В доме Юлия Даниэля было, как всегда, многолюдно, шумно, весело и безалаберно. Подле именинника суетилась очередная пассия, подкладывая ему в тарелку очередную порцию оливье. Маша, пристроившись рядом с мужем, любовалась виновником торжества: «Ох, блядун… Гусар, поэт, красавец! И, главное, всех своих баб искренне любит. И расстается умело, не оставляя после себя несчастных…» Андрей Донатович помалкивал, тихо усмехался в бороду, угадывая Машины мысли. А главный «подарок» имениннику, и впрямь опоясанный атласной ленточкой, был в центре внимания, хотя и сидел где-то с краю стола. И когда Высоцкий впервые запел нам песню про Нинку, которая жила со всей Ордынкою, вспоминала Мария Розанова, глубокие собачьи брыли на Юлькиной морде вдруг разгладились, личико посветлело, он зашевелил губами, будто заучивая про себя слова, а когда Высоцкий, кончив, прихлопнул рукой струны, Юлька мечтательно повторил: «И глаз подбит, и ноги разные – а мне еще сильнее хочется», и резюмировал: «Вот так надо любить женщин!..»
Народ за столом на «Нинку» реагировал с восторгом. Но бдительному Синявскому захмелевшая разношерстная компания в какой-то момент перестала нравиться: «Все как-то перешептывались, перемигивались, и я даже опасался за Высоцкого… А он всё пел. Через каждую песню повторял свою «Песню о стукаче»:
Он пил, как все, и был как будто рад.А мы – его мы встретили как брата…А он назавтра продал всех подряд, —Ошибся я – простите мне, ребята!..Буквально через каждую песню, давая понять, что если кто-нибудь здесь «настучит», то его убьют… Это было очень здорово!»
Правда, как выяснилось позже, грозному предостережению Владимира Высоцкого – «И вы его отдайте мне, ребята!..» – вняли не все…
* * *На нового почасовика, преподавателя русской советской литературы в Школе-студии МХАТ Андрея Донатовича Синявского внимание обратили прежде всего, конечно, студентки: «Пришел к нам такой немного странный человек, – рассказывала сокурсница Высоцкого Марина Добровольская, – молодой, но уже с бородой. Глаза тоже странные: не поймешь, на тебя смотрит или нет… И говорит очень тихо, с расстановкой, немного растягивая слова. Но сразу же – ощущение доброты и доверия к тебе… Самое главное – что говорит! Называет имена, которые мы не знали. Рассказывает о вещах, которые мы не читали. Бунин, Цветаева, Ахматова… У нас были не только лекции, но и беседы. Синявскому можно было сказать, что Бунин тебе ближе, чем Горький… Только он всегда требовал, чтобы твое мнение было обосновано. Почему нравится? А почему не нравится?.. Синявский учил нас мыслить…»
Он был от природы талантливым педагогом, воспитателем. Не поучал, а исподволь подготавливал своего собеседника к самостоятельным выводам, предостерегал от опрометчивых поступков, освобождая от иллюзий и ложных представлений.
«Мы его очень любили, мы его просто обожали!..» – признавалась милая и непосредственная Тая Додина. Еще бы, такой импозантный мужчина! Одна борода чего стоит! По тем временам это было вызывающе смело. Окладистая, с легкой проседью, она добавляла Синявскому некой загадочности, дремучей старославянской мифологичности.
Правда, сам Андрей Донатович посмеивался: «Борода – это пучок антенн. Это подсказки. Это связи с космосом». И невозможно было понять, то ли шутит он, то ли нет. Только в своем «Голосе из хора» Синявский как бы случайно проговорился: «Борода, доброта… Все звуки совпадают…»
Не только внешностью, но и своими повадками, манерами Андрей Донатович напоминал героя русских сказок. Конечно, не Илью Муромца, не Добрыню Никитича или Соловья-разбойника, а скорее – безобидного лешего, домового. Маленький, сутулый, он не смеялся, а хихикал, не говорил, а приговаривал. И на стуле сидел, как на пеньке… Не выходя из образа, он даже свои книжки позже подписывал – «С лешачьим приветом…».
Тихий исследователь творчества Максима Горького и Маяковского, ученый сугубо академического склада, попавший «в силу случайных обстоятельств в студенческую среду, к тому же в атмосферу лицедейскую, вольную, Андрей Донатович, как он сам потом признавался, неожиданно для себя обнаружил в ней яркие, выпуклые индивидуальности, которые пусть не блистали знанием курсового материала, но зато умели вытворять на учебной сцене такое… Это открытие его поразило. Ведь он-то был совершенно уверен в том, что «стандартизированный человек – человек массы – может быть, самое ужасное порождение советской цивилизации». А тут, во мхатовском училище, он впервые столкнулся с молодыми людьми, мыслящими по-новому, раскованно, смело, без оглядки на каноны.
Из любопытства знаток творчества основоположников социалистического реализма Синявский стал бывать на занятиях сценического мастерства, посещал экзамены своих студентов по специальным дисциплинам. Окончательно же покорил его «капустник», где солировали Владимир Высоцкий и Геннадий Ялович.
Марина Добровольская вспоминала: «Одна песня была комедийная, и они ее выстроили как диалог: один человек рассказывает, в другой уточняет:
Один: Я вышел в сад весенний прогуляться,Стоит она…Второй: Стоит она?Один: Не в силах воздухом весенним наслаждаться,Он подошел и речь завел:«Нельзя ли с вами прогуляться?»Второй: Она в ответ?Один: Она в ответ сказала: «Нет».И не мешайте мне другого дожидаться!Это было смешно… А потом была песня «На Перовском на базаре…», мы ее пели всем курсом, а я кричала: «Есть вода, холодная вода!»… Вот тут уж Синявский не удержался, принялся подпевать и азартно прихлопывать в такт.
После сдачи экзамена по литературе, ребята подошли к своему преподавателю и, изображая заговорщиков, предложили: «Андрей Донатович, мы же знаем, что вы любите блатные песни. Позовите нас в гости, а мы будем вам целый вечер петь».
Так студенты впервые очутились в гостях у Синявского и Марии Розановой в Хлебном переулке. Они жили тогда в квартире, которая и после революции называлась шиповской. Кудрявый автограф господина Шипова венчал все казначейские билеты государственного банка России, где этот господин служил главным кассиром. После 1917 года из шиповских хором сотворили совершенно жуткую коммуналку с неимоверным количеством жильцов. Синявским там досталось две комнаты – одна, «гостевая», как бы в бельэтаже, а вторая, «кабинет», в подвале.
«И вот когда они, мальчишки и девчонки, первый раз пришли к нам, – вспоминала Розанова, – там был Жора Епифанцев, Высоцкий, Гена Ялович… И они, действительно, замечательно пели… Высоцкий еще своих песен не пел, пелись исключительно всякие блатные, полублатные песни. И Высоцкий был невероятно хорош. Он еще не хрипел, он еще не кричал, тем не менее был очень хорош. И как-то, в общем, тут завязались отношения сразу… Мальчишка с гитарой умел делать то, что сам Синявский делать не умел, но обожал. Он абсолютно обожал дворовую песню. Мы их собирали, мы их коллекционировали. Еще не было магнитофонов, и мы их, где-то узнавая, перевирая, искажая, пели время от времени друг другу…»
И не только друг другу. Свою любовь к этому роду народного фольклора хозяева с удовольствием продемонстрировали юным гостям. Именно от них студенты впервые услышали куплеты про «Абрашку Терца, карманника известного», про Алешку, который «жарил на баяне», «классику жанра» – песенку про Марсель, где…
… девочки танцуют голые,А дамы в соболях.Лакеи носят вина там,А воры носят фрак!Дружеская обстановка располагала к вольному общению. Хотя в присутствии жены Андрей Донатович предпочитал помалкивать, придерживаясь им самим установленного правила: «Если в доме есть собака, самому хозяину нечего лаять». Главное запев дать, а там уж Мария сама все за него доскажет. А хозяину останется только бороду поглаживать и благодушно поглядывать вокруг: лучше Машки все равно не придумаешь, нечего и пытаться. Глядя на резвящуюся молодежь, Андрей Донатович время от времени оттопыривал указательный палец и без тени улыбки мечтально произносил: «Если бы стать скопцом – сколько можно успеть!..» И забавно ухмылялся в бороду.
Страсть к литературе у Синявского была наследственной. Еще до рождения сына, в начале 20-х годов прошлого века, его отец Донат (бывший левый эсер, между прочим, по секрету уточняла Розанова) опубликовал роман. Шедевром он не был, но дал повод автору считать себя состоявшимся писателем. Впрочем, продолжения не последовало. Мама же трудилась в библиотеке.
В 1943-м, по окончании школы, Андрей был призван в армию. После филфака МГУ он поступил в аспирантуру. Защитив кандидатскую по горьковскому «Самгину», трудился в Институте мировой литературы имени все того же великого пролетарского писателя. Нужда заставила параллельно подрабатывать почасовиком в Школе-студии МХАТ. «И мне, – признавался Синявский, – там было интересно». Глаза его при этом действительно смотрели в разные стороны: один – прямо, другой – вбок, и казалось, что он видит нечто недоступное собеседнику.
Тесная квартирка Синявского и Розановой под потолок была заполнена книгами, стены украшали почерневшие иконы, старая деревянная утварь. В те годы подобные интерьеры для Москвы были диковинкой.
Когда молодой ученый-филолог только начинал ухаживать за Марией, она, девушка деятельная и энергичная, первым делом потащила Андрея по своим излюбленным местам, в северные края, «в поисках святой Руси». И попала в точку. Синявский, как и она, живо интересовался древнерусской архитектурой, занимался российскими религиозными проблемами, старообрядцами. Северные земли исходили пешком, на попутках, а реки – на байдарках…
«Но рядом с этой Русью, рядом со слепой бабкой Ульяной, которая собирала иконы, ставила на заброшенном курятнике крест и открывала часовню, – рассказывала Мария Васильевна, – мы видели загаженные, испохабленные церкви… Была однажды история очень печальная, когда мы забрались на перекрытие колокольни… И там лежала кучка, пардон, дерьма. Это что – секретари обкома там накакали? Нет, это кто-то из великого русского народа. Виртуоз при этом был, ибо опустить штаны и присесть над бездной колокольни – это такой риск, такой полет фантазии и такая смелость!.. Зачем же было возмущаться, кричать: «Что с нами сделали?»
Будущий известный критик Георгий Гачев, работавший с Синявским в ИМЛИ, наблюдал: «Он, модерный, рафинированный, но к первичному народному слою русской культуры относился как простодушный юродивый мужичок, как Иван-дурак… Андрей и Мария образовали как бы свое государство внутри советской системы. Планета Роси – Розанова-Синявский – почти Россия… Они и крестились ранее других… В Денькове сняли избу, вели хозяйство… К нему приезжало много людей, там они и капусту рубили, и пели, и Синявский блатные песни пел. В этой деревне Абрам Терц родился, в сарае, на отшибе от социума… Так можно было себе позволить мыслить, писать в абсолютной свободе, а не только трусливо в стол, но можно и печатать за рубежом… Тут он вышиб дно и вышел вон за положенные пределы. Игру с державой затеял, авантюра и риск…»
Впрочем, стоп. Речь об Абраме Терце впереди. В конце 50-х годов о писателе с таким чудным именем знали считаные единицы: собственно, его прародитель – Андрей Синявский, затем, естественно, Мария и один добрый их приятель…
А пока в прокуренном подвале дома в Хлебном переулке, 9 преподаватель русской литературы со своими студентами распевал блатные песни. Затем ребят пригласили в гости еще раз, потом еще и еще… «И как-то мы их очень полюбили, они полюбили нас…» – позже скажет Мария Васильевна.
Кроме мхатовских студентов сюда забегали на огонек будущие журналисты (Синявский также подрабатывал на факультете журналистики МГУ). А Мария Васильевна приглашала студентов Абрамцевского художественного училища, ВГИКа, студии Театра имени Моссовета, где она вела курс истории изобразительного искусства. «И мои, и его студенты перемешивались и превращались в такое общее, пардон, кодло, – любовно вспоминает те дни Розанова. – И среди них Высоцкий был главным певуном. Через некоторое время я завела магнитофон с большими катушками, специально только ради них…»
По окончании Школы-студии Владимир Высоцкий продолжал поддерживать дружески-почтительные отношения со своим бывшим преподавателем. «Когда он начал сочинять собственные песни, – улыбалась Розанова, – то поначалу ужасно стеснялся, не мог признаться, что это песни его, и говорил, что просто где-то их слышал». Многие считали, что именно Андрей Донатович заставил Высоцкого серьезнее относиться к своим дворовым песням, полагая, что «Володино раннее творчество ближе к народному, самое главное, настоящее». Супруга Юлия Даниэля, литературовед Ирина Уварова, не сомневалась в том, что «именно Синявский… повлиял на стилистику песенного мира Владимира. Я имею в виду блатную романтику». Ей вторила Люся Абрамова, полагая, что «Володина культура и то, что под конец можно назвать его эрудицией, – это заслуга Синявского. Ни от одного человека Володя не воспринял так много, и никому он так и не поверял… Синявский очень серьезно относился к первым песням… За самую лучшую он держал «Если бы водка была на одного…».
Однажды Мария Васильевна, втайне от Андрея Донатовича, специально зазвала Высоцкого домой, чтобы записать целую бобину песен в его исполнении. И 8 октября, в день рождения Синявского, торжественно вручила имениннику. Только вот кому эти полуподпольные записи доставили больше удовольствия – авторитетному критику и строгому преподавателю Андрею Синявскому или хулиганистому писателю Абраму Терцу? – неведомо.
Дело в том, что к середине 50-х годов минувшего века, как признавался сам Синявский, у него «произошло… устойчивое раздвоение личности. На две персоны – на Андрея Синявского и Абрама Терца… «Человек – я, Андрей Синявский. Человек тихий, смирный, никого не трогает, профессор. А в общем, ординарная личность. А Терц – это… моя литературная маска. Не только псевдоним литературный. Маска, которая, конечно, где-то совпадает с моим внутренним «я», но вместе с тем это что-то более утрированное, лицо, связанное в значительной мере с особенностями стиля. Вообще, человек и стиль для меня не вполне совпадают. Поэтому Абрама Терца я даже визуально представляю себе по-другому. У меня, например, борода. У Абрама Терца никакой бороды нет. Он моложе меня, выше меня ростом. Это такой худощавый человек, ходит руки в брюки, может быть, у него есть усики, кепка, надвинутая на брови, в кармане нож, и это связано с тем, что я взял это имя из блатной песни… Это отвечает потребностям, особенностям моего стиля, языка. Человек гораздо более смелый, чем я, Синявский. Авантюрный, лишь отчасти совпадающий с моей личностью».
Хотя Синявский лишь на словах прикидывался мирной, безобидной овечкой. Во всяком случае, «души прекрасные порывы» он знал кому посвящать. Находя при этом встречный отклик. По прошествии многих годов даже Мария Васильевна с восхищением рассказывала, как однажды в их теплую компанию заявилась (без приглашения) Светлана Аллилуева (сотрудница Андрея Донатовича по ИМЛИ и дочь, между прочим, товарища И.В. Сталина) и, окинув взором застолье, заявила: «Андрей, я пришла за тобой. Сейчас ты уйдешь со мной…» Молодую семью от краха спас тихий вопль Розановой…
Раньше других Синявский понял природу советской литературы и наметил маршрут своего побега из нее. Многолетний литературоведческий опыт (первые критические статьи Синявского были опубликованы в советской печати еще в 1948 году) подсказал автору, что на Родине он как писатель не нужен, вреден и даже опасен, а потому сразу начал писать, как Абрам Терц, с тем расчетом, чтобы передать рукописи на Запад, где и опубликовать. «В России я даже не пытался разносить свои рукописи по каким-то журналам, – рассказывал начинающий прозаик. – Я был достаточно в курсе дел литературной жизни и понимал, что это не для меня. С самого начала Абрам Терц – это прыжок на Запад…»
Даже при выборе своей «литературной маски» Синявский вступал в конфликт с русской и тем более советской литературной традицией, которая отдавала предпочтение псевдонимам броским и многозначительным: Андрей Белый, Максим Горький, Демьян Бедный, Михаил Голодный, Артем Веселый, Михаил Светлов, Эдуард Багрицкий… «Мой псевдоним, – объяснял «литературный диссидент» Синявский, – не несет в себе никакой идеи… Мне хотелось, чтобы он звучал, наоборот, некрасиво и несколько сниженно, но экспрессивно. Абрам Терц – герой старой блатной песни, еврей, а я сформировался в период борьбы с космополитизмом и понял и перенял афоризм Цветаевой: «В сем христианнейшем из миров поэты – жиды!» Поэт – это изгой, возбуждающий негодование и насмешки, и в широком смысле писатель в моем понимании – это чужак… Абрам Терц пишет статьи и книги, которые не мог бы написать Андрей Синявский».
В середине 1950-х, когда совсем уж стало невмоготу и всякое терпение лопнуло, на бумагу выплеснулись первые прозаические наброски, из которых родились рассказы «В цирке», «Графоманы» и другие. Позже многие литературоведы – в партикулярном платье и при погонах – натужно пытались разгадать жанр этих произведений. Кто-то говорил о фантасмагорической беллетристике, другие о сказках, отстраненной прозе. Но автор все время балансировал, приплясывая, на краешке горячего котла, бурлящего истинными фактами и фантазиями, обманом заводя читателя знакомыми вроде бы тропками в черт знает какие чащобы. Знаток творчества Гофмана, Гойи и Достоевского (а не только А.М. Горького), Синявский с удовольствием окунулся в магический реализм, бесконечную литературную игру.
Героем повести «Суд идет» он назначил прокурорского сынка Сережу, наивного десятиклассника, мечтающего об истинном социализме, для утверждения которого организующего подпольную «партию». При этом Сережа искренне верил, что в борьбе за правое дело полезны даже расстрелы несогласных. Герой очередной антиутопии Синявского «Любимов» – велосипедный мастер Леня Тихомиров, наделенный сверхъестественными возможностями, – решает построить коммунизм в одном, отдельно взятом городе – Любимове, не прибегая к насилию. Только вот беда, этот карикатурный рай в конце повести насильственно уничтожается.
Канал для отправки рукописи за кордон был давно продуман. Еще будучи студентом, Андрей Синявский обратил внимание на прелестную француженку Элен Пельтье-Замойскую, пожелавшую изучать в МГУ русскую словесность. Неформальные встречи были зафиксированы, и «контактера» пригласили «для беседы». Молодому студенту настойчиво предложили потеснее завязать дружеские связи с мадемуазель Элен. Сама молодая славистка чекистов интересовала мало, зато ее отец – военно-морской атташе посольства Франции в Москве, адмирал Пельтье – был чрезвычайно привлекательной фигурой. А через дочку подобрать ключики к папаше можно было легко…
После недолгих раздумий Андрей согласился поработать на «органы». Но кто же мог предположить, что Синявский осмелится прийти к Элен и честно все ей выложить? Однако посмел. Более того, сообщники договорились, в каких дозах, «под каким соусом» и какую цедить информацию на Лубянку. А летом 1956 года именно через Элен дипломатической почтой первые произведения Абрама Терца ушли на Запад.
Сам Андрей Донатович любил повторять, что у него с советской властью разногласия исключительно стилистические: «…Я не писал ничего ужасного и не призывал к свержению советской власти. Достаточно уже одного того, что ты как-то по-другому мыслишь и по-другому, по-своему ставишь слова, вступая в противоречие с общегосударственным стилем, с казенной фразой, которая всем управляет. Для таких авторов, как и для диссидентов вообще, в Советском Союзе существует специальный юридический термин: «особо опасные государственные преступники». Лично я принадлежал к этой категории».
В этом смысле Высоцкий был абсолютным его учеником, избегавшим, в отличие от Александра Галича или Юлия Кима, прямой политической сатиры. Ведь Высоцкий был, по мнению Розановой, из, простите, блатного мира стилистически, а эта вольница советской власти, причесанной, зализанной, облизанной от и до и сугубо нормативной, была совершенно противопоказана.
Каждому литератору знакомы гнетущие симптомы периода тягучего, болезненного ожидания материализации рукописи то ли в журнальной публикации, то ли в виде отдельной книжки. У Синявского он затянулся на долгие три года. Как потом объясняли зарубежные издатели, они хотели сначала дать зеленую дорогу «Доктору Живаго» Бориса Пастернака, посмотреть, что из этого получится. Первая публикация должна была быть оглушительно звонкой. Пастернак – это имя. А Абрам Терц может и подождать…
В самом начале 1959-го в Москву в очередной раз приехала Элен и передала Синявскому предложение парижского журнала «Эспри» – растолковать западному читателю, что такое социалистический реализм и с чем его едят. Андрей Донатович попытался ответить на этот каверзный вопрос и доказал, что новых «Анны Карениной» и «Вишневого сада» за годы советской цивилизации не получилось. Как и коммунизма, и социализма с человеческим лицом.
В статье «Что такое социалистический реализм», выступая анонимно, он писал: «Искусство не боится ни диктатуры, ни строгости, ни репрессий, ни даже консерватизма и штампа. Когда это требуется, искусство бывает узкорелигиозным, тупо-государственным, безындивидуальным и тем не менее великим. Мы восхищаемся штампами Древнего Египта, русской иконописи, фольклора. Искусство достаточно текуче, чтобы улечься в любое прокрустово ложе, которое ему предлагает история… Социалистический реализм исходит из идеального образца, которому он уподобляет реальную действительность… Мы изображаем жизнь такой, какой нам хочется ее видеть и какой она обязана стать, повинуясь логике марксизма. Поэтому социалистический реализм, пожалуй, имело бы смысл назвать социалистическим классицизмом…» Но «чтобы навсегда исчезли тюрьмы, мы понастроили новые тюрьмы… Чтобы не пролилось ни единой капли крови, мы убивали, убивали и убивали… Достижения никогда не тождественны цели в ее первоначальном значении. Костры инквизиции помогли утвердить Евангелие, но что осталось после них от Евангелия?..»
Созерцатель Андрей Синявский методом подмены, морока, двойничества высвобождал из себя взрывную энергию Абрама Терца. Он разыгрывал свой опасный гамбит с державой и вслед за Пастернаком проломил железный занавес, открыв дорогу неостановимой лавине «тамиздата». Советская власть затаила обиду на Абрама Терца, увидев в нем предтечу «литературных власовцев», которые пытаются ее похоронить. Хотя на самом деле Синявский являлся тайным адептом революции, хранившим верность тем ее идеалам, о которых все остальные чуток подзабыли.
Стремясь замести следы, Элен Пельтье решила напечатать повесть «Суд идет» не в эмигрантских русских издательствах, а в книжном приложении к польскому журналу «Культура». В переписке с Синявским Терца она шифровала как Тютчева, а его друга Юлия Даниэля, ставшего на ту же гибельную, «скользкую стезю» под псевдонимом Николай Аржак, как Достоевского. Контрабандистка Элен радостно информировала Синявского: «Выходит новое издание Тютчева, очень интересное, почему-то все сейчас переводят Тютчева, у парижан он в моде…»
А на родине труды критика Андрея Синявского тоже становятся заметным явлением в официальном литературном процессе. С начала шестидесятых годов он – ведущий автор авторитетнейшего журнала «Новый мир», его статьи появляются в «Литературной газете», журнале «Вопросы литературы», других специальных изданиях. Большинство публикаций касаются современной советской поэзии. При этом критик не стеснялся в оценках, считая, что нельзя даже пытаться соединять Брюсова и Демьяна Бедного. Ибо от подобного извращенного соития на свет могут появиться исключительно уроды. Синявский не щадил авторитетов – ни Евгения Долматовского, ни Анатолия Софронова, ни Владимира Цыбина. Готовились к печати его первые книги – «Пикассо» и «Поэзия первых лет революции. 1917–1920». В 1961 году Андрея Донатовича даже приняли в члены Союза писателей СССР. Дела институтские тоже ладились.
Двери их забавной «двухэтажной» квартиры в Хлебном всегда были открыты для друзей. Как только появлялся Высоцкий, он тут же снимал со стены гитару и показывал свои новые песни. Эту семиструнку в дом Синявских принес университетский товарищ Розановой. «Пока Синявский за мной ухаживал, – с улыбкой вспоминала Мария Васильевна, – я его обольщала одной старой песенкой, которую еще моя бабушка пела под гитару. И вот Игорь Голомшток подарил инструмент и говорит: «Ты будешь играть». Но с тех пор, как у нас стал бывать Высоцкий, она стала «гитарой Высоцкого»… Высоцкий был другом нашего дома, можно сказать, он немножко вырос в нашем доме…»
Синявский любил повторять: «Нас губит невероятная серьезность. Мы не умеем радоваться». Он с восторгом относился к устным рассказам Высоцкого, которые из того выплескивались природными гейзерами. То серия рассказов про дворового приятеля, соседа «Сенёжу», косноязычного и картавого на все буквы. То цикл баек про умнейшего пса Рекса, который был мудрее своего хозяина. Синявский наслаждался историей уволенного с работы. По его мнению, этот рассказ – высшее достижение Высоцкого вообще. И как актерский этюд, и как чисто литературная реприза. Был у Высоцкого еще забавный монолог работяги, который позже стал героем песни «Письмо рабочих Тамбовского завода китайским руководителям». Люсе Абрамовой, правда, не нравилось, что этот рабочий-трибун после каждой фразы обращался к своей жене: «Правда, Люсь?..»