.
Варя хорошо помнила из детства, как выглядел «объект»: надо свернуть с шоссе на асфальтовую дорогу через лес, и километров через пять уткнешься в бетонный забор и проходную. А там, за оградой, виднеется корпус института. Внутрь ее никогда не брали. Но к проходной они подъезжали – мама, бывало, за рулем, подвозила на «Волге» отца, а потом они с Варей ехали по своим делам.
И вот теперь, в две тысячи двадцать втором году, они с Даниловым несутся по той дороге-аппендиксу, отходящей от основной трассы, и Варя радуется, какое полотно ровное да свежая разметочка. А потом упираются – нет, не в бетонный забор и проходную, охраняемую солдатиками. Да – забор имеется, есть и КПП. Только совсем иное все, не военное, никакого отношения к Министерству обороны не имеющее.
Ограда новая, металлическая. Резные ворота настежь распахнуты. За ними – шлагбаум, а дальше виднеется ряд разнокалиберных домов – особняки, двух-, трехэтажные – и участки, на которых, в соответствии с планами ландшафтных дизайнеров, произрастают туи, сосны да карликовые березы. А по верху кованых ворот – кованая щегольская надпись с вензелями: «Коттеджный поселок Первушино».
Они припарковались на площадке у ворот, вышли размять ноги.
– Все переменилось до неузнаваемости… – пробормотала Варя.
– Может, в том и цель была? – предположил Данилов. – Погубить твоего отца, директора, чтобы институт, беззащитный без него, прикрыть. А затем землю под ним прихватизировать, коттеджей настроить?
Кононова отрицательно помотала головой.
– Я приезжала сюда, когда в универе училась. В конце девяностых, лет через семь после папиной гибели… Здесь полное запустение царило. Заброшенный корпус, все ободрано, даже рамы с окон поснимали, двери утащили, косяки отодрали. Разбитая плитка, и ни единого следа, чем институт занимался: ни колбочки, ни пробирочки, ни какого-нибудь документика. С приватизацией земли подсуетились сильно позже.
– Поедем дальше.
Данилов распахнул перед ней пассажирскую дверцу.
Минут через двадцать навигатор привел их к точке, где закончился земной путь Вариных родителей. Она никогда на этом месте не бывала и теперь нашла его только потому, что благодаря Данилову вспомнила давешний протокол и описание, где случилось ДТП.
Остановились на обочине. Несомненно, то самое место. Дорога делает крутой поворот направо. Теперь обочина ограждена металлическим барьером, по нему тянутся отражающие катафоты и красные значки, обозначающие крутой поворот. Неизвестно, то ли после катастрофы облагородили трассу, то ли дошел до нее черед по программе улучшения автодорог.
Поле вдоль трассы заросло беспорядочным подлеском. Сосны, стоявшие за ним, равнодушно-печально помахивали ветвями. Варе показалось, что на одной из них она даже видит следы когда-то врезавшегося в нее автомобиля. Глаза ее наполнились слезами.
– Ах, Варька, что ж ты душу себе бередишь! – воскликнул Алеша, почувствовавший ее настроение. Он ласково обнял ее и потрепал по плечу.
– Поехали дальше, – сказала она сквозь комок в горле и утерла слезы.
Данилов усадил ее, устроился за рулем. Резко нажал на газ, сорвался от обочины.
– Скажи, – спросил он деловитым тоном, стараясь отвлечь подругу от печальных размышлений, – тогда, в две тысячи первом году, тебе запретили вести расследование о смерти родителей вышестоящие начальники, правильно?
– Так точно, – вздохнула девушка.
– А потом? Ты забросила это дело?
Ей почудился упрек в его словах, и Варя попыталась если не оправдаться, то объясниться:
– Понимаешь, я военнослужащая была. Подобные разыскания должна с начальством согласовывать. И я несколько раз спрашивала. Петренко обычно, с промежутком в два-три года примерно. «Можно?» И мне всякий раз отвечали, категорически: «Нет».
Алексей подумал, что это заставляет заподозрить неладное, но озвучивать свою мысль не стал. Перевел разговор:
– А откуда у родителей взялась та дача, куда мы едем?
– Наверное, отцу по работе дали. Он все-таки генерал был и начальник.
– А вокруг там кто проживает? На соседних участках? Его сослуживцы? Я к тому, может, они с папенькой твоим работали? Что-то про него помнят, знают?
– Хороший вопрос, Данилов! Вот только я совсем не уверена, что они дачи от института получали. Не припомню, чтобы отец с соседями водился и кто-то из них у нас в доме бывал. В городскую квартиру институтские приходили, неоднократно… Но спросить надо, конечно.
– А как дачный кооператив называется?
– Не «За здоровый мозг», – фыркнула Кононова, – как можно подумать из названия отцовского института. Просто и скромно: «Пятилетка».
Вскоре подрулили к искомому забору.
Все на участке, доставшемся Варе в наследство, пребывало в запустении. Сорная трава по пояс. Опавшие и никем не прибранные груши. Бессмысленно наливающиеся зрелым соком яблоки. Заросшие кусты выродившейся смородины.
Одна радость: участок огромный, просторный – двадцать пять соток. Посреди – старый дом, построенный в давние советские времена, при нехватке всего и вся. (Генералов дефициты тоже касались, как всех граждан, только в меньшей степени.) Огромная веранда из самодельных переплетов, выкрашенная желтой краской, уже изрядно облупившейся. Варя помнила отголоски из детства: не смогли достать зеленой краски или хотя бы синей, как хотели, вот и окрасили желтым. Родители совсем неумелыми были по части дефицитного. Получали венгерских мороженых кур и гречку в «академических» заказах, и то хорошо.
В кухоньке – печка-буржуйка да меблировка из старой квартиры. Разномастные чашки, тарелки. Матушка небольшая любительница была вести хозяйство, да и бабушка тоже.
Две крохотные комнаты. В одной обычно в течение всего лета помещалась бабуля. В ней даже сохранился, кажется, ее запах.
Во второй на огромной продавленной тахте (тоже из старой московской квартиры) спали, когда приезжали, отец-генерал и мама. Когда их не стало, комната пустовала, сюда укладывали припозднившихся Вариных гостей.
А сама она любила почивать на веранде. Оттуда так прикольно было в окно вылезать, когда бабушка уснет, и отправляться покурить куда-нибудь к бане, а то и вовсе мчаться на свидание с курсантом мореходки Ленчиком.
И все покрыто толстенным, чуть не в палец, слоем пыли.
– Слава богу, пока мы с тобой в эмпиреях витали, дачу твою лихие люди не разграбили.
– За ней присматривают. Надо, кстати, зайти, спасибо сказать.
– Заодно узнай, нет ли здесь сослуживцев отца-матери. А я пока посмотрю: может, найдутся какие-то записи интересные, документы. Авторизируешь меня на поиски?
– Конечно. У меня от тебя тайн нет.
Хотя имелся у нее от него, конечно, один большой секрет.
Но о нем никаких документальных свидетельств не сохранилось. Только ее память.
Данилов стал рыться в бумажных богатствах. В самой большой, «родительской» комнате имелся старый книжный шкаф. В нем несколько случайных книг и бесконечные ряды журналов – перестроечное богатство: «Новый мир», «Иностранка», «Знамя». Года всё самые лакомые: восемьдесят седьмой, восемьдесят восьмой, восемьдесят девятый. К девяносто первому подборки истончились, в девяносто втором исчезли вовсе: наступали лихие времена, не до чтения стало генеральской семье, одна мысль – выжить.
Но ни рукописных листочков, ни документов. Да и сомнительно, чтобы начальник секретного института Минобороны какие-то записи в частном порядке вел.
Варя позвонила тем временем в соседскую калитку. Раздался лай двух собак, и ей отворила дама лет семидесяти с седым ежиком на голове. Присмотрелась, близоруко щурясь, пропела:
– Батюшки-святы! Варюшка! Да ты ли это?
– Я, я, тетя Лина. Вот, подарочек вам привезла.
Данилов как знал: надоумил с утра захватить коробку конфет, которая валялась в числе подарков, принесенных Петренко в госпиталь.
– Сколько ж времени я тебя не видела! Лет пять? Семь?
– Да я, тетя Лина, за границей работала, в Америке, – легко соврала девушка. – Спасибо, что за дачкой нашей приглядывали. Теперь, надеюсь, мы здесь чаще бывать будем.
– Да ты у нас замуж не вышла ль?
– Пока нет, тетя Лина. Но парень имеется.
– Из наших? Или американца привезла?
– Из наших, из наших. – И подумала мельком: «Хотя он такой бывает загадочный, что, может, с американцем проще было бы. Но спросила соседку о другом, о том, о чем Данилов надоумливал: – А есть ли тут, на дачах, кто-нибудь, кто с моими родителями работал?
– С родителями? Мы точно нет. А зачем вдруг тебе?
– Да вот, воспоминания о них собираю, – снова приврала девушка. – Может, издам когда-нибудь за свой счет.
– Мы с ними только как соседи контактировали. Да у нас в товариществе вряд ли кто был из их института. У нас ведь кооператив от завода имени Войкова, образовался в сорок шестом году, сразу после войны. И участок, ваш который, принадлежал Огольяновым. А потом, когда он умер, дочка его родителям твоим продала. Но это в семидесятые было или в начале восьмидесятых, до перестройки.
– А я думала, отцу от Министерства обороны участок дали.
– О нет, к военным наше товарищество никогда никакого отношения не имело.
Вот и ушла Варя от соседки несолоно хлебавши – правда, рассыпавшись в благодарностях, что та за участком присматривает.
А в домике ее встретил торжествующий Данилов.
– Смотри, Варвара, что я нашел!
Он протянул огромную, одиннадцатого формата, девяностошестистраничную тетрадь в дерматиновом переплете.
– Что это?
– По-моему, дневник твоего папеньки.
– Да ты что!
– Валялся в стопке газет рядом с буржуйкой, для растопки. Хотя смотри: тут недвусмысленное указание.
На черную обложку тетради оказался наклеен рисунок: веселенький красный костерок, категорически перечеркнутый двумя запретными прямыми крест-накрест. То есть ясное указание: в печке не жечь!
Варя схватила тетрадь, распахнула на первой же пожелтелой странице и увидела до боли знакомый почерк отца: красивые, мелкие, ровные чернильные буковки человека, учившегося чистописанию в те баснословные времена, когда ученики обмакивали тонкие перышки в чернильницу и тренировали нажимы и росчерки.
– Ух ты!
Она взахлеб прочитала самое первое:
«3 сентября 1968 года. Сегодня произошло событие, которое, возможно, окажет непосредственное и весьма существенное влияние на мою дальнейшую судьбу, и далеко не в лучшую сторону…»
Вот это да! Шестьдесят восьмой год. Папочке – двадцать два. Тогда он, кажется, не работал в институте. Был студентом? Или аспирантом?
Она оторвалась от начала, пролистала всю тетрадь. Та оказалась заполнена примерно на три четверти. Мелькали записи разными чернилами, разной длины. Ближе к концу идеальный почерк родителя ощутимо испортился.
Почти все заметки датированы. Но года мелькают самые разные. 1972, 1973, потом 1978, 1981, 1985… Папочка, судя по всему, вел свой журнал крайне нерегулярно.
Она заглянула в самый конец – последняя запись от июля 1993 года – не август, когда папа погиб, а на месяц раньше. Значит, намеков о том, что его погубило, ждать не приходится?
Последние строчки, написанные в июле девяносто третьего, гласили: «Был на приеме в МО. (Министерство обороны, смекнула Варя.) На самом (возможном для меня) верху. Что ж, увы, увы. Боюсь, ничего хорошего наш институт не ждет. Нам в итоге не выделили ни-че-го. Нечем платить зарплату сотрудникам, кормить-поить контингент, не выделили даже ни единого одноразового шприца для инъекций. Впрочем, препаратов для них нам тоже не выделили. Как и банального спирту – протирать испытуемым место укола».
И тут записки обрывались навсегда. До гибели папы оставался месяц.
Сразу мелькнула мысль: «А вдруг папочкина смерть – самоубийство? Доведенный до отчаяния крахом дела своей жизни, отец решил самостоятельно свести с нею счеты? Но при этом он что же, забрал с собой мамулю? И бросил на произвол судьбы маленькую меня? Нет, нет и нет! Папа так поступить не мог».
Данилов смотрел с мягкой улыбкой, как Варя накинулась на отцовскую тетрадь. Она оторвалась от нее, воскликнула:
– Лешик, ты гений! – И принялась целовать партнера.
В итоге они не стали заниматься дачей, наводить тут порядок. «Дом подождет! – наложила вердикт Варвара. – Ждал пять лет и еще потерпит». Очень Кононовой не терпелось взяться за отцовский дневник.
Только чайник с чашками отмыла. Они выпили цейлонского с бутербродами, которые Варя предусмотрительно захватила, и помчались назад в Москву.
– Я одного не могу понять, – спросил по дороге задумчивый Данилов. – Дневник пролежал в стопке газет почти тридцать лет! Почему вы с бабушкой его не отыскали за это время?!
– Да ничего удивительного. Бабушка дачу, как и вообще жизнь деревенскую, не слишком жаловала. Когда я маленькая была, она сюда по обязанности таскалась, чтобы ребенок, как говорится, на воздухе летом был. А потом, когда родителей не стало, мы с бабулей на дачу ездить перестали. Она была городская до мозга костей, а мне эти места слишком о родителях напоминали да об их смерти. Приезжали раза два-три за сезон, по обязанности: проверить, как все тут, не разграбили? Обычно когда маму с папой на кладбище навещали – в принципе, по дороге. А осенью-зимой вообще ни разу не бывали, поэтому печку не топили.
– А когда ты студенткой стала, почему одна или с друзьями не ездила? Милое дело – пустая дача для гульбы!
– А я ведь не гуленой была. Росла скорее ботанического склада. И компании у меня особой не имелось. Пара подружек, и все.
– А молодые люди? – лукаво переспросил Алеша. Чуть не впервые с тех пор, как они начали встречаться, заговорил о тех, кто был с нею раньше.
Варя нахмурилась. Ей не слишком приятно было вспоминать своих бывших. Но в голосе возлюбленного не слышалась ревность или досада, разве что искреннее любопытство. И она раздумчиво пояснила:
– Парней у меня немного водилось. Раз-два да обчелся. И в голову не приходило их на свою старую дачу тащить. Как-то неприятно было, стыдновато: там ведь сначала прибраться как следует надо или вовсе ремонт сделать, а потом гостей водить. Мне всегда хотелось более праздничной обстановки, с мальчиками тоже. Да и они были местами для встреч обеспечены… – Сразу в голове мелькнул образ: роскошная квартира на Патриарших, высокие потолки и вид на пруд, роскошный сексодром с черными простынями и зеркалом на потолке и ее партнер – бесстыдный, голый, красивый. Она мотнула головой, и непрошеное воспоминание исчезло. Варя закруглила разговор: – Вот так и простояла наша дача тридцать лет практически невостребованная.
– А бабушка твоя? – вопросил возлюбленный и заключил лукаво: – Это та самая, которую я знаю по прошлому? Да очень близко?[5]
– Нет! Та – по маминой линии, Семугова. Она очень деловая была, карьеру всю дорогу строила.
– Это я помню, – усмехнулся Данилов.
– А жили мы, – продолжила Варя, – с папиной мамой, бабушкой Настей: Кононовой Анастасией Ивановной. Она меня, в сущности, и воспитывала, и холила. Да и не стало ее совсем недавно, в двенадцатом году.
Совместное уединение в машине способствует семейным разговорам – психологи советуют именно в такой диспозиции отношения выяснять. Вот и у Вари с Даниловым беседа по дороге в Москву получилась спокойной и задушевной.
Навстречу, в область, пухли и полнились вечерние пробки, а они в противоположном направлении летели в центр, как звезды.
А дома Варя уединилась в спальне и принялась читать отцовские заметки подряд, с начала до конца. И самые первые записи оказались драматичнейшими! После преамбулы о «событии, которое повернет мою судьбу, возможно, в худшую сторону» третьего сентября шестьдесят восьмого года отец написал: «После происшедшего сегодня Илья Александрович сказал, что «я сам себе непоправимо испортил жизнь» и «подписал приговор». И добавил, что за последствия он не ручается, но они окажутся для меня очень и очень печальными. Дай бог, заметил, чтобы все обошлось отчислением из аспирантуры и исключением из комсомола, а не тюремным сроком. Но по порядку. На кафедре сегодня проводили открытое партийно-комсомольское собрание. Тема: оказание интернациональной помощи братскому чехословацкому народу».
Варя оторвалась от чтения, открыла телефон и запросила поисковик, чтобы освежить память. Так и есть: двадцать первого августа шестьдесят восьмого года советские войска вторглись в Чехословакию – Брежневу и другим верным ленинцам показались подозрительными реформы, которые стало проводить руководство этой социалистической страны.
Как раз 21 августа произошло вторжение, первого сентября начался учебный год, съехались студенты и аспиранты. Значит, третьего настало время советским учащимся высшей школы откликнуться на событие, поставить галочку. Это и отец прекрасно понимал:
«Обычное протокольное мероприятие, лишь бы отчитаться перед парткомом и райкомом. Один за другим на кафедру выходили назначенные ораторы: замзавкафедрой Борис Исаакович Зорянов (сам завкафедрой решил не мараться, увильнул от выступления, но в президиуме, как положено, сидел). Потом пошли речи в поддержку, по старшинству: секретарь партбюро, председатель профкома, секретарь комитета комсомола – мерзейший Вова Мочков. По бумажке они бубнили примерно идентичный текст, передранный из передовиц «Правды». В их речах мелькали: «угроза социалистическому строю», «контрреволюционные силы», «сговор со враждебными социализму внешними врагами». Но страны Варшавского договора и Советский Союз проявили бдительность и дальновидность и, вуаля, «в полном соответствии с правом на индивидуальную и коллективную оборону оказали интернациональную помощь братскому чехословацкому народу». Выступавшие отдолдонили свое, собрание благополучно катилось к запланированному финишу, но тут секретарь партбюро убогий доцент Паршиков дежурно вопросил, имеются ли у собравшихся вопросы. И тут… Не знаю, какая шлея попала мне под хвост, видит ведь бог, я не собирался ничего квакать, планировал отсидеться, как обычно, да и побежать спокойно домой, но… Прекрасная… (имя замарано чернилами) на меня так, что ли, подействовала? Перед ней захотелось выставиться? Или просто отказали вдруг тормоза, как бывает у человека после литра выпитого, – но я, разумеется, ни грамма в рот перед собранием не брал, только сейчас оскоромился – глубокой ночью, дома, наедине с дневником… Короче, я встал и задал свой вопрос – который, если честно, звучал достаточно риторически, а потому, наверное, мог быть засчитан в худшем случае как отдельное провокационное выступление. Итак, я поднял руку и, когда мне дали слово, поднялся и сказал (передаю в кратком изложении). Не могу понять, промолвил я, зачем нам, могучему Советскому Союзу, понадобилось вводить войска в Чехословакию? У нас что, мало своих дел здесь, на Родине? И почему мы должны быть каждой бочке затычкой? (Прямо так я не выразился, попытался сформулировать более пристойно, но смысл такой.) Неужели чехословацкие товарищи сами, без нашей помощи, не могли разобраться со своей собственной страной?
…(замарано), надо отдать ей должное (она сидела рядом), на протяжении моей речи пыталась меня утихомирить, дергала за полу пиджака, старалась усадить на место и всячески шипела.
Спич мой имел определенный эффект. Народ заволновался, зашумел, стал на меня оглядываться. Но сразу, как я умолк, немедленно вскочил секретарь парткома Паршиков и высказался в том смысле, что мы целиком и полностью отметаем выступление молодого товарища Кононова как идейно незрелое и непродуманное. «Зарубежные силы, – цитирую почти дословно, – из подрывных центров стран НАТО пытались вырвать из славной семьи социалистических народов любимую дочь, братскую Чехословакию. И будьте уверены: если бы коммунисты Советского Союза и здоровые силы стран Варшавского договора не проявили бдительность и принципиальность, уже сегодня танки бундесвера и других стран агрессивного блока НАТО стояли в километре от наших границ, непосредственно угрожая Львову и Киеву. И если вы, Кононов, этого не понимаете, надо сидеть и не вякать!»
После того как я получил от него сию «достойную отповедь», он предложил голосовать за принятие резолюции – разумеется, с горячим одобрением ввода войск на территорию Чехословакии. Голосовали «за», я чуть промедлил поднять руку, но получил от … удар по ребрам такой силы, что немедленно потянул вверх свою длань».
Как интересно, подумала Варя, кто эта замаранная впоследствии в дневнике особа? Вряд ли она может быть моей мамочкой, той в шестьдесят восьмом лет семь исполнилось, подобных крох на кафедральные собрания явно не приглашали.
«А потом, – продолжала читать Варя, – когда собрание закончилось, я, не говоря ни с кем, отправился к выходу из корпуса – но тут меня нагоняет, вся запыхавшаяся, секретарша завкафедрой Людмила Евгеньевна и сообщает, что он немедленно требует к себе в кабинет. Возвращаюсь, вхожу. Милейший завкафедрой доктор наук Ильинский Илья Степанович встречает меня почти ласково, усаживает. И высказывает, с видом глубокой озабоченности, как раз то, о чем я написал в первых строках своих записок. Добавляет полушепотом, картинно обернувшись по сторонам: «Счастьем будет, если никто из участников нынешнего благородного собрания не настучит о вашем опрометчивом выступлении в партком, райком и другие инстанции. Если сверху давить не будут, я вас постараюсь прикрыть, вы мне глубоко симпатичны как человек и будущий ученый. И я не сомневаюсь, что перед вами – большое будущее, если только оно из-за вашего глупейшего поведения не оборвется на самом первом такте».
И вот теперь глубокой ночью сижу я (чего греха таить) на кухне нашей с мамой кооперативной квартиры и записываю, рыдая и обмакивая слезами, эти строки. И в самом деле: зачем я, дурак, вылезал?»
На следующий день последовала не менее интересная запись:
«4 сентября. Сегодня получил жестокий нагоняй от… (все та же замаранная впоследствии дама, оставшаяся неизвестной). Она заявила мне, что я: а) невоздержанный дурак; б) остолоп; в) политически незрелый тип. И добавила: если моя выходка будет иметь последствия и меня действительно погонят (а ведь могут!) из аспирантуры и исключат из славных рядов ВЛКСМ, то она немедленно со мной расстанется и свою дальнейшую судьбу со столь аморальным прохиндеем связывать не станет. «Я не декабристка, – с пафосом проговорила она, – и за тобой ни в какую Сибирь на стройки народного хозяйства не поеду!» Но тут мне показалось, что она пугает, потому что, кажется, любит и, наверное, в беде не бросит – а может, наоборот, возлюбит еще крепче. Короче говоря, я поцеловал ее, а потом мы пошли в кинотеатр «Победа» на новый фильм «Золотой теленок» (по Ильфу-Петрову), который, честно говоря, показался мне совсем не смешным – может, из-за положения, в котором я по собственной милости оказался.
5 сентября. Ситуация вокруг моего «выпада» развивается явно в сторону ухудшения. Сегодня встретил Мочков (комсомольский секретарь), отвел в сторонку покурить и, не глядя на меня, произнес, что ему дали команду (кто – он не ответил, несмотря на мой прямой вопрос) готовить кафедральное комсомольское собрание по моему «персональному делу» с «решительным осуждением». «Я бы на твоем месте, – сказал он – подготовил покаянную речь». – «А что мне будет?» – напрямую спросил я. Но он начал юлить, дескать, все зависит от того, как проголосуют комсомольцы – как будто решений по «персоналкам» не готовят и не принимают заранее. Но, может, пока еще ничего не решено? Я смогу отделаться, скажем, строгим выговорешником. Хотя… Говорят, тех семерых, кто вышел на Красную площадь протестовать против ввода войск, посадят. Но я же, с другой стороны, ни на какую площадь не выходил?»