Анатолий Авраамович Берштейн
Педагогика на кончиках пальцев. Введение в специальность
Воспитание, как наждачная бумага, стирает ржавчину, но не родимые пятна. При этом оставляет шрамы, как особую татуировку, по которой, при желании, можно определить —кто ты и какого рода-племени.
Воспитание —своеобразный обмен опытом радости от заботы друг о друге.
То, что подвластно воспитанию, то и составляет его прямое назначение.
© Анатолий Берштейн, 2023
© ООО «Образовательные проекты», 2023
© Владимир Петрушов, иллюстрации, 2023
Почему они остаются? Вместо предисловия
Учитель – счастливая профессия для несчастливых людей или наоборот?
Может ли учитель оставаться с детьми, ощущая самого себя несчастным? Не плодит ли несчастный человек несчастных детей? Счастье ребёнка, как краткосрочный результат, не является целью воспитания. Но несчастный человек – его брак.
Неудачник – слово-шлейф, сопровождающее учителя всю жизнь. И все сотрясения воздуха о почётной, благородной профессии – ложь и лицемерие.
Исключение – призвание. Когда учительская профессия – не образ или способ жизни, не плацдарм для наполеоновских планов, а просто любимая работа.
Почему учителя остаются в школе? Не только из-за любви к детям или безысходности. Но ещё – как горожане на даче – из-за чистого воздуха, относительного покоя и душевного равновесия.
* * *Что происходит, когда кончики пальцев Владимира Горовица соприкасаются с клавишами? Происходит чудо. Описать его невозможно. Его можно только наблюдать. И услышать.
То же самое: как происходит общение подлинного педагога с воспитанником, описать невозможно. Это своеобразная магия. Это проявление таланта. Это дар во всей красе.
Нельзя долгое время обманывать ни ребёнка, ни самого себя, нельзя всю жизнь имитировать. Ибо органику нельзя подделать, механика бесстрастна и не высекает искру. Она не работает, потому что нет глубокой, природной искренности и привязанности. А без этого ничего не получится.
…Помню как-то, приехав в Оренбург уже в качестве журналиста, побывал в одной школе на уроке молодого учителя. Ничем особо не примечательный урок – ни содержанием, ни методикой. Но потому, как двигался, как жестикулировал, как улыбался, как общался этот парень с классом, и какой родственной взаимностью отвечали ему дети, было видно – это Учитель.
Книга первая. Школьный блюз. Автопортрет на фоне профессии
По-моему, школа просто необходимость, с которой приходится мириться. А любить её вряд ли кто любит, особенно если человек попробовал в жизни что-то другое.
Эрнест Хемингуэй. «Острова в океане»Вы не учитель… Вы сами ученик
Джон Апдайк. «Кентавр»Предисловие
Первые документальные педагогические зарисовки я набросал ещё в 1983 году. Тогда же в первый раз ушёл из школы. Вынужденно. Боль и обида вытолкнули наружу воспоминания: драматические ситуации, забавные истории, удачи и промахи. Возникли контуры десятилетнего опыта, иллюзия значимости. Казалось, не только выговорился, но и что-то переосмыслил, чему-то научился.
Потом с головой «нырнул» в педагогический омут ещё на шесть лет.
И снова ушёл. Теперь добровольно. Вероятно, навсегда.
Потом долго работал журналистом. Писал всё то же, но уже в газеты и журналы. Насмотрелся на школу и учителей со стороны. На лучших и на обыкновенных.
И вот захотелось обо всём, что видел, что сам делал, – высказаться (было мне тогда сорок три года).
Совсем завёлся, когда по телевидению увидел передачу, где учителя сами о своей профессии толковали. Особенно запомнился молодой мужчина из гимназии, в дымчатых очках, с бородкой. Всё о своей мессианской роли вещал. Минуты две всего говорил, а успел произнести «гуру», «наставник», «водитель», «крёстный отец», «Господь Бог» и несколько раз повторил «духовность».
Вот я и решил взять слово. Честно рассказать про себя, про профессию, как я её видел, вижу и понимаю.
Может быть, кому-то пригодится. Поможет лучше понять учительский труд. А заодно на себя посмотреть: кто ты такой есть. «Любитель детей», «вершитель судеб»? Бог или слуга? Соль земли или обыкновенный неудачник? Что ты можешь? Что умеешь?
Когда писал первые рассказы, казалось, боль изливал, на деле – гной выдавливал. Я, конечно, не хотел делать из себя отрицательного героя. Немного кокетничал, снисходительно повествуя о собственных промахах. (Ситуации были неординарные и говорили сами за себя и за действующих лиц.) Потом понял, что, не желая того, описал не просто свой опыт, а издержки и достоинства учительской профессии. И мне захотелось поразмышлять о ней в целом и по частям.
Так и получилась эта первая книга. В чём-то исповедь, в чём-то размышления учителя-ренегата, честно отработавшего положенный ему срок и ушедшего не потому, что устал, а потому, что сильно засомневался. Получилась книжечка-блюз. Блюз на тему школы и воспитания. Грустный и лирический, искренний и в чём-то пронзительный. Блюз о пережитом.
Надеюсь, что никого из своих бывших учеников не обидел. Намерения такого, во всяком случае, не имел. Более того, что мог, сгладил, чего не должен был, не написал.
Но если, тем не менее, кому-то невольно досадил, простите. Не обижайтесь. Ведь это книжечка не о вас, а обо мне.
Монолог от имени поколения
Люби скромное дело, которому научился, и в нём успокойся.
Марк Аврелий. «Размышления»В жизни страны менее заметно и тем выгодно отличается поколение тех, кого называют «семидесятниками». Шестидесятники делали Перестройку. Молодые восьмидесятники – коммерсанты и депутаты местных Советов. А сорокалетние как были, так и остались инженерами, учителями, врачами, научными сотрудниками.
Свой пыл, энергию, силы они потратили и иногда ещё тратят на честную работу, борьбу с дураками и за друзей, пытаются сохранить личную порядочность и достоинство.
Они заканчивали школу, когда случилась «Чехословакия». Все понимали. Но их мужества хватило только, чтобы читать «Самиздат». И из него узнавать о тех, кто смог «выйти на площадь». Они не застали по-настоящему хрущёвскую оттепель, но читали «Люди, годы, жизнь», «Один день Ивана Денисовича», «Озу» (без купюр)… И хорошо помнили, как, наверное, в 70-м, во время просмотра фильма «Посол Советского Союза», когда на экране буквально мелькнул Сталин, в залах аплодировали.
Потом разогнали «Самиздат», и они испытали страх и перешли к «теории малых дел» – своеобразному народничеству. Образовывались, читая «Пламенных революционеров»: А. Гладилина «Евангелие от Робеспьера» и «Шлиссельбургские сны», В. Аксёнова «Любовь к электричеству», В. Войновича «Степень доверия», Б. Окуджаву «Глоток свободы», Н. Эйдельмана «Апостол Сергей» и «Большой Жанно»… Идеализировали декабристов и народовольцев. Затем сумели отделить чистоту мотивов и благородство целей от сомнительных методов и последствий.
Не читая Карамзина, заранее отдавали ему первенство среди других русских историков, ибо моральную сторону истории предпочитали рассудочной.
Это поколение, для которых сэлинджеровский Холден был героем, «Благослови зверей и детей» Крамера и «Ромео и Джульетта» Дзеффирелли – их фильмами, импрессионисты – любимыми художниками, Веаtles – fогеvег. В свои шестнадцать-восемнадцать они любили Хемингуэя и Ремарка, чуть позже – Стругацких, Брэдбери, Белля. В 25 лет могли… впервые прочесть «Мёртвые души» и прийти в восторг. Всегда уважали Искандера, Думбадзе, Шукшина, Трифонова. Посмотрев в 30 лет ещё раз «Жил певчий дрозд» Иоселиани, они вдруг поняли, что этот фильм о них.
Им неловко обманывать знакомых и незнакомых; стыдно «заиграть» книжку или кассету. Они не очень разбираются в косметике, не любят носить галстуки, но любят свитера.
…Они любят историю, знают её неглубоко, но лучше многих. Им не могут нравиться коммунисты последней волны и сегодняшние антикоммунисты. Их умеренность принимают за какой-то «центризм», независимость – за высокомерие, ненадёжность или враждебность. А они вообще не любят нынче политику.
Они по преимуществу добрые, общительные, умеют веселиться, до сих пор любят читать. И вечно рефлексирующие, и очень грустные. Это грустное поколение.
Дебют
Люблю ли я школу? Да, люблю! Очень!.. Как волчонок свою нору… И вот нужно вылезать из своей норы. И оказывается – сразу тысячи дорог!.. Тысячи!..
По какой мне идти?.. Не знаю. Школа заставляла меня знать всё, кроме одного, – что мне нравится, что я люблю.
…Теперь оглянулась, и оказалось – ничего не люблю. Ничего, кроме мамы, папы и… школы.
Владимир Тендряков. «Ночь после выпуска»Дебют
Итак, ты входишь в класс. Первый раз по-настоящему, как учитель, а не студент-практикант. У тебя отныне имя-отчество не только для паспорта. Ты быстро к нему привыкнешь. Потом станет не с руки: когда люди помоложе обратятся к тебе по имени и на «ты». Вздрогнешь, даже на секунду обидишься – что это они себе позволяют.
Вообще твоя профессия будет мешать «в миру». При разговоре со знакомым – незнакомым (часто о каких-нибудь пустяках) неожиданно станешь требовать тишины, чтобы посторонним не занимался, в глаза смотрел. Но это всё не сразу, потом. А сегодня – твой первый день.
Готовился, наверное, всю неделю. Возможно, ночь не спал или спал плохо. Часов в двенадцать ещё раз (последний?) пересказывал своё объяснение, наивно полагая его самым важным на уроке. Утром выпил лишь чашечку чая или кофе. И пошёл к полвосьмого.
Звонок прозвенел, в класс зашёл – все: как на сцене. Спектакль начался. Деваться некуда. Поймал свою игру: раскрой крылья – пари. Нет – ничего уже не сделаешь. Сегодня. Доигрывай. А завтра попробуй ещё раз. Посложней будет. Но и ты уже поопытней.
Конспект на уроке открывать не станешь. Из гордости и страха. Правильно. Кажется, все предусмотрел. Подобрал два-три интересных факта. Может, книжку взял с картинками. Ходишь «гоголем». Вернее, нет – ходить ты ещё не умеешь. Боишься. Особенно между рядами. Не комплексуй. Вообще-то там ходить необязательно. Правда, ты и сидеть не можешь. Шаг вперёд, шаг назад, шаг в сторону. В горле пересохло…
Твоя основная задача – произвести впечатление. Показаться. Что не дурак, что в меру строг, что можешь и по-свойски пошутить, когда надо. Все как будто делаешь правильно. У тебя есть первые минут десять-пятнадцать, чтобы понравиться, заинтересовать, победить. Хотя потом победу надо будет закрепить. Но всё – потом.
Сегодня ты самоутверждаешься. И будешь делать это долго. Пройдёт много времени, прежде чем ты спросишь, для кого работаешь – для себя или для них. И по первому разу соврёшь: убедишь себя, что для них. Потом поймёшь, для кого на самом деле.
Ты будешь часто постигать ложные учительские истины. Например, что вскоре можно не готовиться к урокам, ибо достаточно опыта и импровизации. Верно, но опыт надо осмыслить, и знания нужны подлинные. А у тебя их ещё нет. Твоя импровизация – халтура. Пускай и высшей пробы. Но тебе ещё не стыдно.
Через некоторое время ты начнёшь жалеть себя. Уставать. Станешь причитать, что понапрасну растрачиваешь молодые силы, даже будешь пугать, что уйдёшь. Но никому не будет страшно.
Ты обвинишь во всём сначала их, затем себя, потом время. И возможно даже, уйдёшь. Может быть, навсегда. А может быть, чтобы вернуться. Чтобы «растворить их в себе, но отдать взамен всю божественность их природы. Кто это может, тот истинный гуру».
А просто обучать предмету, поверь, тебе скоро надоест.
Но все это и многое другое – потом. А сегодня… Сегодня у тебя дебют. Ты начинаешь и проигрываешь. Чтобы выиграть потом.
Расчёска
Первый год работы в школе проходил на редкость удачно. Мне сразу дали 10-й класс. Отношения с ребятами сложились хорошие, уважительные. Я вёл себя с ними просто, но не допускал фамильярности. Через несколько месяцев за мной установилась репутация строгого и требовательного учителя. Опрос проводился тщательно и без снисхождения.
Случались, правда, исключения. Когда я опаздывал на первые уроки (так получалось…). Ребята терпеливо ждали меня в классе, тихо занимаясь своими делами. Я смущённо входил в класс, извинялся и начинал урок сразу с объяснения нового материала.
В тот весенний день я не опоздал. Классу предстоял «жестокий опрос». Скоро экзамены, мои первые выпускные экзамены. Мы «отрабатывали» билеты.
Как всегда, перед произнесением первой фамилии в классе воцарилась льстящая мне тишина. И вот первый вопрос, первая фамилия, первый отказ выйти к доске, первая двойка. Дальше я вызвал ещё несколько учеников, но и они оказались не готовы отвечать.
Я так настроился на урок, а он с треском проваливался. Не в силах скрыть своё раздражение, обиду, я разразился гневным монологом. В нём было все: и великое предназначение истории, и мой напрасный труд, и их неуважение ко мне, и порочность лени, и необходимость быть образованными людьми.
Я внимательно слушал себя и, пожалуй, остался доволен. Сделал паузу. Это была, по-моему, прекрасная пауза. Тишина в классе. Опущенные головы учеников. И вот в этот торжественный момент один из них, сидевший на последней парте, весёлый и шелапутный Володя Разгульнов, медленно, от начала до конца провёл пальцем по зубьям металлической расчёски. Этот звук, прогремевший в «высокой» тишине, произвёл шокирующий эффект. Класс взорвался смехом.
Я был оглушён, раздавлен, оскорблён до глубины души. Смех быстро смолк. Справиться со своим уязвлённым самолюбием я не смог. Взял журнал, минуту постоял в снова наступившей тишине, сказал, что «урок окончен», и вышел из класса. К этому времени прошло двадцать минут с начала урока.
Войдя в учительскую и немного успокоившись, я стал ждать депутацию учеников с извинениями и просьбой продолжить урок. Минут через десять из окна увидел, как мой 10-й класс, в полном составе, шумно и весело натягивает сетку на школьной волейбольной площадке, готовясь к игре. Я приглядывался, надеясь хоть кого-то не найти среди них. Но, увы, здесь был весь класс.
Не буду подробно описывать своё состояние: догадаться нетрудно.
На следующий день я вошёл в класс и вёл урок, как всегда, будто ничего не произошло.
Ночь раздумий не прошла даром, я кое-что понял. Понял, что никто не хотел меня обидеть – все получилось непреднамеренно. Понял, что дело не столько в Разгульнове, сколько, скорее, в моей собственной учительской напыщенности, чрезмерной амбиции. Наконец, я понял, что никто из ребят так и не догадался о моих переживаниях. И сразу стало легко.
Больше никогда я не удалял себя с урока.
«Теперь мы хулиганы»
Ученик пятого класса Олег Лужкаев стоял на лестнице между вторым и третьим этажами и плакал. Ему было больно: только что на перемене старшеклассники «распяли» его на горячей батарее. Прозвенел звонок, но мальчик его как будто не услышал. На урок идти не хотелось, от обиды и боли на душе было тяжело. Проходившая мимо классная руководительница спросила, почему он не на уроке. Он не ответил. «Почему ты плачешь?» Он снова промолчал. «Что, побили, небось? – не без злорадства продолжила она. – Поделом, поделом, будешь теперь знать, как к другим приставать… А ну, марш на урок, нечего прогуливать!» – и она легко подтолкнула мальчика наверх. Тот отшатнулся и неожиданно быстро устремился вниз. Через полминуты за ним хлопнула дверь: он стремглав БЕЖАЛ ИЗ ШКОЛЫ.
…На педсовете решался вопрос об исключении восьмиклассника Олега Лужкаева из школы. Мы с ним договорились: если я начну подбрасывать и ловить металлический рубль, то это знак ему – нужно «остыть», успокоиться, остановиться. Но договориться было куда легче, чем выполнить договор. Я мог подбрасывать свой рубль хоть до потолка – остановить Олега было невозможно…
Лужкаев действительно был человеком с трудным характером. Хотя общий язык с ним я нашёл быстро. Часто бывал у него дома, хорошо знал бабушку, папу, маму, сестру, брата и собаку, здоровенного дога, которого он как-то привёл в школу. Об этой «хулиганской выходке» с собакой на педсовете не преминули вспомнить. На педсовете ему многое припомнили.
Например, урок литературы, на котором восьмиклассники писали сочинение на тему «Кем ты хочешь стать?». Все усердно трудились. Один хотел стать офицером и защищать Родину, другая – врачом и лечить людей. Лишь Лужкаев ничего не написал. Учительница спросила его, почему он не пишет. Не получив ответа, она продолжила расспрос: «Тебе что, не нравятся никакие профессии, ничто не интересует?» Щёки Олега постепенно стали покрываться румянцем, большие глаза смотрели на учительницу вызывающе кротко. Он тихонько произнёс: «Я хочу стать маленькой речной рыбкой, а вы меня выловите и съедите». Учительница ответила резкостью. Он – матом.
…Педсовет продолжался. Я все же попытался заступиться за Лужкаева. Но что я мог сказать: что он предан дружбе, нежно и самоотверженно любит свою девушку, искренне переживает за героев фильма, вступается за слабого во время домашних ссор? Это лирика, а не аргументы. А вот грубость, двойки, срывы уроков – это факты. Весомые и очевидные…
Однажды Олег и несколько его товарищей пришли в школу в необычном виде: отутюженные брюки, светлые рубашки, причёсанные волосы и… «бабочки». Да, именно «бабочки» были гвоздём программы. Сделанные из бумаги, раскрашенные в мелкую горошинку.
Ребята ходили по школе степенно, как бы не замечая производимого впечатления, на самом же деле очень гордые всеобщим вниманием. Они чопорно раскланивались вместо приветствия, пропускали всех перед собой при входе в класс. В общем, играли с удовольствием, и, надо сказать, у них это получалось. Лужкаев подошёл ко мне и спросил, в тон ли он надел носки. Я похвалил его вкус и выразил надежду, что джентльмены не забудут о своём достоинстве и на уроках. В ответ он развёл руки в стороны, слегка пожал плечами и тихо хмыкнул, всем своим видом говоря: само собой разумеется, сэр.
Радость длилась недолго. Одна учительница обозвала их ряжеными обезьянами. Другая заявила, что в таком маскараде к себе на урок не допустит…
Когда прозвенел звонок, ребята выскочили из туалета и быстрым шагом, возбуждённые, направились в класс. Они были без «бабочек», рубашки распахнуты, воротники пиджаков подняты, волосы специально взлохмачены. «Теперь мы хулиганы», – бросил на ходу Лужкаев. Урок был действительно сорван по-хулигански.
…Педсовет принял решение об исключении. Я договорился перевести Лужкаева в соседнюю школу. Уже через неделю Олег стал проситься обратно. Новый педсовет, сменив гнев на милость, потребовал от него представить в письменном виде покаянное заявление с просьбой о возвращении в родные пенаты. Он написал: «Я, Лужкаев Олег, находился в этой школе с первого класса. Прошу дать закончить обучение здесь. Постараюсь вести себя удовлетворительно». Прочитав заявление, я попытался его исправить. «Что это за «находился»? Так не пишут: напишем «учился». И ещё: не «постараюсь себя вести», а «буду себя вести», ну, пускай, «удовлетворительно». Он внимательно посмотрел на меня и тихо, но твёрдо заявил: «Я ничего переделывать не буду, здесь все написано правильно». На этот раз я его не уговаривал: знал – это бесполезно.
Заявление так и осталось непереписанным, оно до сих пор хранится у меня. Рядом с ещё одним документом. Это характеристика, написанная классным руководителем Лужкаева и представленная мне, заместителю директора по воспитательной работе, как основание для постановки ученика на «индивидуально-административный» учёт. Вот её текст от первой до последней буквы: «Груб с учителями, курит. Не без способностей, но учиться не желает. Способен на любую гадость».
Личные отношения
«Ну какой же вы дурак, Васильев, – это что-то!» – рассмеялась учительница в ответ на какое-то замечание ученика. Тот тоже улыбнулся: нарочито смущённо, игриво, а по сути, так же весело. Неожиданно за него вступился приятель: «А почему вы его, собственно, оскорбляете!» – произнёс он запальчиво, и лёгкий румянец справедливости покрыл его щёки.
Учительница с удивлением повернулась в его сторону и подчёркнуто корректно, но чуть-чуть насмешливо произнесла: «Что вы, Поляков, вам бы я такого никогда не посмела сказать. А что касается Васильева, то он не обижается. Это наши с ним, понимаете, личные отношения». Поляков не понял, в чём, собственно, дело и что значат эти вежливые слова, обращённые к нему, но почувствовал, что обидели они его больше, чем «дурак» – Васильева, которого, к слову, вообще ничего не обидело.
Личные отношения… Именно они делают значимым не само слово, но интонацию, контекст сказанного.
Помню, как два друга, ребята лет по четырнадцать-пятнадцать, чинили мопед. Один из них отреагировал на неуклюжее действие товарища совершенно неожиданно, обозвав его: «карась». Почему «карась», непонятно. И фамилия «нерыбная», и вообще эта безобидная речная рыбка в списке оскорблений не значилась. Но получилось как-то грубо, слово сразу прилипло и стало дворовой кличкой. Изменить что-либо в подобной ситуации нельзя, но я решил смягчить слово и стал звать парня «Каасик» или «Карасик». В конце концов, именно в таком виде и прижилось. Совсем не обидно.
Когда ездили в Ленинград, Карасик был штатным фотографом. На каждой отпечатанной фотографии он вывел свой фирменный знак – силуэт маленькой рыбки.
…И всё же учителя злоупотребляют словами в личных отношениях. Они позволяют себе не задумываться. Им кажется, что изначальная беззлобность, даже наоборот, доброжелательность к своему воспитаннику делают их слова всего лишь мягким домашним сленгом. И действительно, большинство учеников воспринимают разные учительские словечки именно так. А многие даже как привилегию посвящённых, ибо кто же из нормальных учителей будет всерьёз обзывать. Но иногда гордые и неодомашненные ученики напоминают нам о чувстве меры, такта и справедливости.
Как-то привязалось ко мне и стало любимым словечко «пень». С разухабистой, свойской, ласковой интонацией раздавал я его направо и налево. Кое-кто, позаимствовав, взял даже на собственное вооружение: частенько можно было услышать в коридоре: «Ну, ты – пень…»
Не особо контролируя себя и не замечая настроение собеседника, однажды я по-хозяйски, любя, выговаривал что-то своему старшекласснику. На моё обычное замечание, что тот повёл себя «как пень» в какой-то ситуации, он неожиданно с упором возразил: «Я – не пень!» «Пень, пень», – миролюбиво подтвердил я. «Нет, не пень!» – упрямо, с вызовом, повторил он. «Пень», – не унимался я, начиная чувствовать потерю жанра. «Знаете, что?! Я же не говорю, кто Вы!..» – скороговоркой бросил парень и выскочил из школы.
Мы были в хороших, уважительных отношениях. Этот эпизод их не испортил. Я не обиделся на его «вольность». Ведь все было сугубо между нами, в наших личных отношениях. Но вот слово «пень» как-то стало забываться и исчезло из моего лексикона. Как, впрочем, и многие другие «домашние» слова.
Музыка строя
Я сочувственно кивал, слушая молодую учительницу. Уроки пения – притча во языцех. Рисование, труд и физкультура по драматизму не идут в сравнение с этим предметом.
«Нет, вы послушайте! Я поставила им Бетховена, «Лунную сонату». Как же они изгалялись! Кто-то нарочно мерзко имитировал игру инструментов, кто-то ржал, а один, знаете, глаза завёл и всю дорогу причитал: «Митька, брат помирает, ухи просит».
Было смешно. Я с трудом сдерживал улыбку, но учительнице было явно не до смеха. В учительской царил траурный марш Шопена.
Я посоветовал коллеге поговорить с ними о современной музыке.
Через несколько дней она рассказала, что из этой затеи ничего не вышло. Ребята принесли магнитофон и весь урок слушали какую-то, по словам учительницы, «какофонию» Разговаривать отказались, но и музыку свою, как ей показалось, не слушали. «Так, балдели весь урок»
В воздухе висел «хэви метал».
На следующий день, поднимаясь в актовый зал, я снова увидел эту учительницу. Она медленно, важно шла по лестнице. За ней, в затылок друг другу, опираясь на перила, поднимались на урок пения второклашки. Поднимались тихо, почти не разговаривая. Учительница на несколько секунд остановилась, строго посмотрела на свою колонну и чётко, по-армейски, скомандовала: «Прекратить разговоры. Строем идём. Я сказала – СТРОЕМ!» – прикрикнула она на какого-то растерянного мальчугана. Потом снова встала во главе своего «подразделения» и медленно, важно направилась в кабинет.
Я невольно остановился, заворожённый этой картиной. Ну, а потом продолжил своё движение в актовый зал… с левой ноги.