Книга Оппенгеймер. Триумф и трагедия Американского Прометея - читать онлайн бесплатно, автор Мартин Дж. Шервин. Cтраница 6
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Оппенгеймер. Триумф и трагедия Американского Прометея
Оппенгеймер. Триумф и трагедия Американского Прометея
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Оппенгеймер. Триумф и трагедия Американского Прометея

Скорее всего молодой Оппенгеймер продолжал посещать психоаналитика всю весну 1926 года. Но со временем их отношения прервались. В один июньский день Роберт заехал к Джону Эдсаллу и сказал ему, что «[доктор] М. решил – дальнейшее продолжение анализа будет бесполезным».

Герберт Смит впоследствии случайно встретил в Нью-Йорке одного из своих друзей, психиатра, знавшего об этом деле, и тот рассказал, что Роберт «наплел психиатру в Кембридже с три короба. <…> Проблема в том, что психиатр должен быть способнее того, кого он анализирует. Таковых не нашлось».

* * *

В середине марта 1926 года Роберт уехал из Кембриджа в короткий отпуск. Трое друзей, Джеффрис Вайман, Фредерик Бернхейм и Джон Эдсалл, уговорили его поехать с ними на Корсику. Десять дней друзья колесили на велосипедах вдоль острова, ночевали в маленьких гостиницах или разбивали лагерь под открытым небом. Скалистые горы острова и слегка поросшие лесом плоскогорья, видимо, напоминали Роберту о дикой красоте Нью-Мексико. «Пейзаж был потрясающий, – отзывался Бернхейм, – попытки объясниться с местными – плачевными, местные блохи каждый вечер пировали до отвала». Временами Роберта одолевала хандра, и он начинал говорить о чувстве угнетенности. За последние месяцы он прочитал много произведений французской и русской литературы и во время походов в горы любил спорить с Эдсаллом о сравнительных достоинствах Толстого и Достоевского. Однажды вечером, попав под ливень, молодые люди укрылись в близлежащей гостинице. Повесив мокрую одежду сушиться и завернувшись в одеяла, они продолжали спор. «Толстой – вот писатель, который мне нравится», – не унимался Эдсалл. «Нет-нет, Достоевский выше его, – отвечал Оппенгеймер. – Он видит насквозь душу и маету человека».

Позднее, когда разговор зашел о будущем, Роберт заметил: «Больше всего я восхищаюсь теми, кто умеет чрезвычайно хорошо делать множество вещей, но не позабыл вкус слез». Если Роберта и угнетали тяжелые экзистенциальные думы, то у его друзей, наоборот, сложилось твердое впечатление, что по мере продвижения по острову его душа постепенно избавлялась от бремени. Находя удовольствие в потрясающих видах, хорошей французской кухне и винах, он писал брату Фрэнку: «Здесь прекрасное место со всеми добродетелями – от вина до ледников, от лангустов до бригантин».

Вайман считал, что на Корсике Роберт «переживал глубокий эмоциональный кризис». И тут случилось нечто странное. «Однажды, – вспоминал Вайман несколько десятилетий спустя, – когда наше пребывание на Корсике почти подошло к концу, мы остановились в маленькой гостинице и втроем – Эдсалл, Оппенгеймер и я – сели ужинать». К Оппенгеймеру подошел официант и сообщил о времени отправления во Францию ближайшего парохода. Удивившись, Эдсалл и Вайман спросили друга, почему он торопится возвратиться раньше намеченного срока. «Я не в состоянии об этом говорить, – ответил Роберт, – но уехать обязан». Позднее в тот же вечер, выпив вина, он смягчился и сказал: «Ну, пожалуй, я могу признаться, почему уезжаю. Я совершил ужасный поступок. Я оставил на столе Блэкетта отравленное яблоко и должен вернуться и узнать, что из этого вышло». Эдсалл и Вайман были ошарашены. «Я так никогда и не понял, – признался Вайман, – говорил ли он правду или все выдумал». Роберт отказался сообщить подробности, однако упомянул, что ему поставили диагноз «раннее слабоумие». Не ведая о том, что инцидент с «отравленным яблоком» произошел осенью прошлого года, Вайман и Эдсалл подумали, что Роберт «в приступе ревности» решил как-то навредить Блэкетту весной, непосредственно перед поездкой на Корсику. Что-то действительно случилось, однако, как позже заметил Эдсалл, «он [Роберт] говорил о событии как о реальном, отчего Джеффрис и я заподозрили, что он страдал галлюцинациями».

Противоречивые свидетельства много десятков лет создавали туман вокруг истории с отравленным яблоком. Однако в интервью с Мартином Шервином 1979 года Фергюссон четко разъяснил, что инцидент произошел в конце осени 1925 года, а не весной 1926 года: «Все это случилось во время его [Роберта] первого семестра в Кембридже, еще до того, как я встретился с ним в Лондоне, куда он ездил на прием к психиатру». На вопрос Шервина, верит ли он в правдивость истории с отравленным яблоком, Фергюссон ответил: «Да, верю. Верю. Его отцу пришлось заступаться за него перед университетскими властями, чтобы Роберта не обвинили в попытке убийства». В беседе с Элис Кимбалл Смит в 1976 году Фергюссон упомянул «время, когда он [Роберт] попытался отравить одного из коллег. <…> Он сам рассказал мне об этом или тогда, или чуть позже в Париже. Я всегда полагал, что происшествие, скорее всего, действительно имело место. Но я не знаю точно. В это время он вытворял много всяких безумств». Смит определенно считала Фергюссона заслуживающим доверия источником. После интервью она оставила пометку: «Он не старается делать вид, будто помнит то, чего не может вспомнить».


Затянувшееся отрочество Оппенгеймера наконец подошло к концу. Во время поездки на Корсику с ним случилось нечто сродни пробуждению. Оппенгеймер никогда не признавался в том, что случилось на самом деле. Возможно, толчок дало мимолетное любовное увлечение, но это вряд ли. Несколько лет спустя Роберт дал такой ответ автору Нуэлю Фарр Дэвису Роберт: «Прелюдией того, что со мной произошло на Корсике, стал психиатр. Вы спрашиваете, расскажу ли я всю историю полностью или вам придется ее раскапывать. О ней знают лишь немногие, но они не станут говорить. Вы ничего не сможете раскопать. Вам достаточно знать, что речь шла не о любовном похождении, а о любви». Эта встреча возымела для Оппенгеймера мистическое, трансцендентальное значение: «После этого единственным расстоянием, которое я признавал, была только география, но и она по-настоящему не отделяла меня от других». Загадочное событие, как он признался Дэвису, стало «великим в моей жизни, великой и неизменной частью меня, тем более сейчас, когда я оглядываюсь назад и жизнь почти закончилась».

Итак, что же случилось на Корсике? Возможно, ничего особенного. Оппенгеймер нарочно ответил на запрос Дэвиса насчет Корсики загадкой, чтобы подразнить биографов. Он уклончиво назвал это «любовью», а не «любовным похождением», очевидно, придавая значение разнице в понятиях. Находясь в компании друзей, он не имел возможности предаваться любовным похождениям. Зато прочитал книгу, которая, похоже, стала для него откровением.

Этой книгой был роман Марселя Пруста «В поисках утраченного времени» – мистический, экзистенциалистский текст, нашедший отклик в измученной душе Оппенгеймера. Прочитав книгу во время похода по Корсике за несколько вечеров при свете фонарика, Роберт впоследствии отзывался о ней своему другу по Беркли Хокону Шевалье как о величайшем событии в своей жизни. Она одним разом вывела юношу из депрессии. Произведение Пруста – классический роман самопознания – произвело на Оппенгеймера глубочайшее, неизгладимое впечатление. Более десяти лет после первого прочтения Пруста Оппенгеймер удивил Шевалье, процитировав по памяти пассаж из первого тома, в котором говорилось о жестокости:

Может быть, она не считала бы порок состоянием столь редким, столь необыкновенным, столь экзотическим, погружение в которое действует так освежающе, если бы была способна различить в себе, как и во всех вообще людях, глубокое равнодушие к причиняемым ими страданиям, являющееся, как бы мы ни называли его, самой распространенной и самой страшной формой жестокости[8].

* * *

Путешествуя по Корсике молодым человеком, Роберт, вне всяких сомнений, заучил эти слова наизусть, потому что увидел в себе такое же равнодушие к страданиям, которые он причинял другим. Прозревать было больно. О том, что происходило у него в душе, остается лишь догадываться. Возможно, увидев отражение своих собственных мрачных, пронизанных чувством вины мыслей в печатном виде, Роберт отчасти освободился от их психологического гнета. Понимание того, что он не один, что его состояние часть природы человека, должно было успокоить его душу. Причина презирать себя отпала, ему было позволено любить. К тому же его, как интеллектуала, обнадеживало то, что он вычитал об этом в книге, а не услышал на приеме у психиатра, что в итоге помогло ему выбраться из черной дыры депрессии.


Оппенгеймер вернулся в Кембридж с более легким, отходчивым отношением к жизни. «Я почувствовал себя добрее и терпимее, – вспоминал он. – Теперь я мог строить отношения с другими…» К июню 1926 года он решил прекратить визиты к кембриджскому психиатру. Его также приободрил переезд из «жалкой дыры» в Кембридже в «менее жалкий» дом на побережье реки Кам на полпути до Гранчестера, старой деревни, расположенной в одной миле южнее Кембриджа.

Ненавидя работу в лаборатории и не имея задатков физика-экспериментатора, Роберт благоразумно решил заняться более абстрактной теоретической физикой. Даже посреди затяжной зимней депрессии он умудрился прочитать достаточно для того, чтобы понять: вся эта область находилась в состоянии активного брожения. Как-то раз на кавендишском семинаре первооткрыватель нейтрона Джеймс Чедвик взял номер «Физикл ревью» с новой статьей Роберта Э. Милликена и пошутил: «Опять одно кудахтанье. Когда же будет яйцо?»

В начале 1926 года, прочитав статью молодого немецкого физика Вернера Гейзенберга, Роберт осознал: складывается совершенно новый взгляд на поведение электронов. Примерно в это же время австрийский физик Эрвин Шредингер предположил, что поведение электронов скорее похоже на волны, обтекающие ядро атома. Как и Гейзенберг, он нарисовал математический портрет текучего атома, назвав свою теорию квантовой механикой. Прочитав обе статьи, Оппенгеймер решил, что между волновой механикой Шредингера и матричной механикой Гейзенберга должна существовать связь. По сути, они были двумя версиями одной и той же теории – это было истинное яйцо, а не кудахтанье.

Квантовая механика стала популярной темой для дебатов в клубе Капицы, неформальной дискуссионной группе физиков, носящей имя ее основателя, молодого русского физика Петра Капицы. «Я незаметно для себя начал втягиваться», – вспоминал Оппенгеймер. Той же весной он познакомился с еще одним молодым физиком – Полем Дираком, который в мае защитил в Кембридже докторскую диссертацию. К этому времени Дирак уже был известен своими революционными трудами в области квантовой механики. Роберт, сильно преуменьшая, заметил, что труды Дирака «трудны для понимания и что [того] не волновало, поймут ли их. Я считал его по-настоящему великим». С другой стороны, первое впечатление, произведенное на Оппенгеймера Дираком, похоже, было не столь благоприятным. Роберт сказал Джеффрису Вайману, что «не думает, будто [Дирак] что-то представляет из себя». Дирак и сам был в высшей степени эксцентричным молодым человеком и славился своей однобокой приверженностью науке. Несколькими годами позже Оппенгеймер предложил другу пару книг. Дирак вежливо отказался от подарка, заметив, что «чтение книг мешает думать».

Именно в это время Оппенгеймер познакомился с великим датским физиком Нильсом Бором, чьи лекции посещал в Гарварде. Бор был примером для подражания, в точности созвучным душевной организации Роберта. Ученый был на девятнадцать лет старше Оппенгеймера и, подобно ему, вырос в зажиточной семье в окружении книг, музыки и преклонения перед знаниями. Отец Бора был профессором физиологии, мать – дочерью еврейского банкира. В 1911 году Бор получил степень доктора физики Копенгагенского университета. Двумя годами позже он сделал революционное открытие в новой области квантовой механики, введя понятие «квантового скачка» энергии электронов, вращающихся вокруг ядра атома. В 1922 году он получил Нобелевскую премию за создание теоретической модели строения атома.

Высокий и мускулистый, добросердечный и мягкий, наделенный своеобразным чувством юмора, Бор был всеобщим любимцем. Он всегда говорил сдержанным полушепотом. «Редкий человек, – писал Бору весной 1920 года Альберт Эйнштейн, – вызывал у меня такое удовольствие одним своим присутствием, как это делаете вы». Эйнштейна восхищала манера Бора «высказывать свои мнения, как человек, постоянно пытающийся нащупать истину, а не тот, кто [будто бы] знает истину в последней инстанции». Роберт называл Бора «мой Бог».

«В этот момент я позабыл бериллий с пленками и решил изучать ремесло физика-теоретика. К тому времени я прекрасно понимал: наступили необычные времена, происходят великие события». Этой весной, восстановив психическое здоровье, Оппенгеймер прилежно работал над своим первым трудом по теоретической физике, изучающим вопросы «атомных столкновений», или «непрерывного спектра». Работа давалась нелегко. Как-то раз он зашел в кабинет Эрнеста Резерфорда и застал там сидящего в кресле Бора. Резерфорд вышел из-за стола и представил своего подопечного Бору. Знаменитый датский физик вежливо спросил: «Как идут ваши дела?» Роберт без утайки ответил: «У меня проблемы». Бор спросил: «С математикой или физикой?» Роберт ответил: «Я не знаю». «Это плохо», – сказал Бор.

Бор хорошо запомнил эту встречу – Оппенгеймер выглядел необычайно молодо, и, после того как он вышел из кабинета, Резерфорд заметил, что возлагает на молодого аспиранта большие надежды.

Насколько был хорош вопрос Бора – в чем суть проблемы, в математике или физике? – Роберт оценил лишь через несколько лет. «Я слишком пристально смотрел на то, насколько запутался в формальных вопросах, вместо того чтобы отступить на шаг и увидеть, какое отношение они имели собственно к физике». Позднее он понял, что некоторые физики почти полностью полагались в описании природных явлений на язык математики; любое вербальное описание было для них «лишь уступкой для непонятливых, дидактикой в чистом виде. Мне кажется, это относится к [Полю] Дираку; он изначально делает свои открытия алгебраически, а не вербально». В противоположность ему такие физики, как Бор, «смотрели на математику, как Дирак смотрит на слова, то есть видят в ней лишь способ объяснения своего открытия другим людям. <…> Так что спектр очень широк. [В Кембридже] я просто учился, но мало чего узнал». По своему темпераменту и дарованию Роберт был намного ближе Бору, физику с вербальным типом мышления.

На исходе весны Кембридж организовал для американских студентов-физиков посещение Лейденского университета. Оппенгеймер принял участие в поездке и встретился с рядом немецких физиков. «Это было чудесно, – вспоминал он. – Я понял, что в зимних неприятностях были отчасти повинны английские привычки». По возвращении в Кембридж он познакомился с еще одним немецким ученым – Максом Борном, директором Института теоретической физики при Геттингенском университете. Оппенгеймер заинтриговал Борна – отчасти потому, что двадцатидвухлетний юноша пытался решить теоретические задачи, поднятые в недавних статьях Гейзенберга и Шредингера. «Оппенгеймер с самого начала показался мне одаренным человеком», – сказал Борн. В конце весны Оппенгеймер принял приглашение Борна продолжить обучение в Геттингене.


Год, проведенный в Кембридже, обернулся для Роберта катастрофой. Он едва не был отчислен из-за инцидента с «отравленным яблоком». Впервые в жизни был лишен возможности блистать интеллектуально. Его эмоциональные срывы видели близкие друзья. Однако он преодолел зимнюю депрессию и теперь был готов исследовать новую сферу приложения своих умственных способностей. «Когда я приехал в Кембридж, – сказал Роберт, – я столкнулся с необходимостью решения вопроса, на который ни у кого не было ответа, а сам я не желал его решать. Покидая Кембридж, я все еще толком не знал решения, но уже понял, в чем состоит мое призвание, – такова была перемена, происшедшая за год».

Роберт впоследствии вспоминал, что так и не избавился до конца от «недобрых мыслей о себе на всех фронтах, однако твердо решил, если получится, перейти в теоретическую физику. <…> Меня полностью освободили от работы в лаборатории. От меня там никому не было никакого проку, да и мне самому не было никакой радости; я чувствовал, что работаю из-под палки».

Глава четвертая. «Работа, слава Богу, трудна и почти приятна»

Мне кажется, Геттинген тебе понравился бы. <…> Наука здесь куда лучше, чем в Кембридже, и в целом лучше, пожалуй, чем где бы то ни было. <…> Я нахожу, что работа, слава Богу, трудна и почти приятна.

Роберт Оппенгеймер в письме Фрэнсису Фергюссону, 14 ноября 1926 года

В конце лета 1926 года Роберт, пребывая в куда лучшем настроении и значительно возмужав за год, прибыл на поезде в Нижнюю Саксонию, в маленький средневековый город Геттинген, известный своей ратушей и церквями XIV века. На углу Барфюссер-штрассе и Юден-штрассе (улицы Босоногих и Еврейской улицы) в четырехсотлетнем доме Юнкершанке под выгравированным на стали портретом Отто фон Бисмарка в окружении трехэтажных витражей можно было поужинать шницелем по-венски. Узкие, извилистые улочки города пестрели причудливыми фахверками. Но главной достопримечательностью был примостившийся на берегу канала Лейне Университет имени Георга Августа, основанный в 30-х годах XVIII века немецким курфюрстом. По местному обычаю выпускники университета залезали в фонтан перед старинной ратушей и целовали Гусятницу, бронзовую девушку, стоящую в центре водоема.

Если Кембридж притязал на звание крупнейшего в Европе центра экспериментальной физики, то Геттинген несомненно был центром физики теоретической. В то время немецкие физики так низко ценили своих американских коллег, что экземпляры «Физикл ревью», ежемесячного журнала Американского физического общества, лежали на полках невостребованными, пока их по окончании года не убирал библиотекарь.

Оппенгеймеру повезло попасть в Геттинген перед завершением удивительной революции в области теоретической физики – Макс Планк открыл кванты (фотоны), Эйнштейн разработал гениальную теорию относительности, Нильс Бор дал описание атома водорода, Вернер Гейзенберг сформулировал матричную механику, Эрвин Шредингер – волновую. Этот воистину инновационный период начал идти на убыль после опубликования Борном в 1926 году научной работы о вероятностной интерпретации волновой функции, а закончился в 1927 году открытием Гейзенбергом принципа неопределенности и формулированием Бором принципа дополнительности. К тому времени, когда Роберт покинул Геттинген, основы постньютоновской физики были окончательно заложены.

Занимая пост заведующего кафедрой физики, профессор Макс Борн способствовал работе Гейзенберга, Юджина Вигнера, Вольфганга Паули и Энрико Ферми. В 1924 году Борн ввел в употребление термин «квантовая механика», и он же предположил, что результат любого взаимодействия в квантовом мире имеет вероятностный характер. В 1954 году ему присудят Нобелевскую премию по физике. Студенты считали Борна, пацифиста и еврея, невероятно добросердечным и терпеливым преподавателем. Для человека с чувствительным темпераментом вроде Роберта Борн был идеальным наставником.

Оппенгеймер на год оказался в компании ряда удивительных ученых. Джеймс Франк, специалист в области экспериментальной физики, вместе с которым учился Роберт, всего годом раньше стал нобелевским лауреатом. Немецкий химик Отто Ган через несколько лет откроет деление ядра. Еще один немецкий физик, Эрнст Паскуаль Йордан, сформулировал вместе с Борном и Гейзенбергом матричную механику как вариант квантовой теории. Молодой английский физик Поль Дирак, с которым Оппенгеймер познакомился в Кембридже, работал над квантовой теорией поля и в 1933 году разделит Нобелевскую премию с Эрвином Шредингером. Математик венгерского происхождения Джон фон Нейман станет в будущем сотрудником Манхэттенского проекта под началом Оппенгеймера. Джордж Юджин Уленбек, голландец, родившийся в Индонезии, и Сэмюэл Абрахам Гаудсмит выдвинули в конце 1925 года гипотезу о спине электрона. Роберт встречался с Уленбеком весной предыдущего года во время недельного посещения Лейденского университета. «Мы немедленно подружились», – вспоминал Уленбек. Роберт был настолько глубоко погружен в физику, что Уленбеку казалось, будто они были «давними друзьями».

Роберт снимал помещение на частной вилле геттингенского врача, лишенного лицензии из-за врачебных ошибок. Состоятельное в прошлом семейство Карио владело просторной виллой из гранита с окруженным стеной садом площадью несколько акров неподалеку от центра Геттингена, но не имело денег. После того как семейное состояние сожрала послевоенная инфляция, владельцы были вынуждены брать постояльцев. Бегло говорящий по-немецки Роберт быстро разобрался в душной политической атмосфере Веймарской республики. Впоследствии он предположил, что семья Карио «накопила в себе характерное ожесточение, на которое опиралось нацистское движение». Осенью он писал брату: «Похоже, все стараются превратить Германию в очень успешную, нормальную страну. На невротиков смотрят косо, впрочем на евреев, пруссаков и французов тоже».

За университетскими воротами большинство немцев переживали тяжелые времена. «Хотя [университетское] общество относилось ко мне с невероятной щедростью, теплотой и предупредительностью, оно было островом в море унылого немецкого духа», – писал Роберт. Он находил, что немцы «ожесточены, угрюмы… сердиты и заряжены теми самыми элементами, которые в итоге приведут к большой катастрофе». У него был друг-немец со своим автомобилем, выходец из богатой семьи Ульштайнов, владельцев издательского дома. Они с Робертом совершали автопрогулки по окрестным селам. Оппенгеймера, однако, поразил тот факт, что его друг оставлял машину в сарае за околицей Геттингена, потому что выставлять ее напоказ в городе было небезопасно.

Жизнь американских эмигрантов и в особенности жизнь Роберта протекала совершенно в ином ключе. Достаточно сказать, что он никогда не испытывал нужды в деньгах. Для двадцатидвухлетнего юноши было обычным делом носить мятые костюмы «в елочку» из тончайшей английской шерсти. Сокурсники замечали, что в отличие от их матерчатых баулов Оппенгеймер возил свои вещи в блестящих дорогих чемоданах из свиной кожи. А когда они наведывались в пивную пятнадцатого века «Цум шварцен бэрен» («У черного медведя») попить frisches Bier (свежего пива) или кофейню Крона и Кона Ланца, то счет нередко оплачивал Роберт. Он преобразился – стал уверенным в себе, деятельным, собранным. Материальные блага его не волновали, зато он ежедневно стремился завоевать восхищение окружающих. Для привлечения поклонников он использовал остроумие, эрудицию и красивые вещи. «Роберт был, – вспоминал Уленбек, – можно сказать, центром притяжения для всех молодых студентов… своеобразным оракулом. Он очень много знал. За его мыслью было трудно угнаться, уж слишком она была быстра». Уленбека поражало, что вокруг столь юного молодого человека увивалась «целая толпа поклонников».

В отличие от Кембриджа в Геттингене Оппенгеймер ощущал в отношениях с другими студентами позитивный дух товарищества. «Я был частью небольшой общины с едиными интересами и вкусами и множеством общих интересов в физике». В Гарварде и Кембридже умственные занятия Роберта ограничивались чтением книг в одиночку. В Геттингене он впервые осознал, что учиться можно у других: «Со мной начало происходить нечто важное, более важное, чем для кого-нибудь другого: я мало-помалу начал вступать в беседы. Постепенно они привили мне чутье и еще медленнее – вкус к физике, которых я не получил бы, сидя запершись в комнате».

Вместе с ним на вилле Карио проживал Карл Т. Комптон, профессор физики Принстонского университета тридцати девяти лет и будущий ректор Массачусетского технологического института (МТИ). Невероятная разносторонность Оппенгеймера страшила Комптона. Он был способен поддержать разговор с соседом, пока речь шла о науке, но терялся, когда разговор переходил на литературу, философию или хотя бы политику. Роберт писал брату, несомненно, имея в виду Комптона: «Большинство американцев в Геттингене – это профессора из Принстона, Калифорнии или еще откуда-нибудь, женатые, респектабельные. Они довольно хорошо разбираются в физике, но абсолютно малограмотны и наивны. Они завидуют немецкому интеллектуальному проворству и организации и хотят, чтобы физика достигла Америки».

Одним словом, Роберт преуспевал в Геттингене. Осенью он воодушевленно писал Фрэнсису Фергюссону: «Мне кажется, Геттинген тебе понравился бы. Как и Кембридж, это почти полностью город науки, и почти все местные философы интересуются гносеологическими парадоксами и фокусами. Наука здесь куда лучше, чем в Кембридже и в целом лучше, пожалуй, чем где бы то ни было. Здесь очень много работают, сочетая фантастически непоколебимое метафизическое хитроумие с настырностью рабочих обойной фабрики. В итоге работа выполняется с дьявольским неправдоподобием и крайне успешно. <…> Я нахожу, что работа, слава Богу, трудна и почти приятна».

В эмоциональном плане Роберт почти все время чувствовал себя ровно. Однако кратковременные срывы тоже случались. Поль Дирак однажды наблюдал, как юноша упал в обморок и свалился на пол – то же с ним случилось в резерфордовской лаборатории. «Я еще не до конца оправился, – вспоминал Оппенгеймер несколько десятилетий спустя, – в течение года у меня было несколько приступов, но они становились все реже и все меньше мешали работе». В тот год комнату на вилле Карио снимал еще и студент-физик Торфин Хогнесс с женой Фиби. Поведение Оппенгеймера им тоже иногда казалось странным. Фиби часто видела его лежащим на кровати без дела. За этими периодами «спячки» неизменно следовали вспышки говорливости. Фиби считала соседа «неврастеником». Однажды кто-то заметил, что Роберт пытается преодолеть приступ заикания.