Однако потом, как я помню, маманя повадилась в Москву. Выезжала она туда с частотою раз в два-три месяца. Заблаговременно, чуть не за неделю, переставала пить, а курить старалась совсем мало. Начинала хорошо пахнуть, почти как в детстве, шла к подружке в парикмахерскую делать прическу и маникюр – и, наконец, отбывала. Возвращалась дня через три, одновременно до ужаса расстроенная и до высокомерия довольная. Привозила долларов около пятисот. Баловала меня купленными на вещевом рынке в «Лужниках» обновками. Из окольных разговоров прабабки Елизаветы с пратеткой Евфросиньей я вскоре своим шпионским детским умом выведала, что маманя ездит в столицу к моему собственному отцу – и деньги привозит от него для моего содержания. Потом, став взрослой, я узнала, что папаня, Виктор Ефремович Шербинский, лишился в девяносто первом должности руководителя корпункта в Париже по причине его окончательного закрытия – однако, со своими связями и умениями, для новой, капиталистической жизни не пропал. Стал переводить с английского, французского и даже итальянского и продавать вновь открывшимся в столице издательствам детективы: Чейз, Буало – Нарсежак, Микки Спиллейн, Андреа Камиллери, Жорж Сименон… Усвоив информацию, что у меня в Москве имеется отец, и он даже снабжает нас «зеленью», я начала приставать к мамуле, чтобы та меня к нему свозила. С юных лет я обучалась дипломатии и знала, что к мамке следует приступать, когда она находится в правильном настроении: ласковом и благодушном – каковое наступало после принятия трех-четырех рюмок. Если подлезть к ней раньше, до возлияния или сразу после первой стопки, она могла оказаться суетливой, нетерпимой и агрессивной; если позже – излишне требовательной или высокомерной. Мама обещала свозить меня к отцу, забывала, снова обещала – и, наконец, в возрасте одиннадцати лет почти торжественно взяла с собой в Белокаменную.
И Третий Рим, и папаша произвели на меня, девочку, впечатление, почти одинаково сильное – но каждый особенное в своем роде. Столица ухнула на меня свежевымытостью фасадов и тротуаров, ровностью дорог, дороговизной автомобилей и вечерней подсветкой архитектурных сооружений – ничего подобного даже близко не имелось в нашем областном центре, где царствовал тогда базарный ларек. Отец показался престарелым, словно дедушка, – мама шепнула, что через год ему исполняется семьдесят, однако насколько он был вальяжен, прекрасно одет, пострижен! А его изысканные манеры! Бархатный голос с легкой хрипотцой! Обволакивающий взгляд! Точь-в-точь граф или миллионер из французского или американского фильма! Впоследствии я, конечно, поняла, что тогда, в девяносто седьмом, папаша если и тянул на титулованную особу или миллионщика, то сильно поистершегося и пустившего на ветер почти все свое состояние. К примеру, ездил он на иномарке – но то была автомашина «Пежо-309» пятнадцатилетней давности; царственно обращался с официантами – однако приглашал не в «Прагу» или «Ностальгию», а всего лишь в «Елки-палки». И не в Большой театр или МХТ водил нас с маманей, а в кинотеатр «Кодак-киномир» – но мне и того хватало: тогда в «Кодаке», первом российском кинотеатре нового времени, с долби-стерео-сэрраунд, мы смотрели не что-нибудь, а «Титаник». И образ моего величественного отца странным образом переплетался в девических фантазиях с великосветскими героями фильма-трагедии. Вдобавок после кино папаня, как положено главе настоящей династии, давал при мне отповедь моей сорокатрехлетней мамаше – прямо за столиком «Елок-палок»:
– Ты на себе крест поставила, Валентина? Стыдоба! Так и будешь торговать в палатке на рынке? (А мамаша и впрямь зарабатывала тогда себе на хлеб насущный за прилавком.) С твоим умом? С твоим пером?! Фантазией и талантом?!!
– А что мне делать? – защищалась она, не стесняясь меня в выражениях. – В газету назад идти? Жопу новому губернатору лизать?
– Ну зачем же? – величественно грохотал отец. – Я дам тебе хорошую работу. Станешь переводить английские любовные романы. Да, платить будут немного, долларов двести за семь-восемь авторских листов, зато строчить можно гладко-гладко, не включая мозг. Совершенно прозрачная лексика: «он нежно коснулся ее руки, и внутри нее все затрепетало».
– Да я английский давно позабыла! Я ведь не ты – кроме как с нашей англичанкой в универе, ни с кем сроду на языке вживую не говорила.
– А зачем тебе язык?! Уловила общую канву – и понеслась! И перестань, я тебя прошу, столько пить. Настоящая леди не должна пить водку – это напиток простонародья.
– Тогда закажи мне то, что должна пить настоящая леди! Хотя бы коньяк, – хохотала она.
Я редко когда видела мать такой счастливой, как во время нашей встречи с отцом. Теперь-то понимаю: она просто любила его – несмотря на преклонный возраст и то, что он принадлежал другой. А когда мы возвращались на поезде в М. и мама находилась в подходящей кондиции для откровений, я спросила у нее, почему мы не можем жить постоянно вместе с батей, и она поведала о двух взрослых дочерях Шербинского и пятерых его внуках и внучках. Правда, сказала мать, его жена всегда была современной, понимающей женщиной, почти как настоящая француженка. Супружница Виктора Ефремовича знала о его отношениях с матерью, о моем существовании и о том, что отец помогал нам материально. А теперь, по секрету шепнула мать, супружница его плоха и, возможно, в скором будущем он овдовеет, и тогда…
Однако сроками жизни – равно как и многими прочими земными вещами – распоряжается только бог. Это я поняла уже тогда. Люди, конечно, тоже в состоянии повлиять друг на друга – особенно в случае, когда они друг друга любят.
Я это к чему? После той поездки в столицу мать и вправду вытащила с полатей свою старую пишущую машинку, вызвала дядю Вову, чтобы он почистил, починил и смазал ее, и принялась по ночам, в своей спальне, за низким и неудобным туалетным столиком, толмачить аглицкие любовные романы в розовых обложках. Она прикуривала сигарету от сигареты, и худое испитое лицо ее бывало вдохновенным.
После первого гонорара, за которым она съездила к папашке в Москву, мать бросила работу в палатке на рынке, купила подержанный компьютер и вся отдалась стихии любовного романа.
В преддверии нового тысячелетия, наконец, случилось то, чего подспудно ждали и боялись мать и взрослеющая я: скончалась девяностодвухлетняя тетка Евфросинья, а вскоре, не прошло и двух месяцев, и моя прабабка Елизавета. Несмотря на то что уходы эти были ожиданными, да и прожили старухи дай бог каждому, их смерти сильно подействовали на маму. Она сделалась плаксивой, разражалась слезами чуть ли не по любому поводу и стала все чаще прикладываться к бутылке – даже в ходе своей переводческой работы (чего ранее за ней не замечалось). Но теперь она стала говорить, что алкоголь дарит ей вдохновение.
Новый век и нового президента мы с мамой встретили вдвоем в нашей трехкомнатной квартире. Мне исполнялось четырнадцать, начинался подростковый бунт против старших. Я не выказывала его, старалась быть вежливой и послушной дочерью, – но в душе категорически отметала весь стиль и строй жизни матери. Больше всего мне не хотелось повторить судьбу прабабки Лизаветы (а также ее сестры Фроси). А еще пуще – безвременно, в возрасте двадцати четырех, погибшей бабули, Жанны Спесивцевой. И матери своей Спесивцевой Валентины – которая оказалась, несмотря на все богатые перипетии, в итоге гораздо более несчастной, нежели счастливой. Я, как Базаров из программы десятого класса, решительно отрицала все, что наработали предшествующие поколения, и планировала для себя бытие, решительно не похожее на существование всего нашего женского царства. Своими планами я ни с кем не делилась – но были они для тинейджера сформулированы четко – а главное, как показали последующие годы, практически полностью в итоге исполнились. Я оказалась жесткой девочкой. И по жизни, и по отношению к самой себе.
Даже в четырнадцать я понимала: мне необходимо получить хорошее, но не обременительное образование. Не хотелось учить квантовую физику или гастроэнтерологию. В сложных науках, где успех зависит от количества знаний, мужики в 99 случаях из 100 побеждают. У них больше общий объем запоминающего устройства и выше быстродействие, когда они обращаются к оперативной памяти. Потому они, а не мы, как правило, капитаны воздушных, морских и космических судов и управляют нефтеперегонными заводами. Я не собиралась конкурировать с ними на их привычном поле. Зато мы, девушки, королевны в том, что касается коммуникации. Мы гораздо более эмоциональны и хитры, чем так называемый сильный пол. Мы способны сверкать (если вдруг оно нам надо). А если следует смолчать – мы легко можем прятаться в тень. Нам важнее результат, а не (как у волосатых самцов) страсть подать себя и сокрушить всех врагов. Мы готовы довольствоваться не почестями (как они), а самой наградой – и пусть никто, кроме нас самих, не будет в курсе, что мы ее заполучили.
Размышляя о выборе профессии, я решительно отвергла также те, где работать приходится на рубль, а прибыток получать на копейку, и чтобы выбраться в лидеры и зарабатывать достойно, надо корпеть лет двадцать. Иначе говоря, я изначально исключила для себя вериги учителя, врача, инженера. По тем же причинам – артистки или телеведущей. Не годились мне, по всем вышеуказанным причинам, имевшиеся в нашем облцентре нефтехимический, строительный и планово-экономический университеты.
Что оставалось? Я подумывала о журналистике – но слишком эта профессия, если судить по матери, зависит от того, кто находится нынче у кормила власти (в большом или частном смысле). Партия разрешит – и расцветают «Огоньки» и «Московские новости», как в дни, когда я родилась. А приходит президент, который говорит всем заткнуться, все умолкают в тряпочку.
Иное дело – реклама и маркетинг. Тут тоже действует, конечно, вкусовщина: «Этот ролик мне нравится, а другой – дерьмо». Однако, главное, существуют объективные законы: один прием или слоган продает товар, а другой – нет. А против роста прибыли и продаж никто не вякнет.
А еще, понимала я с юности, человеку следует знать языки. Я слишком хорошо видела, как для моих родителей они в тяжелый момент стали спасательной шлюпкой. К тому же лингвистическая подкованность явно расширяет кругозор и круг общения. Что я имею в виду? Да хотя бы то обстоятельство, что русскоязычных мужиков подходящего возраста в мире проживает миллионов, допустим, пятьдесят. А если ты дружишь с иностранными наречиями, в горизонт твоего рассмотрения добавляются пятьсот миллионов англо-, франко– и испаноговорящих.
Итак, к шестнадцати годам (когда нужно начинать готовиться в вуз) я твердо решила: иду на факультет управления, на маркетинг, и углубленно учу английский с французским. В столицу я ехать не хотела. Миф о том, что все россияне стремятся в Белокаменную, сейчас окончательно устарел. В Первопрестольной житуха и нравы – как в московском метро: толпа, жесткие лавки, все рвутся в первачи и друг друга ненавидят. А я хотела свободы, простора и легкого дыхания.
Вдобавок я не желала расставаться с маманей. Не потому, что она прикрывала меня в М. своим крылышком. Наоборот, я думала: не станет меня подле нее – она ведь запросто может впасть в депрессию и в результате совсем сопьется или сгуляется с каким-нибудь очередным дядей Вовой. Мамаша мой выбор вуза одобрила – правда, съездила в Первопрестольную к отцу. Тот, несмотря на свой пенсионерский возраст, до сих пор оставался на плаву и отсыпал для меня денег на репетиторов. В тот раз маманя вдобавок привезла новую папашкину идею, которую восприняла на ура: не переводить англо-американо-французскую жвачку о любви – а писать самой! Под псевдонимом, разумеется. Мы с ней тут же стали, хохоча, его придумывать: ее имя Валентина, разумеется, превратилось в «Вэл», а вот фамилия, рифмующаяся со Спесивцевой, с ходу не задалась. Жаль, была занята Джолли[2]. Чирфулл и Чири слишком походили для русского уха на банальный «чирей». Джовиэл также звучало тяжеловато. Вдруг меня осенило – не зря в английскую школу ходила: пусть мамаша будет Мэрри. Вэл Мэрри, прекрасное английское имя! Вдобавок Мэрри с Мэрридж[3] перекликается – очень актуально для произведений ее жанра. Я, правда, не напомнила родительнице (а она, возможно, не знала), что merry, кроме как «веселый», означает «подвыпивший». Забегая вперед, скажу, что произведения Вэл Мэрри – всего их вышло свыше трех десятков – стали неплохо продаваться, даже лучше, чем любые оригинальные любовные романчики, написанные натуральными американками, и издатель, как торжественно сообщил мамане отец, повысил ее гонорар до восьмисот долларов за книгу.
А я начала готовиться в универ. Вы, возможно, скажете, что для своих четырнадцати-пятнадцати лет я была чересчур рассудочной. И свои суждения о будущем образовании, скорее всего, выдумала задним числом, когда повзрослела и стала действительно разбираться в жизни. А я вам отвечу: черта с два! Я должна была быть с юности разумной и здравомыслящей, а иначе на что бы я была годна – без отца, без семьи и влиятельных покровителей, с сильно пьющей и неустроенной матерью?!
Еще раньше, чем пришли первые месячные, я сформулировала свой главный постулат относительно мужчин: я никогда не буду в них влюбляться. Никто не сможет меня к себе привязать (как отец, в сущности, привязал мою матерь). Никому не позволю из себя веревки вить! Наоборот, я стану использовать их, этих волосатых самцов, и на смену каждому предыдущему в процессе его эксплуатации буду находить себе последующего. Никто не посмеет меня бросить и тем более унизить. И я ни перед кем не позволю себе унизиться – потому что никого из них не буду любить.
И еще одну вещь, основополагающую для моей жизни, я вывела благодаря наблюдениям за матерью и другими провинциальными тетками, заполняющими дворы и магазины: молодость и красота – это главный капитал, который дается нам, девушкам. Причем совершенно бесплатно. Его господь отсыпает полной горстью: кому в пятнадцать лет, кому – в восемнадцать. Однако этот капитал лежит в нашем банке под отрицательный процент. С каждым годом его становится все меньше и меньше. Независимо ни от чего. Всякий день, месяц и год, сначала неприметно, злодейка-судьба отщипывает от него по кусочку. В тридцать убывание красоты впервые становится заметно самой женщине. В сорок – тетенька теряет едва ли не половину своей изначальной привлекательности. В пятьдесят, если пустить жизнь на самотек, от твоей прелести останется одна рухлядь.
Поэтому вывод приходилось делать предельно жесткий, но единственно возможный: нельзя, вдобавок к естественному уменьшению, самой транжирить молодость и красоту. Вон, моя маманя: вела себя в двадцать и в тридцать так, словно будет прекрасной и очаровательной целую вечность. (Я по ее рассказам судила, по обмолвкам о том, как она гуляла, переходила из одних мужских рук в другие, пила поганую советскую водку и курила отвратительные советские сигареты.) А теперь гляньте на нее! Ей в начале нулевых было сорок шесть – а выглядела она на все пятьдесят восемь. Склеротические жилки на лице и хриплый кашель – от курения; красные глаза и одутловатость и запах – от спиртного; грубые неухоженные руки; куча морщин – носогубных и окологлазных – оттого, что с юности, отправляясь в кровать и просыпаясь, она больше думала о мужчине, что лег с ней рядом, чем о себе любимой.
Я учту ее ошибки. Я стану трястись над своей молодостью почище Шейлока. Никаких вредных веществ, принимаемых вовнутрь. Жить стану в экологически чистом месте и есть экологически чистые продукты. Буду заниматься спортом: йога, плавание, бег, велосипед. Даже тягать железо стану. Иметь достаточно сна. Делать массажи. Ходить в спа. Ближе к тридцати – начать первый ботокс и подтяжки – разумеется, у лучших косметологов.
А обеспечивать весь этот мой гламур, заботу и уход обязаны будут мужчины. Те самые, каждый из которых будет бояться меня потерять и поэтому станет стремиться отдавать мне как можно больше.
На самом деле привнести свои принципы в жизнь мне было трудно. Особенно первые года три. Я влюблялась в парней, обмирала, растекалась. Меня гнобили подружки за мое табу по части пития, курения и наркотиков. Меня брали на слабо. Мне объявляли бойкоты и пытались учить жизни. Но я выдержала. Пришлось, правда, пойти в добавление ко всем моим занятиям на психологический тренинг. И на дзюдо. Зато теперь несложным самовнушением я могла за два-три дня выбросить из сердца любого незаконно забравшегося туда мужика. А любому стервецу, требующему от меня секса, или стерве, пытающейся растоптать, умела врезать и уйти непобежденной, с гордо поднятой головой.
И вот теперь, когда я встала на ноги, мне потребовалось разобраться с внутренней кармой нашей семьи, с проклятием, что пало на нас вместе со смертью бабушки – моей юной, не дожившей даже до двадцатипятилетия Жанны Спесивцевой. Я ведь к тому возрасту, когда она, бедненькая, померла, нашла себе место с хорошей и твердой зарплатой и делила ложе с Ярославом, который готов был ноги мне целовать, пылинки сдувать, на руках носить. Однако на пути к торжеству моих принципов меня постигла самая тяжкая в жизни утрата.
Моя мамочка, несмотря на пьянство, взбалмошность, неразборчивость в связях, гневливость и обидчивость, была самой лучшей, самой прекрасной в мире мамочкой. Но понимать это я начала, только когда она заболела, а осознала всю свою любовь к ней и нужность для меня, лишь когда ее, бедненькой, не стало.
Все произошло так ошемляюще обыденно и больно – в самом прямом смысле больно, – что я даже не хочу рассказывать. Все, что касалось ее болезни, я спрятала в тайники своей памяти. Осталось лишь немногое. Ее растерянное лицо, когда она первый раз пришла из поликлиники: «У меня рак. Четвертая стадия». Ее бурные слезы. (И мои.) А потом начался ее уход. Долгий, несмотря на полную предопределенность. Нет, не хочу вспоминать. Вот что я действительно должна вспомнить и записать – наш с нею разговор. Потому что только тогда, подготавливаясь к смерти, мать сообщила мне по-настоящему важные сведения.
2009 год
Областной город М.
Рассказ Валентины Дмитриевны Спесивцевой,
записанный ее дочерью Викторией Спесивцевой:
– Неужели ты думаешь, Вика, что я к бабушке нашей не приставала, где моя мама? И, совершенно понятно, слышала от нее бодягу – соответственно моему возрасту. «Уехала». «Улетела на Луну». «Живет в другом городе». Потом вдруг она мне поведала: твоей мамы больше нет. Да, рассказала: она жила в Москве и умерла. Мне лет восемь было – значит, начинались шестидесятые. Я взрослой себя тогда считала, поэтому почти сразу все поняла. И поверила. И вера эта была точная и тоскливая: мамочки больше нет. И я ее так никогда и не увижу. Потом, когда росла, не раз приставала к бабке: как мама умерла да почему. Но ты ведь знаешь нашу Елизавету – на нее где сядешь, там и слезешь. А на подробный рассказ бабка расщедрилась, только когда я в Москву от нее сбежала. После того как на «вечерку» все-таки поступила и домой прибыла на побывку. Семьдесят четвертый год был или семьдесят пятый? Тогда старушки так радовались, что я приехала, так радовались! Словно бы не чаяли меня увидеть. Словно бы я из мертвых воскресла. Потом я поняла: это они невольно на меня судьбу мамы Жанны примеряли. Она ведь как умотала в столицу учиться, так и не вернулась. Зато навсегда оставила бабкам гостинчик в моем лице. И теперь они снова подсознательно боялись: вдруг я тоже в Белокаменной сгину.
Мама высоко лежала на подушках в своей комнате. Я сделала ей укол обезболивающего, и оно стало действовать. Чтобы ей бесперебойно поступали нужные лекарства, мне пришлось влюбить в себя врача со «Скорой». Тогда, в возрасте двадцати трех лет, я успела понять: для того чтобы добиваться своего, совершенно не обязательно с мужиками спать. Бывает достаточно их в себя влюблять. Тогда они за поцелуй и ласковое слово готовы совершить для тебя больше, чем равнодушный к тебе самец сделает после самого изощренного секса. Мама за болезнь сильно исхудала и съежилась. Но рассказывала она хорошо – играли роль два десятка лет в журналистике и годы писательства.
– Когда я бабушку Елизавету про мамину смерть стала колоть, она сперва сказала мне, что произошел несчастный случай. Дескать, в тот день, в октябре пятьдесят девятого, в одной квартире в Москве собралась компания. Баловались с оружием. И моя мама убила сама себя. Мне эта история сразу показалась маловероятной, и я стала раскручивать бабулю на подробности. Даже двадцатилетней, только поступив на журфак и формально не став профессиональной журналисткой, я знала, какие вопросики надо задавать и на какие точки собеседника нажимать. Год в отделе писем газеты «Советская промышленность» сказался! Я, как-никак, тогда пару десятков материалов написала, в том числе очерк «Три дороги лесника Федорова» объемом четыреста строк, отмеченный на летучке!.. Вдобавок у меня имелось громадное преимущество перед любым случайным писакой, интервьюирующим собеседника, которого он увидел первый раз в жизни: я знала бабулю как облупленную. И – никуда не торопилась. Мне не надо было спешить, лететь, сдавать материал в номер. Я могла отойти от бабушки Лизаветы, ночью обдумать вопросы, а назавтра снова начать приставать к ней. И в итоге я выцарапала-таки историю, которая произошла в пятьдесят девятом с бабкой Елизаветой.
Она, разумеется, как только ей сообщили о смерти дочери, сразу бросилась в столицу. И тогда, в Москве, следователь из районной прокуратуры представил ей происшедшее следующим образом: компания вчерашних студентов собралась на квартире у одной из девушек по имени Валерия Кудимова, на праздновании ее дня рождения. Сильно выпили, стали баловаться с оружием, в том числе с наградной шашкой и сувенирными кинжалами из Грузии.
«Жанна Спесивцева, ваша дочь, – рассказывал он, – будучи в состоянии сильного алкогольного опьянения, случайно нанесла себе ранение в область груди. Ранение оказалось столь сильным, что спасти девушку не удалось, и она скончалась до приезда «Скорой». Вскрытие и судебно-медицинская экспертиза полностью подтвердили картину происшедшего. Вы можете забрать в морге труп для последующих похорон».
«Это выглядело ужасно и звучало невероятно: подумать только, сама себя заколола, балуясь!» – спустя пятнадцать лет говорила бабуля. Она никак не могла поверить в рассказ следователя. И знала, что у Жанночки есть хорошая подружка – Галочка Бодрова. Они весь институт прожили вместе в общежитии, в одной комнате. «Я была знакома с Галей, – продолжала свою печальную повесть бабуля (тогда, в семьдесят пятом), – потому что пару раз приезжала к Жанне в столицу и даже ночевала пару ночей с ними в одной комнате. Галина тогда показалась мне милой и чистой девушкой с сильным характером. И хорошей подругой. В начале пятьдесят девятого, я знала из писем Жанны, Галя вышла замуж и теперь проживала совместно с молодым супругом где-то под Москвой. Я спросила у следователя, присутствовала ли Бодрова на той вечеринке, когда произошел несчастный случай. Он покопался в бумагах и ответил, что да. Я попросила ее адрес – дознаватель без особой охоты сообщил его. Видно было, что он никакой радости не испытывает от перспективы моей с нею встречи – но в то же время понимает, что скрывать глупо: узнать нынешнее местожительство Галочки я, при желании, смогу и без него.
Проживала Бодрова в подмосковном поселке Болшево, а фамилию носила новую, по мужу – Иноземцева. Ехать надо было на электричке, остановок десять с Ярославского вокзала, и я отправилась к ним вечером, решив, что девушка, скорее всего, днем работает. Определила я верно – она только пришла со службы. Жили Иноземцевы в захудалом съемном домике, похожем на дачу. Галочка, не успев переодеться в домашнее, торопилась затопить печь – комната за день успела выстудиться. Девушка подурнела и потолстела, и я сразу заметила, что она беременна. «Тетя Лиза!» – бросилась она ко мне, обняла и разрыдалась. Потом растопила печь и собрала на стол скромные съестные припасы: вареную картошку, квашеную капусту, докторскую колбасу. Наконец, после нескольких общих фраз, я спросила у нее, как погибла Жанночка. Было видно, что Галя предпочла бы не отвечать на этот вопрос – но, как мне показалось, не только потому, что ей тяжело и неприятно вспоминать. Мне почудилось, что она не вполне со мной откровенна.
Галя поведала мне, что они праздновали день рождения девушки по имени Лера Старостина, по мужу Кудимова, у нее дома. Папа у Леры был важный генерал в отставке, поэтому квартира находилась на Кутузовском проспекте и занимала пять комнат. Родители в тот вечер дома не присутствовали, они специально уехали за город, на дачу, давая молодым возможность порезвиться. Имелась только старая прислуга по имени Варвара. У Леры Старостиной, хозяйки (продолжала рассказывать мне Галя), тоже имелся молодой муж, Вилен. Галя мимоходом заметила, что поговаривали, будто Вилен, вчерашний студент из авиационного, женился на Лере не по любви, а из-за московской прописки и будущего распределения. А на самом деле… (Тут Галочка запнулась.) На самом деле (наконец выговорила она) Вилен Кудимов, муж молодой хозяйки дома, несмотря на то что был женат, крутил роман с моей дочкой Жанной Спесивцевой.