– Нынешним утром вы тоже были на другом месте, но я же не спрашиваю вас, почему теперь вы здесь.
Она поглядела на него поверх повязки, на этот раз долго и проницательно. В ее вопросе и взгляде не было ничего настораживающего, но Гаранин неизвестно почему стал нервничать: «О чем это она? Намекает, мол, еще сегодня утром я был в лагере красных, а теперь вот раненый и разбитый у них? Нет… я сам себя накручиваю. А если эта особа – опытный контрразведчик? Подослана ко мне следить. Ополоумел я, что ли? Это обычная сестра милосердия».
Гаранин долго молчал, она вновь опустила глаза и продолжила делать перевязку, попутно объясняя:
– У нас заведен такой график: одну ночь мы дежурим во фронтовом лазарете, день отдыхаем и следующую ночь дежурим в городском госпитале, третью ночь мы проводим дома, а потом все повторяется вновь.
– Значит, следующей ночью вас можно застать дома? – развязно налепил себе прежнюю маску Гаранин и сам содрогнулся от этакой пошлости.
– Флирт хорош тем, господин поручик, что он не переступает границы дозволенного. – Заканчивая работу, она намеренно жестко стянула завязку, и Глеб снова ощутил боль в раненой руке, но на этот раз стон удержал.
4
Сабуров позвал его из коридора перед самым отбоем, проводил в какое-то хозяйственное помещение. Там висела на стуле отчищенная и приведенная в порядок форма, в которой Гаранин прибыл сюда. Рядом стоял все тот же пожилой санитар, готовый помочь.
Они быстро пересекли спящие улицы города, выехали на простор. Гаранин даже в темноте узнавал некоторые ориентиры, замеченные сегодня днем, понял, что движутся они той же дорогой, и готовил себя: «Едем снова к фронту, значит, обещанному совещанию быть. Надо раскачать их, убедить, что удар навстречу Вюртембергу необходим».
С ротмистром заговорить он не пытался, готовый тем не менее в любую секунду ответить на его вопрос. Сабуров размышлял: «Молчит. Что-то он себе там думает. Надо забить ему голову любой ерундой, лишь бы отвлечь».
– Отдохнули в госпитале, Глеб Сергеевич? Удалось поспать?
– Да, вполне. Дневной сон был долгим, никто меня не тревожил, и теперь хоть всю ночь готов скакать. А как вы, Клим Константинович? Отдохнули?
– Выезд в город – всегда отдых. Повидал кое-кого, заглянул в гости. Был, кстати, зван завтра вечером на именины.
Голос Сабурова был теплым и ласковым, как июльская ночь, но мысли ходили строгие: «Что ты с ним любезничаешь? Завали его горой вопросов, пусть он трещит по швам, пусть отдувается». И тут же нападал:
– Вы, наверное, давненько не бывали в гостях, в приятной компании? Расскажите о жизни там, по ту сторону фронта.
– Люди везде люди. Что тут, что там, – простецки бросал Гаранин. – Но насчет приятной компании – это вы верно заметили. Там не пируют, не устраивают званых ужинов, там попросту голодают. И я, признаться, завидую вам, меня и вправду сто лет никто никуда не звал.
– А поедемте вместе? – тут же предложил Сабуров, сгорая от нетерпения: «Вот там-то я тебя и прощупаю, развяжу твой пьяный язык, если сегодня на совещании он у тебя не развяжется».
– Я с удовольствием принял бы ваше предложение, но привык получать приглашение от самих хозяев.
– Ай, да бросьте! Хозяева – мои хорошие друзья, они и слова не скажут против вашей компании, – беззаботно отмахнулся Сабуров.
– Сказать, может, и не скажут, но подумают.
– Уверяю вас, Глеб Сергеевич, никто ничего не подумает. Хозяева патриоты, любят угощать фронтовых офицеров.
Тут Сабуров звонко шлепнул себя ладонью по лбу, будто вспомнил что-то важное:
– А если узнают, что вы к нам прорвались с плацдарма, так до утра вас не отпустят, будут расспрашивать, станете главной фигурой всего вечера, прикуете внимание.
– Не знаю, не знаю, Климентий. Чем закончится сегодняшнее совещание, как повернется судьба… Ведь если полковник и его штаб не примут зов Вюртемберга, не согласятся наступать – до именин ли мне будет? Да и ранен я, тут не до веселья.
– Простите, Глеб Сергеевич, всего несколько часов мирной жизни – и я уже выпал из реальности.
Сабуров сгоряча хотел заверить Гаранина в том, что будет держать на совещании его сторону, уговаривать штаб в пользу наступления, но вовремя одернул себя, вспомнив о заготовленном каверзном вопросе для Гаранина.
– Вам нравится эта лошадь? – по-прежнему бомбардировал Сабуров вопросами.
Гаранин хотел ответить простецкое «Дареному коню в зубы не смотрят», но осекся и вспомнил, что он дворянин. Похлопав лошаденку, внезапно доставшуюся ему из-под убитого сегодня утром, по шее, он молвил:
– Бывало и хуже. Более года, признаться, не сидел в седле. До войны у меня был отличный дончак, стройный красавец. Когда выезжал на охоту и брал с собой Ральфа, курцхаара-трехлетку, обязательно ставил их вместе где-нибудь на пригорке, отходил и любовался. Оба умницы, без моего слова с места не сходили, хоть час на них смотри – без команды не шелохнутся, оба поджарые, на тонких и быстрых ногах. Лошадь и собака… ни одна человеческая жизнь не пересилила бы эту пару… Я бы не пожалел ничего, если бы мне вернули ту пору и те вещи, которыми я обладал.
– У меня тоже бывает такое! – горячо согласился Сабуров. – Иногда вспоминаю тринадцатый год, Дягилевские сезоны в Париже, полжизни бы отдал, чтоб это повторилось опять.
Гаранин вторил:
– Из всех, кто покинул страну, больше всех жалею о Рахманинове. Едва только он приедет – тут же любыми способами попаду на концерт.
Сабуров говорил себе: «Да, эта птичка с прошлым, дворянин неподдельный».
Гаранин тоже не скучал: «Копаешь под меня или просто трепишься? То ли простачек, то ли делает вид – пока непонятно».
На подступах к позициям их окликнул из темноты патруль, Сабуров уверенно произнес парольное слово. В палатке собрались все, кого ожидал полковник Новоселов: чины штаба, полковое и батальонное начальство, был и сам командующий корпусом. Глеб знал его в лицо по фотокарточкам из оперативных документов, а потому сразу смекнул: «Всполошились не на шутку. Не нужно быть великим стратегом, чтобы понять, за кем здесь будет последнее слово».
Гаранин еще раз рассказал всем собравшимся об обстоятельствах своего пути от плацдарма к засаде красных и дальше, о нелегком положении корпуса Вюртемберга. Он не взывал о помощи, старался сохранять холодность, деловитость и сухой тон. Когда закончил, никто не спешил с дополнительными расспросами, все тактично ждали первых слов от командующего корпусом.
– Вюртемберга, конечно, выручать нужно, – начал было вслух рассуждать генерал, в воздухе повисло неизбежное «но…», и никак генерал его не мог вымолвить, видимо, плохо представляя, как дальше строить ему речь после этого пресловутого «но».
Командир корпуса был человек пожилой, от жизни уставший, хоть и несла она его на своих волнах, ласково баюкая. Как ребенок из приличной фамилии, он легко окончил гимназию и поступил в кадетский корпус, с такой же легкостью окончил и его, получив сразу же высокое назначение. С началом Русско-японской – на фронт, как иные карьеристы, не стремился, служебный рост и так шел своим мерным чередом. Связи, деньги, положение – все, что было накоплено предыдущими поколениями, давало ему легкую жизнь. Он и в этой войне угодил на пост командующего корпусом чуть ли не против своей воли: когда его назначали, он думал о тех, кто уже доехал и доплыл в Париж, Белград и Прагу, тайно хотел на их место, понимая, что в стране победившего хама все уже решено. Его страшил только суд военного трибунала, в случае если он откажется воевать или проявит явную халатность. Поэтому он держался, пыжился, делал вид, что радеет в пользу успеха белой армии, сам же с нетерпением ждал, когда фронт покатится на юг и можно будет с чистой совестью сесть на уплывающий к Босфору пароход.
– Разрешите, господин генерал, задать поручику Гаранину один важный вопрос? – вдруг вскочил Сабуров.
«Вот оно – началось. Ну, что ж, бей. Поглядим, каков твой удар», – внутренне сжался Глеб.
– Он действительно важен? – недоверчиво взглянул генерал на Сабурова.
– Поверьте, господин генерал, с глупостью бы я не полез.
Генерал в ответ меланхолично махнул: «Извольте». Сабуров обернулся к Гаранину:
– Если у Вюртемберга есть такой опытный разведчик, способный пересечь передовую, выследить запуск двух зеленых ракет, беспрепятственно вернуться назад и сообщить о них Вюртембергу, зачем генералу понадобилось устраивать весь этот цирк с неудачной посылкой одного эскорта, убийством поручика Мякишева, снаряжением повторного эскорта и вашей посылкой, поручик Гаранин? Ведь пакет, что вы нам привезли, мог доставить тот самый незаметный разведчик, и было бы гораздо проще.
Глаза всех собравшихся устремились на Гаранина, даже во взгляде командующего корпусом развеялась меланхолия и зародился слабый блеск любопытства. Возможно, в другой бы миг Гаранин и дрогнул под обвалом этих напряженных взглядов, но теперь он подумал: «Всего-то? А уж как готовил меня к этому, как готовил», – и холодно заметил:
– Я не имею привычки давать наставлений вышестоящим чинам.
Сабуров ухватился за эту дерзость:
– То есть вы, господин поручик, видя всю ненадежность предложенной Вюртембергом схемы и явно прослеживая простоту передачи пакета одним-единственным разведчиком, согласились с Вюртембергом и пошли по наиболее сложному сценарию?
– Генералу Вюртембергу, безусловно, повезло бы больше, если бы на моем месте были вы, господин Сабуров. Вам наверняка удалось бы убедить генерала в верности ваших суждений, – оставался непроницаемым Глеб.
Командующий фронтом наконец оборвал фехтование Гаранина с Сабуровым:
– Я знаю Вюртемберга, старик всегда любил сложные планирования, у него одна диспозиция расписана на пять листов. Все верно, это почерк Вюртемберга. Сидели бы, ротмистр, молча, не высовывались, – гневно взглянул генерал в сторону Сабурова и сразу же обернулся к Новоселову:
– Что скажете, полковник? Сил у вас достаточно для рывка?
Новоселов поднялся:
– Если подкинуть из резерва штыков четыреста да сотню сабель, я думаю, нам удастся встречный удар и Вюртембергу поможем выбраться.
Внезапно кто-то засомневался из штабных:
– Но как мы можем начать наступление, до конца не зная: идет ли нам навстречу Вюртемберг или нет? Может, это удар в пустоту?
Командующий фронтом нахмурился:
– В каком смысле «в пустоту»? Выражайтесь яснее.
– Ракеты-то мы запустим, а увидит ли их посланный Вюртембергом человек? И если увидит – донесет ли он эту весть на плацдарм или будет схвачен красными на обратном пути, и Вюртемберг останется слепым: идти на прорыв с плацдарма – не идти?
Гаранин попросил слова, едва заметно подняв руку:
– Прошу меня простить, господин генерал, я, видимо, заразился от мною уважаемого господина ротмистра привычкой давать советы. До плацдарма не так далеко, и, если Вюртемберг с него ударит, мы, без сомнения, услышим артиллерийскую пальбу, а значит, сможем убедиться…
– Верно! – не дал договорить Гаранину командующий корпусом. – Операцию разрабатывать немедленно, сконцентрировать ударный кулак и держать его наготове к означенному в диспозиции Вюртемберга часу. Как только начнется прорыв с плацдарма – переходить в наступление. Если на плацдарме будет тихо, то и мы будем бездействовать. Сколько у нас до полуночи?
– Чуть больше полутора часов, – доложил адъютант.
– Полковник, лично проследите об условленном запуске зеленых ракет, возьмите моего адъютанта, сверьтесь по его хронометру, – раздавал поручения генерал.
Все обступили разложенную на столе карту, громко заговорили, стали произносить цифры и ориентиры. Гаранину показалось, что в керосиновых лампах невидимая рука прибавила света: «Теперь продержаться три дня, ничем себя не выдав».
Новоселов с Сабуровым подошли к Гаранину, полковник сказал:
– Вы можете возвращаться в госпиталь, поручик, долечивайте рану, ротмистр вас сопроводит. Вам, Сабуров, прошение по рапорту удовлетворяю: отдыхайте сутки.
Гаранин благодарил Новоселова, отвечал общепринятыми любезностями, а сам скользил взглядом по Сабурову: «Как себя чувствуете, голубчик? Молодцом, держитесь молодцом, даже в лице не изменились и досады своей не проявляете. И это весь ваш каверзный вопрос? Слабовато».
Обратный путь прошел в столь же теплой беседе: обсуждали борзых, великолепную поэзию Гумилева и его отчаянные путешествия, спорили об убойной силе «маузера» и «люгера». Оба делали вид, будто и не было столкновения в присутствии штабистов и командующего корпусом. У ступеней госпиталя Сабуров пожал своему спутнику руку, тепло произнес:
– Так я все же рассчитываю на вашу компанию, завтра после ужина – заеду.
Гаранин уловил его твердое пожатие и ответил неуверенно:
– Я бы с радостью, но отпустит ли госпитальное начальство?
– Об этом не беспокойтесь, я скажу, что вас снова затребовали на совещание.
Гаранин внутренне одернул себя: «Перестань кобениться! Ты ведь бывший светский лев, истосковался по обществу, томясь среди сермяжной серости».
Он отдал поводья своей лошади дежурившему солдату:
– Очень благодарен вам, Климентий, буду ждать завтра, с удовольствием.
5
Госпитальный день прошел в тоскливом ожидании. Оно не было тревожным, Гаранин только думал иногда: «И зачем ему вздумалось тащить меня на эти именины? Хочет посмотреть, как я по-гусарски опрокидываю водку и травлю скабрезные анекдоты? Или чего он ждет? Неугомонный тип».
После обеда Гаранина перевели в офицерскую палату, там освободилась койка. А до этого он успел наслушаться солдатских разговоров:
– Наступлению быть. Дело верное: гляди, скольких сегодня на выписку отправили.
– Точно, вот Антипенку даже не долечили, так с кашлем и уволокли, в окопах долечится.
– На том свете его долечат, как и нас с вами.
Гаранин отмечал, что боевого духа в кадетских солдатах очень немного, хотя кормежка здесь и общее содержание были на порядок выше, чем в красноармейских госпиталях. Поглощая в обед кашу на сале и наваристые щи, Глеб размышлял: «Черт возьми, на что способен наш дьявол-мужик… Недоедать будет, поступать в ущерб своему хозяйству, а возьми его, выверни изнанкой наружу – у каждого в душе светлая мечта: заживем завтра по-небывалому! Никакого голландца с англичанином на такое не толкнешь, их от тепленького очага с кофейником не отцепишь». И проглатывал Гаранин едва показавшуюся сентиментальную слезу, упрятывал глубоко в себя.
В офицерской палате его встретили с должной холодностью. Все давно ко всему привыкли, никто ничему не удивлялся, не спешили знакомиться и сдружиться: сегодня ты здесь, а завтра снова тебя перевели в другую палату, на фронт или еще куда подальше. Гаранин попытался было завести разговор с одним офицером, но тот быстро дал понять, что вести «великосветские» беседы не намерен. Глеб напрашивался в друзья даже не с разведывательной целью и выискиванием в доверительной беседе каких-то тайн, он просто пытался быть естественным, как ему казалось, но быстро понял, что быть естественным – это поменьше говорить, выглядеть уставшим и побольше спать. Быстро переняв здешний порядок, он уснул, предчувствуя нынешнюю ночь (или большую ее часть) бессонной. Дремал он, как всегда, вполуха, до конца не отключая сознание, не теряя надежды, что кто-либо из обитателей офицерской палаты уронит ценное словцо. Надежды его не оправдались.
Сабуров заехал, как и обещал – после ужина. Снова Гаранина проводил дежурный санитар в хозяйственную комнату и помог нарядиться, со стороны госпитальных задворок привели накормленную лошадь. Вдвоем они неторопливо двинулись по улице. В вечерних сумерках слышались угасающие крики детей – еще не все закончили с играми и разбежались по домам, хлопали во дворах калитки, лаяли дремавшие весь день собаки, уныло отбивал часы соборный колокол.
– Именинницу зовут Агнесса Васильевна, – заочно знакомил Сабуров Глеба с новой компанией. – Еще не вдова, но где ее муж, она не знает: то ли воюет на севере у Юденича, то ли вообще выехал за границу. У нее целый сонм молоденьких подруг, поэтому скучать нам с вами не придется.
– Где я только не был, Климентий Константинович, – с жаром принимал его интерес Гаранин, – но лучше русских женщин не увидел. До войны удавалось выехать в Париж и отдыхать на немецких водах, поверьте моему слову – дело имел не только с ночными бабочками, но и с дамами из общества. Как нахваливает наша литература, а вслед за нею и общественность, француженок! Ни черта против наших, уж ваше право – верить или нет.
Сабуров поджал губу и значительно покивал головой, изображая на лице легкую зависть:
– А мне, знаете ли, не довелось иностранного тела попробовать. Хотя нет – вру, была одна пухленькая латышка с необъятными бедрами. А что она вытворяла своими ягодицами…
Спутник Гаранина явно издевался над ним, и Глеб немного недоумевал: «Ты же сам затеял эту игру, так зачем теперь ерничаешь? Плата за вчерашнюю промашку на совещании или продолжаешь меня раскусывать?»
Сам Гаранин врал про иностранные интрижки. Он бывал в Париже и Баден-Бадене, но оставлял всегда чистыми тело и душу. У него случались в молодости влюбленности, случались романы, он даже знал несколько способов обольщения женщин, ведь в его профессии без этого нельзя, но случая применить эти способы пока не возникало. Гаранин делил постель с одной лишь иностранкой, в бедном румынском захолустье осенью шестнадцатого года…
После Брусиловского прорыва маленькое королевство решило, что у него достаточно мощи потягаться силами с побитой русскими Австро-Венгрией, и ударило ей через южную гряду Карпат в подбрюшье. К побитым австрийцам, как всегда, на помощь пришли их более стойкие собратья – немцы и погнали румын обратно через горы, а с правого дунайского берега уже летели злобные болгарские крики: «Вы нам еще за девятьсот тринадцатый год ответите, проклятые мамалыжники!»[2] Румыны с воплем взывали о помощи к своему восточному соседу. Дивизию, к которой был прикреплен тогда Гаранин, перебросили с Юго-Западного на самый север Румынского фронта, к горным карпатским вершинам. Край смешанного населения и языка: румына не отличишь от мадьяра, жида от цыгана, а гуцула от молдаванина.
К декабрю фронт замер, и Гаранин, обрядившись в крестьянские обноски, пошел в свой первый рейд за линию фронта. На Юго-Западном он почти не бывал на позициях, сидел в ближнем тылу, занимался бумажной работой, вел допросы пленных и всякого рода «подозрительных», схваченных на дорогах пикетами. А тут впервые была горячая работа на земле, Гаранин давно тосковал по такому. За долгие месяцы квартирования в Галиции он достаточно уверенно изучил здешний диалект, каждодневно упражнялся в лавках и на улицах, оттачивая нужное произношение. Глеб успел узнать несколько фраз на румынском и рассчитывал на смеси этих двух языков объясняться с жителями и встреченными в пути австрийскими патрулями.
С местными ему поговорить почти не удалось, в первом встретившемся патруле ему попался трансильванский румын, заметивший его скверное румынское произношение. Гаранина тут же взяли за шкирку, стали бить, как беспородную дворовую собачонку.
– Кто ты есть на самом деле? – орал на него румын, охаживая по ребрам прикладом.
Гаранин с перепугу лепетал на чистом украинском выговоре:
– Я тутошний, паны солдаты, я ту-тош-ний!
Его продолжали бить, пока с диким криком не налетела в их толпу молодая румынка. Она упала на Гаранина, закрыла его своим телом, неистово запричитала непонятные для Гаранина румынские слова:
– Чертовы «освободители»! Хотите совсем его замордовать?! Это муж мой! Он не отсюда, он с австрийской стороны гор! До войны мы женились с ним, нашего языка он так и не выучил, знает плохо…
Солдаты поначалу отшатнулись, обалдев от бабьего крика, потом сказал один из них:
– Коли он из Австрии, так должен знать по-немецки.
Инстинкт выживания помог Гаранину:
– Совсем немного я знаю, совсем, совсем немного! Пан смотритель, эта чечевица по две кроны, а вот эту, дробленую, отдам за полторы, – сознательно коверкая произношение и нарушая падежи, лепетал он немецкие слова своим разбитым ртом.
Солдаты поглядели на его жалко скукоженное тело, на крестьянку, прижимавшую его голову к своей груди, как родную, и трансильванский румын с сочувствием спросил:
– Что, приятель, тоже гнул до войны спину на арендатора? Проваливай, чтоб больше тебя не видели. А ты береги своего австрияка и скажи ему, чтоб начинал учить тебя по-немецки – швабы пришли сюда надолго.
Крестьянка уволокла Гаранина к себе в хижину, кинула в углу холодных сенцев охапку соломы и застелила ее рядном, молча указав ему ложиться. Он провел у нее неделю, медленно зализывая раны, почти не выходил за огорожу, слонялся по двору, о разведке уже не думал, хотелось живым вернуться за линию фронта. Хозяйка понимала, что ему нужно отлежаться, в таком состоянии он бы далеко не ушел, делила с ним скудные плоды своей земли и летнего труда, иногда говорила с ним, больше знаками, чем словами объясняя, что мужа забрали в армию и он уплыл вслед за войсками туда – в русскую сторону. А в последнюю ночь позвала его из холодных сеней в халупу. День ото дня Гаранин понимал все больше румынских слов. Крестьянка потянула через голову ночную рубашку, сказав: «Может, и у вас какая баба моего Михая пожалеет».
Он помнил до сих пор ее горячие поцелуи, заставлявшие снова кровоточить его едва поджившие после солдатских ударов губы, ее прерывистое дыхание…
Сабуров велел своей лошади остановиться. Они замерли перед высокими деревянными воротами с башенками. На втором этаже каменного мещанского дома из распахнутого окна раструб патефона скрежетал новомодное танго, слышался звон посуды и оживленная беседа.
– Да мы запаздываем, поручик, – с видимой озабоченностью сказал Сабуров.
– Джентльменам так поступать не подобает – скорее наверх, – поддержал его Гаранин.
У именинницы собралось не меньше десятка гостей, Сабуров не обманул – в основном женского пола. Гаранина он подвел к виновнице и представил. Это была дама нестарая, приятной внешности, в прошлом, несомненно, обладавшая совсем иным лоском и размахом и теперь все это растерявшая, но не согласная мириться с нынешним своим положением и в столь скудные времена отказываться от маленького праздника. У нее все еще оставались знакомые и приятели, кое-какая родня, которая позволяла ей держаться на плаву и не искать службы во вновь открывавшихся по городу ведомствах. Вся эта приятельская компания и была нынче здесь: три-четыре дамы примерно возраста именинницы, пожилая пара, два деловитых господина и еще какие-то одинокие девушки, приходившиеся Агнессе Васильевне одновременно приятельницами и племянницами. Плавно ходила между гостями и обстановкой горничная, разнося закуски и напитки.
В атмосфере плавали разговоры:
– Большевики твердят о свободе, но где она? – втолковывал один деловитый господин другому. – Вместо нее я слышу лишь ненавистные выпады в сторону Бога: «Религия есть опиум». Да, пусть так, но я-то хочу сам до этого дойти, своим свободным умом. Положите передо мной антирелигиозную брошюру, но не прячьте при этом Евангелие, не несите его торжественно на костер. Оставьте Евангелие для моего свободного выбора, и тогда, соизмерив ваше большевицкое антирелигиозное творение и Библию, я, возможно, и скажу: «Бога нет». Но не в этой идиотической ситуации, когда вы берете и просто отменяете Бога, сжигая его на костре.
Его приятель соглашался с такой яростью, словно спорил со своим оппонентом:
– Эта поганая революция есть революция неслыханных свобод и безбожных экспериментов. Свобода от совести, от всяких обязанностей, от нравственности и морали, от чести и достоинства, свобода от Отечества и любви к ближнему.
К ним присоединился пожилой господин со своей спутницей:
– Ах, если бы Чернышевский, Герцен и Толстой дожили до революции – заплакали бы кровавыми слезами и от всего бы отреклись. Уверяю вас.
Оба господина тактично закивали головами, и старик, поощренный этим, понес дальше:
– Говорю вам точно, господа, большевики рукотворно распространяют бактерии сыпного тифа.
Волна сомнения пробежала по лицам обоих деловитых господ, один из них осторожно заметил:
– Это сомнительно, они ведь не застрахованы от болезни и сами.
– Что им до российского населения? До этих вот комиссаров, что исполняют их волю на местах? Сами-то они сидят за Кремлевской стеной, в народ не спускаются, а потому и ничем не рискуют. Миллионом русских больше, миллионом меньше. Главное для них – сохранить власть!
Гаранин старался не слушать этих разговоров, сразу поняв их бредовую незначимость, старался сконцентрироваться на другом, но память невольно вытолкнула его недавний разговор с одним из чекистов. Речь зашла о тех десятках тысяч «лишних» людей, которые, несомненно, останутся после победы в войне. Приятель доверительно говорил тогда Гаранину: