Книга Волхв - читать онлайн бесплатно, автор Джон Роберт Фаулз. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Волхв
Волхв
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Волхв

В Австралии она закончила среднюю школу и даже год изучала языки в Сиднейском университете. Но тут познакомилась с Питом, и «все усложнилось». Она сделала аборт и переехала в Англию.

– Он заставил тебя сделать аборт?

Она сидела у меня на коленях.

– Он так и не узнал.

– Так и не узнал?!

– Я не была уверена, его ли это ребенок.

– Ах, бедняжка.

– Если его – он был бы против. Если нет – не вынес бы. Так что выход один.

– А ты разве не…

– Нет, не хотела. Он бы только помешал. – Но, смягчившись, добавила: – Хотела, конечно.

– И до сих пор хочешь?

Помедлила, дернула плечом.

– Иногда.

Я не видел ее лица. Мы сидели молча, согревая друг друга, остро ощущая соприкосновение наших тел и все, что значил для обоих разговор о ребенке. В нашем возрасте не секс страшен – любовь.


Раз вечером мы посмотрели старый фильм Карне «Набережная туманов». Выходя из зала, она плакала; когда мы легли, заплакала снова. И почувствовала, что я в недоумении.

– Ты – не я. Ты не так все воспринимаешь.

– Почему не так?

– Не так. Ты в любой момент можешь отключиться, и тебе будет казаться, что все в порядке.

– Не то чтобы в порядке. Просто терпимо.

– Там показано то, что я думаю. Что все бессмысленно. Пытаешься стать счастливой, а потом раз – и конец. Это потому, что мы не верим в загробную жизнь.

– Не умеем верить.

– Когда тебя нет дома, я представляю себе, что ты умер. Каждый день думаю о смерти. Когда мы вдвоем, ей это поперек горла. Представь, что у тебя куча денег, а магазины через час закроются. Волей-неволей приходится хапать. Я не порю ерунду?

– Да нет. Ты говоришь о ядерной войне.

Она курила.

– Не о войне. О нас с тобой.


«Бесприютное сердце» на нее не действовало; фальшь она отличала безошибочно. Ей казалось, что быть абсолютно одиноким, не иметь родственников очень неплохо. Как-то, ведя машину, я заговорил о том, что у меня нет близких друзей, и прибег к своей любимой метафоре – стеклянная перегородка между мной и миром, – но она расхохоталась.

– Тебе это нравится, – сказала она. – Ты, парень, жалуешься на одиночество, а в глубине души считаешь себя лучше всех. – Я злобно молчал, и она, помедлив дольше, чем нужно, выговорила: – Ты и есть лучше всех.

– Что не мешает мне оставаться одиноким.

Она пожала плечами:

– Женись. Хоть на мне.

Словно предложила аспирин, чтоб голова не болела. Я не отрывал глаз от дороги.

– Ты же выходишь за Пита.

– Конечно, зачем тебе связываться со шлюхой, да еще и не местной.

– Я уже устал от намеков на твою провинциальность.

– Устал – больше не повторится. Твое слово – закон.

Мы избегали заглядывать в провал будущего. Обменивались общими фразами: вот поселимся в хижине, и я буду писать стихи, или купим джип и пересечем Австралию. Мы часто шутили: «Когда приедем в Алис-Спрингс…» – и это значило «никогда».

Дни тянулись, перетекали один в другой. Подобного я не испытывал ни разу. Даже в физическом плане, не говоря об остальном. Днем я воспитывал ее: ставил произношение, учил хорошим манерам, обтесывал; ночью воспитывала она. Мы привыкли к этой диалектике, хоть и не могли – наверное, потому, что оба были единственными детьми в семье, – понять ее механизм. У каждого было то, чего не хватало другому, плюс совместимость в постели, одинаковые пристрастия, отсутствие комплексов. Она научила меня не только искусству любви, но тогда я этого не понимал.

Вспоминаю нас в зале галереи Тейт. Алисон слегка прислонилась ко мне, держит за руку, наслаждаясь Ренуаром, как ребенок леденцом. И я вдруг чувствую: мы – одно тело, одна душа; если сейчас она исчезнет, от меня останется половина. Будь я не столь рассудочен и самодоволен, до меня дошло бы, что этот обморочный ужас – любовь. Я же принял его за желание. Отвез ее домой и раздел.


В другой раз мы встретили на Джермин-стрит моего университетского знакомого Билли Уайта, бывшего итонца, члена нашего клуба бунтарей. Был он мил, носа не драл, но, пусть и против желания, всем существом источал дух высшего сословия, избранного круга, безупречных манер и тонкого вкуса. Он позвал нас в бар, попробовать первых в этом году колстерских устриц. Алисон почти не раскрывала рта, но контраст между ней и сидевшими вокруг папиными дочками был не в ее пользу. Когда Билли разливал остатки муската, она на минуточку вышла.

– Старик, она очень мила.

– Ох… – Я махнул рукой. – Да брось ты.

– Симпатичная.

– Не все же за принцессами бегать.

– Ладно, ладно.

Но я-то знал, что у него на уме.

После того как мы с ним распрощались, Алисон долго молчала. Мы ехали в Хампстед, в кино. Я заглянул ей в глаза.

– Что дуешься?

– Иной раз от вас, богатых англиков, просто блевать хочется.

– Я не из богатой семьи. Из зажиточной.

– Из богатой, из зажиточной – какая разница?

Метров через сто она снова заговорила:

– Ты делал вид, что мы с тобой едва знакомы.

– Глупости.

– Чего вы от нее хотите, она ж недавно с дерева слезла.

– Чушь какая.

– Как будто у меня дырка на брюках.

– Все гораздо сложнее.

– Да уж, где мне понять.


Однажды она сообщила:

– Завтра мне надо на собеседование.

– А ты хочешь идти?

– А ты хочешь, чтоб я пошла?

– Я-то при чем? Сама решай.

– Хорошо бы меня приняли. Просто чтоб знать: хоть на что-то гожусь.

Она заговорила о другом, и позже я не стал возвращаться к этой теме. Мог, но не стал.

А назавтра и я получил приглашение на собеседование. Алисон уже вернулась – ей показалось, что все прошло нормально. Через три дня ей сообщили, что она допущена к стажировке и должна приступить к работе в десятидневный срок.

Меня экзаменовал целый комитет обходительных чинуш. Алисон ждала у дверей, и мы отправились обедать в итальянский ресторан, чувствуя неловкость, как чужие. Она была бледная, усталая, щеки отвисли. Я спросил, чем она занималась, пока меня не было.

– Писала ответ.

– Туда?

– Туда.

– Какой?

– А ты как думаешь?

– Согласилась?

Тягостное молчание. Я знал, что́ она хочет услышать, но язык не поворачивался. Я был как лунатик, проснувшийся на самом краю крыши. Женитьба, обустройство – нет, к этому я не готов. В душе я не доверял ей: между нами лежало нечто пугающее, смутное, трудноопределимое, и породила его она, а не я.

– Некоторые их самолеты садятся в Афинах. Если ты попадешь в Грецию, будем видеться. А останешься в Лондоне – тем более.

И мы стали обсуждать, как тут устроимся, когда мне откажут.


Не отказали. Пришло известие, что моя кандидатура рассматривается педкомиссией в Афинах. «Простая формальность». В Греции надо быть в первых числах октября.

Поднявшись на свой этаж, я протянул письмо Алисон и не сводил с нее глаз, пока она читала. Я ожидал, что она расстроится, – ничего похожего. Поцеловала меня.

– Я же говорила!

– Говорила.

– Это нужно отпраздновать. Поехали на природу.

Я подчинился. Горевать она не собиралась, и я по трусости не задался вопросом, почему это меня так задевает. Мы поехали на природу, потом в кино, потом на танцы в Сохо; она все еще не думала горевать. Но после любви сон не шел к нам, и пришлось поговорить начистоту.

– Алисон, что мне делать завтра?

– Напиши, что согласен.

– А ты хочешь, чтобы я согласился?

– Опять двадцать пять.

Мы лежали на спине, ее глаза были открыты. Фонарь отбрасывал на потолок дрожащую тень листвы.

– Если б ты знала, как я к тебе отношусь…

– Знаю, знаю.

И опять осуждающее молчание.

Я дотронулся до ее голого плеча. Она отвела мою руку, но не отпустила.

– Ты ко мне, я к тебе – что за разговор? Не я и не ты, а мы. Я отношусь к тебе так же, как ты ко мне. Я ведь женщина.

В панике я сформулировал вопрос:

– Ты выйдешь за меня, если я сделаю тебе предложение?

– Так об этом не спрашивают.

– Да я б завтра женился на тебе, если б был уверен, что ты сама этого хочешь.

– Ох, Нико, Нико.

Ливень хлестнул в оконные стекла. Она шлепнула меня по руке. Воцарилось молчание.

– Я должен уехать из этой страны, понимаешь?

Она не ответила, но, помедлив, заговорила:

– На следующей неделе Пит возвращается.

– И что он намерен делать?

– Не бойся. Он знает.

– Откуда ты знаешь, что знает?

– Я написала ему.

– Что он ответил?

– Без обид, – выдохнула она.

– Хочешь снова быть с ним?

Она оперлась на локоть, повернула мое лицо к себе, наклонилась.

– Скажи: «Выходи за меня замуж».

– Выходи за меня замуж.

– Не выйду.

И отвернулась.

– Зачем ты это сделала?

– Так проще. Я стану стюардессой, ты уедешь в Грецию. Ты свободен.

– И ты.

– Ну хорошо, и я. Доволен?

Быстрыми, длинными волнами дождь гулял по вершинам деревьев, бил по крыше и окнам – неурочный, весенний. Казалось, спальня полна невысказанных фраз, молчаливых укоров; тревожная тишина, как на мосту, который вот-вот рухнет. Мы лежали рядом, не касаясь друг друга, барельефы на разоренной могиле кровати, до тошноты боясь облечь свои мысли в слова. Наконец она заговорила, пытаясь справиться с неожиданно охрипшим голосом:

– Я не хочу делать тебе больно, а чем больше я лезу к тебе, тем тебе больнее. И не хочу, чтобы ты делал мне больно, а чем больше ты меня отталкиваешь, тем больнее мне. – Ненадолго встала. Снова залезла в постель. – Ну как, решено?

– Похоже, да.

Больше мы не разговаривали. Скоро – по-моему, слишком скоро – она уснула.

Все утро она натужно веселилась. Я позвонил в Совет. Выслушал поздравления и напутствия мисс Спенсер-Хейг и второй раз – дай бог, последний! – пригласил ее позавтракать.

5

Алисон так и не узнала – да и сам я вряд ли отдавал себе отчет, – что в конце сентября я изменил ей с другой. Этой другой была Греция. Я поехал бы туда, даже провалив собеседование. В школе нам греческий не преподавали; все мои знания о новой Греции сводились к смерти Байрона в Миссолунги. Но в то утро в Британском совете семя упало на благодатную почву. Будто мне указали на выход из тупика, которого я до той поры не замечал. Греция… почему эта идея сразу не пришла мне в голову? Я еду в Грецию – звучит! Никто из моих знакомых там не был – современные мидяне, туристы, хлынули позже. Я проштудировал все книги об этой стране, какие смог достать. Меня поразило, как мало я знаю. Я читал запоем и, словно средневековый король, влюбился в изображение, еще не видя оригинала.

Словом, теперь я бежал в определенном направлении, а не куда глаза глядят. И Алисон воспринимал только в связи с поездкой в Грецию. Когда любил ее, мечтал, что мы будем там вместе; когда охладевал – что там наконец избавлюсь от нее. Сама по себе она ничего не значила.

Из педкомиссии пришла телеграмма, подтверждающая мое назначение, а потом – контракт, который я должен был подписать, и любезное письмо на ломаном английском от директора школы. Мисс Спенсер-Хейг разыскала адрес человека, работавшего там в прошлом году, – теперь он жил в Нортумберленде. Его нанимали не через Британский совет, и она о нем ничего не знала, кроме имени. Я написал ему, но ответа не получил. До отъезда оставалось десять дней.

Алисон вела себя ужасно. Квартиру на Рассел-сквер пришлось освободить, и мы три дня метались в поисках нового жилья. Наконец наткнулись на большую комнату-студию окнами на Бейкер-стрит. Сборы и переезд издергали нас обоих. Я уезжал только 2 октября, а Алисон уже начала работать, и невозможно было смириться с необходимостью рано вставать и жить по расписанию. Дважды мы крепко поругались. В первый раз затеяла ссору она, постепенно дошла до белого каления, кляла мужской пол вообще и меня в особенности. Пижон, свинья, гнусный юбочник и все в таком роде. На следующий день (за завтраком она гордо молчала) я заехал за ней на службу, зря прождал битый час и вернулся домой. Там ее тоже не было. Позвонил: нет, никого из стажерок сегодня не задержали. Злобно ждал до одиннадцати. Наконец явилась. Не говоря ни слова, сняла пальто в ванной, намазалась на ночь молочком.

– Где тебя черти носили?

– Я с тобой не разговариваю.

Склонилась над плитой в закутке, который служил нам кухней. Это она настояла: жилье должно быть дешевым. А меня с души воротило от того, что приходится есть и спать в одном и том же помещении, делить с соседями ванную, шептаться и шикать, чтобы тебя не подслушали.

– Я знаю, где ты была.

– Ну и знай себе.

– Ты была у Пита.

– Так точно. У Пита. – Мутный от бешенства взгляд. – И что дальше?

– Могла бы подождать до четверга.

– А зачем ждать?

Тут я взорвался. Припомнил ей все грехи, действительные и мнимые. Не отвечая, она разделась, легла, отвернулась к стенке. Заплакала. В воцарившейся тишине я с огромным облегчением подумал, что скоро избавлюсь от всего этого. Не то чтобы я и вправду считал ее виноватой – просто не мог простить, что довела меня до беспочвенных упреков. Остыв, я сел рядом – смотреть, как слезы сочатся из-под набухших век.

– Я ждал тебя весь вечер.

– Я была в кино. А не у Пита.

– И зачем соврала?

– Потому что ты мне не доверяешь. Думаешь, что я в самом деле могу к нему пойти.

– Неужели напоследок обязательно надо все испортить?

– Я хотела покончить с собой. Если б не струсила, бросилась бы под поезд. Стояла на платформе и собиралась прыгнуть.

– Хочешь виски? – Я принес ей бокал. – Мне кажется, тебе нельзя оставаться одной. Может, кто-нибудь из стюардесс…

– Никогда больше не буду жить рядом с женщинами.

– Вернешься к Питу?

Нахмурилась.

– А ты собираешься просить, чтобы не возвращалась?

– Нет.

Вытянулась, уставилась в стену. Впервые за вечер слабо улыбнулась: виски подействовало.

– Как у Хогарта. «Модная любовь. Пять недель спустя».

– Мир?

– Вряд ли он когда-нибудь наступит.

– Думаешь, я стал бы весь вечер дожидаться кого-нибудь, кроме тебя?

– Думаешь, я вернулась бы сегодня к кому-нибудь, кроме тебя?

Протянула бокал: еще. Я поцеловал ее запястье, пошел за бутылкой.

– Знаешь, о чем я думала? – спросила она вдогонку.

– Нет.

– Если б я покончила с собой, ты бы только обрадовался. Растрезвонил бы, что я умерла от любви к тебе. Поэтому я никогда не наложу на себя руки. Чтобы не удружить какому-нибудь говну вроде тебя.

– Тебе не стыдно?

– Потом я решила, что сперва надо написать записку и все объяснить. – Она еще смотрела враждебно. – В сумочке. Блокнот. – Я вытащил его. – Там, в конце.

Две последние странички были исписаны ее детским почерком.

– Когда ты это писала?

– Читай.

Не хочу больше жить. Давно не хочу. Мне хорошо только тут, на курсах, где я думаю о деле, или когда читаю, или в кино. Или в постели. Хорошо, только когда я забываю о себе. Когда есть лишь глаза, или уши, или кожа. За два-три последних года не помню ни одной счастливой минуты. С тех пор как сделала аборт. Помню только, как иногда заставляла себя быть счастливой: посмотришь в зеркало, и кажется, что счастлива.

Две заключительные фразы жирно зачеркнуты. Я заглянул в ее серые глаза.

– Ты все выдумываешь.

– Я написала это сегодня, за кофе. Убила бы себя прямо в буфете, без лишнего шума, если б нашла чем.

– Истерика какая-то.

– А я и есть истеричка! – Почти крик.

– И симулянтка. Специально писала, чтоб я прочел.

Долгая пауза. Она зажмурилась.

– Только прочел?

И снова расплакалась, уже в моих объятиях. Я попытался ее успокоить. Обещал отложить поездку, отказаться от места – и наконец она сделала вид, что приняла эти потоки вранья за чистую монету.

Утром я уговорил ее позвонить на курсы и сказаться больной; весь день мы провели за городом.


Назавтра – до отъезда оставалось три дня – пришла открытка с нортумберлендским штемпелем. Митфорд, человек, работавший на Фраксосе, сообщал, что вот-вот будет в Лондоне и мы сможем встретиться.

В среду я позвонил ему в офицерский клуб и пригласил выпить. Оказалось, он на два-три года старше, загорелый, с выпуклыми голубыми глазами на узком лице. То и дело поглаживал темные подполковничьи усики, одет был в темно-синий пиджак с военным галстуком. От него за версту разило солдафоном; между нами сразу завязалась партизанская война самолюбий. Он десантировался в оккупированную немцами Грецию и всех знаменитых кондотьеров тех лет называл запросто, по именам: Ксан, Падди. Соответствовать триединому стандарту истинного филэллина (джентльмен, исследователь, головорез) ему мешали ненатуральный выговор и шаткий, косноязычный жаргон приготовишки в стиле виконта Монтгомери. Догматизм, нетерпимость. Весь мир расчерчен окопами. Захмелев, я полез на рожон: заявил, что в войсках два года жил только страстным предвкушением дембеля. Глупее не придумаешь. Я хотел получить от него информацию, а вызвал неприязнь; в конце концов я признался, что мой отец был офицером регулярной армии, и спросил об острове.

Кивком он указал на застекленную стойку с закусками.

– Вот это остров. – И, тыча сигаретой: – Его местные называют… – Греческое слово. – То бишь пирог. На вид – один к одному, понял, старик? Водораздел. По одну сторону, вот тут, школа и деревня. Больше ни на северной стороне, ни на другой, южной, ничего нет. Вот такой расклад.

– А школа?

– Лучшая в стране, без балды.

– Дисциплина?

Он вскинул руку жестом каратиста.

– Работа тяжелая?

– Средней паршивости. – Глядя в зеркало за стойкой, он подкрутил усы и пробормотал названия двух или трех учебников.

Я спросил, куда пойти вечером.

– Некуда. Остров красивый, гуляй, если нравится. Птички, пчелки, жу-жу.

– А деревня?

Он мрачно усмехнулся:

– Ты что, старик, решил, что в Греции деревни такие же, как у нас? Общество – полный ноль. Учительские жены. Полдюжины чиновников. Наездом – поп с попадьей. – Вскинул подбородок, словно воротничок слишком жал. Нервный жест, скрывающий минутное колебание. – Несколько вилл. Но они десять месяцев в году заколочены.

– Да, умеешь ты утешить.

– Дыра. Что уж тут, дыра жуткая. Да и хозяева вилл тоже серятина. Кроме одного, но с ним ты вряд ли увидишься.

– Почему?

– Если честно, мы с ним поцапались, я ведь что думаю, то и режу в лицо.

– Да из-за чего?

– Мерзавец сотрудничал с немцами. Отсюда и поехало. – Он выдохнул клуб дыма. – Так что придется тебе общаться с препсоставом.

– По-английски-то они говорят?

– В основном по-французски. Есть еще грек, второй учитель английского. Тот еще раздолбай. Я раз не выдержал, засветил ему.

– Я вижу, ты там времени не терял.

Он рассмеялся.

– Не целоваться же с ними. – Почувствовал, что вышел из роли. – Крестьяне, особенно критские, – соль земли. Парни что надо. Уж поверь мне. Точно говорю.

Я спросил, почему он уехал.

– Если честно, книгу пишу. Воспоминания о войне, все такое. Издательские дела.

Было в нем что-то жалкое; одно дело – рыскать вдоль линии фронта подобно пакостному бойскауту, взрывать мосты и щеголять в живописно простреленном мундире; другое – мыкаться в пресном, благополучном мире, чувствуя себя ихтиозавром, выброшенным на берег.

– Без Англии начнешь загибаться, – частил он. – Тем более ты греческого не знаешь. Запьешь. Все пьют. Поголовно. – И заговорил о рецине и арецинато, раки и узо, а там и о женщинах. – К афинским девушкам не суйся, если не хочешь заработать сифак.

– А на острове?

– Глухо, старик. Таких уродок во всем Эгейском море не сыщешь. И потом – сельская честь. До самой смерти будешь на аптеку работать. Так что не советую. Я еще до острова обжегся. – Он усмехнулся с видом тертого калача.

Я довез его до дверей клуба. Промозглый день клонился к вечеру, прохожие, машины, все вокруг приобретало тускло-серый оттенок. Я спросил, почему он ушел из армии.

– Слишком уж там все закостенело, старина. В мирное время это особенно чувствуется.

Я подумал, что на самом деле, похоже, его комиссовали вчистую; за казарменными замашками в нем сквозило беспокойство припадочного.

Мы прибыли.

– Как по-твоему, я справлюсь?

Он с сомнением оглядел меня.

– Держи их в черном теле. Иначе каюк. Не поддавайся. Тот, кто был там до меня, сломался. Я его не застал, но, видно, у него крыша поехала. Не смог совладать с учениками.

Он вылез из машины.

– Ну, ни пуха, старик. – Ухмылка. – И знаешь? – Он вцепился в дверцу. – Не ходи в зал ожидания.

И захлопнул дверцу, так ловко, словно заранее подготовился. Я быстро открыл ее и, высунувшись, крикнул ему вслед:

– Куда-куда?

Он обернулся, но не ответил, только махнул рукой. Толпа на Трафальгар-сквер поглотила его. Эта улыбка не шла у меня из головы. Она маскировала брешь, то, что он оставил при себе, финальную фразу, загадку. Зал ожидания, зал ожидания, зал ожидания; я повторял это снова и снова, пока не наступила ночь.

6

Я заехал за Алисон, и мы отправились в гараж, хозяин которого подрядился продать мою машину. Я-то собирался подарить машину ей, но она отказалась.

– Она будет напоминать мне о тебе.

– Тем лучше.

– Не хочу все время тебя помнить. И видеть никого на твоем сиденье не хочу.

– Может, хоть деньги заберешь? Много за нее не дадут.

– Чаевые?

– Чушь.

– Мне ничего не надо.

Но я-то знал, что она мечтает о мотороллере. Оставлю чек с надписью «На мотороллер», она должна его взять.

Последний вечер прошел на удивление спокойно, словно я уже уехал и разговариваем не мы, а наши тени. Мы обсудили, что будем делать завтра. Она не хотела меня провожать (я уезжал поездом, с вокзала Виктория); позавтракаем как обычно, она пойдет на работу, так чище и проще всего. Поговорили о будущем. Как только получится, она полетит в Афины. Если не выйдет, Рождество я справлю в Англии. Можно встретиться где-нибудь на полдороге – в Риме, в Швейцарии.

– В Алис-Спрингс, – сказала она.

Ночью мы не могли уснуть, и каждый знал, что другой не спит, а заговорить боялся. Она нашла мою руку. Мы лежали молча. Потом она сказала:

– Я буду ждать тебя. Не веришь? – Я молчал. – Мне кажется, я дождусь. Честное слово.

– Знаю.

– Ты всегда говоришь «знаю». Вместо того, чтоб ответить как следует.

– Знаю. – Она ущипнула меня. – Предположим, я скажу: да, жди, дай мне год на размышление. И ты будешь ждать, ждать.

– Подумаешь!

– Но это просто дико. Это все равно что обручиться, не решив, женишься ты или нет. А потом выяснится, что нет. Мы не должны давать обязательств. У нас нет выбора.

– Не злись. Пожалуйста, не злись.

– Посмотрим, что будет дальше.

Тишина.

– Я просто подумала, как вернусь сюда завтра вечером.

– Я буду писать. Каждый день.

– Как хорошо.

– Это же вроде теста. Сильно ли мы будем скучать.

– Я знаю, что это такое, когда уезжают. Неделю умираешь, неделю просто больно, потом начинаешь забывать, а потом кажется, что ничего и не было, что было не с тобой, и вот ты плюешь на все. И говоришь себе: бинго, это жизнь, так уж она устроена. Так уж устроена эта глупая жизнь. Как будто не потеряла что-то навсегда.

– Я не забуду тебя. Никогда не забуду.

– Забудешь. И я тебя тоже.

– Мы выдержим. Как бы печально все ни обернулось.

После долгого молчания она сказала:

– Да ты и знать не знаешь, что такое печаль.


Мы проспали. Я специально поставил будильник так, чтобы времени осталось в обрез – некогда будет рыдать. Алисон на ходу завтракала. Мы говорили обо всякой ерунде: теперь надо брать у молочника только одну бутылку, куда пропал мой читательский билет. Наконец она допила кофе, и мы оказались у двери. Я смотрел ей в лицо, словно еще не поздно, словно все – лишь дурной сон; серые глаза, пухлые щечки. Навернулись слезы, она открыла рот, чтобы что-то сказать. Не сказала, подалась ко мне, отчаянно, неловко, поцеловала так быстро, что я почти не ощутил ее губ; и была такова. Верблюжье пальто исчезло за поворотом лестницы. Не оглянулась. Я подошел к окну: она в спешке пересекала улицу, светлое пальто, соломенные волосы под цвет пальто, рука ныряет в сумочку, платок – к носу; не оглянулась ни разу. Бросилась бежать. Я отворил окно, высунулся и смотрел, пока она не свернула на Марилебон-роуд. И даже там, на самом углу, нет, не оглянулась.

Я отошел от окна, вымыл посуду, застелил постель, потом сел к столу, выписал чек на пятьдесят фунтов и написал записку.

Милая Алисон, поверь, если кто-нибудь вообще, то именно ты; мне было тяжелее, чем казалось со стороны, – ведь не психи же мы с тобой. Прошу тебя, носи сережки. Прошу тебя, возьми эти деньги, купи мотороллер и навести наши места – и вообще делай с ними что хочешь. Прошу тебя, держи себя в руках. Господи, если б я был достоин того, чтоб меня ждали…