Насмешками над угодливым и неумелым низкопоклонством поместного дворянства нафаршировано и следующее письмо. Здесь появляется новый персонаж – по сведениям Фалалея, в прошлом Французский граф, а ныне барон. Он оказался «человек бойкой», и когда мы «пустилися в расспросы про его землю и про другие иностранные», «рассказы его полились рекою, хотя и мутною от смеси французского с русским (вспомним грибоедовскую смесь французского с нижегородским. – Л. Ф.), то усядется он на корабль, то верхом поскачет, то в плен попадется, то армиею закомандует – словом, вышел золотой человек».
То, что «золотой человек» беззастенчиво вешает им лапшу на уши, туповатому Фалалею и в голову не приходит, и он изрекает поистине замечательную сентенцию: «Из сего разговора узнал я в первой раз в жизни, что в каждом государстве разные нравы и обычаи. Ведь чудеса же на свете! Кому бы пришло в голову заметить это? А француз не пропустил»[23]. А когда тот вызывается стать учителем, восторгу нашего героя нет предела: «Нет таки правду сказать, великая нация, великие люди! Прошу же покорно наших русских посмотреть: не распознаешь, сударь, графа от простого дворянина иначе, как только по пашпорту или по бумагам; все так просто, так незатейливо. Нет, не скоро мы еще будем подобны французам; хотя и крепко хотим все перенять у них!» К общему восторгу новый учитель и властитель дум «созвал всю дворню, приказал барыню называть мадам, Дуняшу – мадемуазель, меня – Фалурден, а себя – мосье Леконт»[24]. Вне себя от счастья наш герой подписывает это письмо своим новым именем: «Фалурден Повинухин».
Некоторое время он пребывает в состоянии эйфории, в восторге от того, что он «уже теперь не простой русской помещик, а познакомился с французским просвещением» и «выбился из Фалалеев в Фалурдены». «Наши крестьяне неучи есть и будут <…>…Послушайте-ка г-на мусье, что он рассказывает про своих: он говорит, что там всякой из них пейзан, это ведь не шутка!»[25] Но постепенно дают себя знать изменения в отношении Повинухина к французу. Он пока еще готов говорить в его адрес похвальные речи и призывать пожалеть вместе с ним «о мусье Леконте: ему день и ночь нет покоя от беспрестанных трудов!», обещает сообщить «отрывки наших разговоров о политике; тогда-то вы отдадите долг справедливости сему великому человеку»[26]. Он еще верит, что, заботясь об образовании его жены и Дуняши, француз пригласил «из Москвы свою родную сестру, по прозванию мадам Пур-ту, преловкую, пресветскую и превеселую женщину».
Но, как видно из этого же письма, до его сознания начинает доходить, что действия Леконта не так уж бескорыстны: «Немного радость моя смущается, что управляет всем моим имением мусье Леконт, а я подавай денег. Занимал, – да уж и голова кружится; даже и подушные с крестьян, вместо казны, в руках у француза». Помогает обирать незадачливого помещика и мадам Пур-ту: «взглянет – я и растаял, заговорит – я ключи вынимаю, запоет – отпираю шкаф, возьмет меня за бородку – я за деньги, она их подхватит – да и тягу»[27].
Но полное отрезвление наступает позднее, о нем мы узнаем из письма, присланного из Тулы. «Вот куда меня нелегкая занесла! подобных приключений, я думаю, ни с одним православным не случится. Чтоб сквозь землю провалились все французские Леконты, маркизы, бароны, мусьи, мадамы, мамзели с их кружевами, машинами, станками, нитками! чтоб отныне и до века всякой человек – хоть крошечку честный – боялся прикоснуться, как к чуме, ко всему французскому в воздухе, земле, огне и воде! Ох, мои батюшки! не могу опомниться до сих пор. Ну, уж удружили мне своим просвещением, обогатили своею экономиею, возвеселили новомодными заведениями!! Был барин – стал хуже холопа; мог прокормить сотню французских голяков – теперь сам гол как сокол; имел 1000 душ – и чуть свою душеньку удерживаю в теле…»[28]
Подробно описав историю своих злоключений, разоренный помещик в завершение своего пространного послания пишет: «Прощайте, господа! Да сохранит вас судьба от всего, что только называется французское. Торжественно отрицаюсь от французского наименования! Все, все суета: я испытал, что ни имя, ни чин не умножает в человеке достоинств» и подписывает его как прежде: «Фалалей Повинухин»[29]. После всего сказанного эта фамилия воспринимается как значимая, восходящая к глаголу «повиниться».
Квитка не только отдавал себе отчет в том, что его Фалалей – лицо типическое, но и прямо указывал на это уже во втором письме: «…Не я ведь первый, не я последний; и потому не воскликнет ли кто, прочтя письмо мое: „Уж не я ли это?“»[30]. Ограниченность интересов и бесчеловечность родственных отношений в «фалалеевской» среде – дело обычное, широко распространенное. Он распинается в проявлениях внимания к своей жене, а между тем был бы рад ее кончине: возможность сказать ей «Со святыми упокой» означало бы для него «счастливый оборот жизни». И это, по его убеждению, норма жизни, отсюда повторяющиеся выражения: «как водится в супружестве», «многие позавидуют перемене моей участи», «многие желают себе такого счастия» и т. п.
Как характерное явление изображены и расправы с крепостными. Автор любуется тем, как обращается с ними Ле Конт: «…Умереть надобно со смеху, как он их школит; чуть не так затворил или отворил дверь – так и оплеушина, а подчас и на конюшню»[31]. Он в восторге от результатов воспитания французом горничной Дуняши: «Что же, подумаете вы, он с Дуняшей сделал? В первой день, как с ней занялся, собрались мы вечером пить чай; вот он входит с нею; она вдруг отпустила книксен – да какой же? хотя бы первая танцовщица у вас на театре. Не успели мы прийти в себя от удивления, как вдруг она преобстоятельно сказала: „Бон соар!..“ Слезы радости брызнули в мою чашку, и едва не уронил я трубки!»[32] После того, что читатель только что узнал о методах, которыми француз «школил» крепостных, он без труда представит себе, чего стоили Дуняше эти достижения: сколько получила «оплеушин», как была выпорота на конюшне.
Типичен и образ тещи Повинухина – помещицы Вопиюхиной, – воплощения ханжества, безнравственности и ненасытного стяжательства. Эта богобоязненная святоша составила после смерти мужа фальшивое завещание и затаскала по судам законных наследников – собственных внуков. Как отмечал С. Д. Зубков, опираясь на материалы, собранные Г. П. Данилевским, Квитка сам соприкасался с подобными случаями, выезжая на расследования, во время которых убеждался в продажности суда (в одном из писем фигурирует пословица, указывающая на распространенность этого явления: «Правду говорят: не купи села, купи судью»), выявлял факты взяточничества, мошенничества, безнаказанности совершенных уголовных деяний. Это надолго засело в его памяти и послужило материалом, который использовался как в комедиях, так и в прозе.
Новая серия посланий Повинухина появилась в 1822 г. под названием «Письма к Лужницкому старцу» в «Вестнике Европы». Выбор Квиткой именно этого журнала, возможно, объясняется тем, что между ним и «Украинским вестником» выявилось, по выражению Г. П. Данилевского, «некоторое сочувствие». В 1818 г. в «Вестнике Европы» было опубликовано письмо Лужницкого старца «К господам издателям Украинского вестника», а в 1820-м появилось «Письмо в Украинский вестник», который к тому времени уже не существовал. Таким образом, Квитка был как бы спровоцирован адресоваться именно в этот журнал. Хотя псевдоним «Лужницкий старец» использовали, помимо Каченовского, также Яковлев и Погодин, наиболее вероятно, что Квитка адресовал свои письма именно издателю «Вестника Европы».
Первое письмо целиком посвящено описанию того, что случилось с Фалалеем с тех пор, как мы расстались с ним в тульском трактире: произошла «премена его участи на лучшее»: он «опять полновластный хозяин в доме и во всем имении моем, после пятилетней разлуки соединен с дражайшею моею супругой и малютками <…> опеку велено снять, а меня ввести во владение <…> Имения своего я не узнал: мельницы, риги, молотильни и бог знает чего не устроено, и все наилучшим образом! На гумнах скирды хлеба; мужики разбогатели <…> уж это не французское управление <…> В рассуждении денег тужить не о чем; долгов ни копейки, кредит снова есть: теперь заживем»[33].
Начиная со второго письма, Фалалей переходит от описания своих личных дел к рассуждениям общего порядка. Видно, что он сильно изменился за эти годы, набрался опыта, способности к рассуждениям. Письма его стали короче, а их стиль содержательнее и строже. Если Фалалей первой серии писем был объектом откровенного осмеяния, то теперь соотношение между его суждениями и авторской позицией стали далеко не такими однозначными. Уже в начале второго письма Фалалей говорит: «Чудно на свете стало; все не так, как было в наше время!»[34] – и все дальнейшее в сущности поясняет, аргументирует и детализирует этот тезис.
Произошедшие перемены ему явно не по душе. Прежде «дворянство понимало свою вольность и пользовалося ею; а теперь все не то: только и слышишь: польза общая того велит. А ета польза тащит деньги из кармана. Там училища, там больницы, там богадельни, да и господь знает что! <…> А все ето лет двадцать так переменилося, как все принялись за просвещение! Без него и в чины нынче выйти нельзя»[35]. На деле оказывается, что просвещение карьерных перспектив не открывает: сын соседа «по-русски, по-французски и по-немецки болтает, а далее титулярного не дошел; не смеет к черной доске подойти. Вот в наше время и при таких затеях он бы попал в коллежские, потому что достатком изобилен; ведь богачи в тот век нанимали же за себя в караул, так можно бы подрядить, чтоб существительного и прилагательного написали за него, сколько нужно для штабства. Нет таки, все не то и не так идет, как при нас! Понятия совсем не те!»[36]
Врагом просвещения его не назовешь, скорее уж мы от его нынешнего уровня отстали: «Что и говорить! ученье свет! не нашему темному времени чета! Сколько книг выходит! Ведь без ума книги не напишешь, а напечатать и не думай». Не мог основатель института благородных девиц особо не отметить, что «и женское воспитание дошло до совершенства. Посмотри, как ловко танцуют, как зашнурованы; пустятся же по-французски, так матушки за ними пас! Иная и без пансиона такая выдет вострушка, что в глаза мечется»[37]. Упомянута и знакомая нам по прошлым письмам Дуняша, возвращенная из пансиона: «Вышла козырь-девка». Это определение спустя много лет станет заглавием одной из наиболее известных повестей Квитки.
Однако, присматриваясь к тексту письма, нельзя не ощутить, что к восторгам Фалалея подмешана немалая доля иронии. «Преотменное воспитание» заключается в том, что «все питомицы зашнурованы, втянуты так, что любо глядеть; коли иная не прямо себя держит, так на пол ее часов на шесть, чтоб лежала на спине <…> Все, мои крошки, худеньки! Да и способ прекрасной, чтоб не толстели: взрослым суп, картофель и репа; средним суп да репа, а меньшим одна репа. Зато уж ни одной толстенькой не увидишь; все, как палочки, и экономия в порядке. А буде кто из родителе и поклонился бархатом или гарнитуром, так тотчас дочка и поступит в прилежные и за отличие удостоится кушать с м. Сан-Дан за одним столом. Тут уж все не то; одних пирожных три и всего вдоволь»[38].
Иронией пронизано и последнее письмо, наполненное жалобами на то, что при нынешнем разномыслии он, бедняга, не знает, чему верить и осознать, «хорошо ли мы живем? И так ли в нашем звании жить должно?» Сам я, признается он, не люблю иметь своего мнения. Куда нам за умниками! Пусть другие рассуждают, а я к готовому пристану. Только та беда, что не знаешь, к какому мнению пристать. Один убеждает деньги не проматывать, а приумножать их торговыми оборотами, другой, напротив, говорит: «…Живи в свое удовольствие, не отказывай себе ни в чем; содрал все с мужичков, занимай; продай голяков и доживай веку. Пусть те страдают, кому ты должен; а умер, тогда хоть волк траву ешь!»[39]
Описав мошеннические проделки, творящиеся вокруг, Фалалей восклицает: «Вот умение жить! вот просвещение!», «Нынешний век не нашему старинному веку чета! Не прежнее однообразие!» Как пример распространения дворянских нравов в мещанском кругу приводится рассказ о том, как, «накормивши, напоивши нас, хозяин не поскупился подать нам еще и кофе, сваренное в горшке, что был прежде с кашей». Он просит «старца» вразумить его, наставить, «как переменить весь сей порядок», но оказывается, что для себя он уже все решил: «Заплатить долги я уже знаю как: четверно оброк – так лет в пять все выплачу и копейку зашибу, и могу вступить в откуп, подряды да и разбогатею. Тогда излишек можно будет проживать по своей воле»[40].
Сопоставление двух «серий» фалалеевских писем – «Писем к издателям» и «Писем к Лужницкому старцу» подводит к значимым выводам. Пронизывающее последние противопоставления «века нынешнего» «веку минувшему» – безусловное следование «Письмам к Фалалею» Новикова, где сравнения также выдержаны преимущественно на материальном, бытовом и лишь отчасти нравственном уровне: «Экое времечко; вот до чего дожили; и своего вина нельзя привезть в город: пей-де вино государево <…> Дали вольность, а ничего не можно своею волею сделать; нельзя у соседа и земли отнять: в старину-то побольше было нам вольности <…> Нонече и денег отдавать в проценты нельзя: больше шести рублей брать не велят, а бывало, бирали на сто и по двадцати по пяти рублей. Нет-ста, кто что ни говори, а старая воля лучше новой <…> Вера-та тогда была покрепче; во всем, друг мой, надеялись на Бога, а нонече она пошатнулась, по постам едят мясо и хотят сами все сделать; а все это проклятая некресть делает: от немцев житья нет <…> Эх! перевелись-ста старые наши большие бояре. То-то пожили да поцарствовали, как сыр в масле катались: и царское, и дворянское и купецкое, все было у них <…> А нынешние господа что за люди, и себе добра не хотят. Что ж и говорить: все пошло на немецкий манер»[41] и т. п.
Но есть и отличия. Новиковские персонажи твердо знали, чего они хотят и что их не устраивает в произошедших переменах. Автор «Писем к Лужницкому старцу», хотя тоже скорбит, что «все идет на иностранный манер», такой уверенностью в своей правоте уже не обладает, он сомневается: «…хорошо ли мы живем? И так ли в нашем звании жить должно?» «Нынешний век», нарождающийся капитализм уже подрывал сложившиеся устои и материальных, и нравственных отношений, и Квитка их ощущал, но до конца, видимо, не осмысливал.
С. Д. Зубков обращал внимание на то, что перемены, наблюдаемые в суждениях Фалалея, отразили эволюцию самого Квитки, что сказалось и в стилевых отличиях «первой серии» от «второй». Исчезла говорливость, за которой крылась неясность мысли, поверхностность безапелляционных суждений, исчезли сомнительные остроты, зато появилось ощущение определенной растерянности перед лицом того, что «все не то и все не так идет».
Особого внимания заслуживает догадка исследователя, что к 1822 г. Квитка, обогащенный обильным жизненным материалом, оказался не готов к его осмыслению и обобщению, и поэтому «вторая серия» оборвалась на четвертом письме: «Уже недостаточно было ставить недоуменные вопросы, нужно было на каждый из них дать определенный ответ». Начиная «письма» Повинухина, Квитка имел намерение изобразить историю всей жизни этого недотепы. В тексте разбросано много намеков о приключениях, которые в опубликованных частях цикла не объясняются. Очевидно, предполагалась публикация полного «жития и похождений» Повинухина или, по крайней мере, отрывков его «разнокалиберной жизни с самого детства». Автограф «писем» не сохранился, нет сведений и о том, существовала ли в то время рукопись упоминаемого «жития», или оно оставалось только в сфере замыслов и заготовок. Однако «письма» Повинухина явились частичным наброском, первым зернышком, из которого выросли будущие Пустолобов-Столбиков и Халявский. Но между ними пролегла длительная творческая пауза и целый период драматического творчества[42].
В мае 1828 г. Квитка досрочно уходит в отставку с поста уездного предводителя дворянства, что некоторые его биографы связывали с интенсивным обращением к драматургии. В 1828–1830 гг. он отправляет в Московский цензурный комитет несколько комедий: «Приезжий из столицы, или Суматоха в уездном городе», «Дворянские выборы», «Турецкая шаль, или Так водится», «Дворянские выборы, часть вторая, или Выбор исправника», «Шельменко – волостной писарь», «Ясновидящая». Исследователи с полным основанием усматривали связь между проблематикой этих пьес и «Письмами», появившимися десятилетием ранее: «Каждая из них содержала как бы часть ответа на вопрос Фалалея Повинухина: „Хорошо ли мы живем? И так ли в нашем звании жить должно?“»[43].
Позднее драматургическая струя в его творчестве ослабевает. Хотя в 1830-е и в начале 1840-х гг. были созданы самые популярные его комедии «Шельменко-денщик» и «Сватанье на Гончаровке», главным его делом в литературе становится проза. Обращение к прозе свидетельствовало о том, что живший в Харькове Квитка чутко улавливал запросы русского литературного процесса. Еще Бестужев в первом из своих обзоров «Взгляд на старую и новую словесность в России» сетовал, что «у нас такое множество стихотворцев (не говорю, поэтов) и почти вовсе нет прозаиков»[44]. Буквально то же писал М. Ф. Орлов Вяземскому: «Займись прозою, вот чего не достает у нас. Стихов уже довольно»[45]. А десятилетием позднее, т. е. как раз тогда, когда Квитка четко определился как прозаик, Бестужев выразил свою прежнюю идею еще более решительно и страстно: «Стихотворцы, правда, не переставали стрекотать во всех углах, но стихов никто не стал слушать, когда все стали их писать. Наконец рассеянный ропот слился в общий крик: „Прозы, прозы! Воды, простой воды!“»[46]
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Русский архив. – 1890. – Кн. 3. – C. 210.
2
Цит по: Данилевский Г. П. Украинская старина: материалы для истории украинской литературы и народного образования. – Харьков, 1866. – C. 232.
3
Квітка-Основ’яненко Г. Ф. Твори у восьми томах. – Т. 8. – К: Дніпро, 1970. – C. 140.
4
Мещеряков В. П. Лукавый летописец поместного быта // Квитка-Основьяненко Г. Ф. Проза. – М.: Сов. Россия, 1990. – C. 4.
5
Цит. по: Данилевский Г. П. Украинская старина. – С. 188. Нельзя не вспомнить, что Щепкин подтвердил безошибочность этого отзыва в числе прочего и блистательным исполнением главной роли в лучшей из комедий самого Квитки «Шельменко-денщик». Он избрал ее для своего бенефиса в Большом театре 30 февраля 1842 г. и тем в немалой степени содействовал ее признанию и будущей популярности. Рецензент этого спектакли откликнулся на него так: «Я видел г. Щепкина в роли Шельменко-денщика и скажу, что выше этой игры вообразить ничего нельзя. Актера не было; это был живой, из полка, денщик, малороссиянин и прежний писарь. Какое удивительное и вместе натуральное разнообразие (которого в других ролях недостает иногда г. Щепкину); как он говорил с помещиком, офицером, со служкою, один! Что за поразительные своей верностию движения. Вы видите Шельменка не в эту только минуту, но вся жизнь его перед вами: вы знаете, сколько получил он палок за свою выправку, а этот дьявольский ум, которому не достает только поприща пошире – бесподобно! Бесподобно! Слава артисту!» (NN. Два слова о бенефисе г. Щепкина // Москвитянин. – 1842. – № 3 – C. 285).
6
Там же. – C. 191.
7
Там же. – C. 186.
8
Там же. – C. 193.
9
Цит. по: Данилевский Г. П. Украинская старина. – C. 193–194.
10
Там же. – C. 221.
11
Квітка-Основ’яненко Г. Ф. Твори. – Т. 8. – С. 112.
12
Там же. – C. 113.
13
Там же. – Т. 7. – C. 67.
14
Там же. – C. 75.
15
Зубков С. Д. Русская проза Г. Ф. Квитки и Е. П. Гребенки в контексте русско-украинских литературных связей. – К.: Наук. думка, 1979. – С. 24. Хотя творчество Квитки рассматривается лишь в первой половине этой монографии, она была и остается по сей день единственным исследованием, посвященным его прозе. К собранным в ней материалам и ценным наблюдениям предстоит возвращаться неоднократно. О «Письмах к издателям» см. также: Чалий Д. Г. Ф. Квітка-Основ’яненко (творчість). – К.: Держлітвидав України, 1962. – С. 16–32.
16
Добролюбов Н. А. Собрание сочинений: в 9 т. – Т. 5. – М.; Л.: Гослитиздат, 1962. – C. 345.
17
Киевлянин. – 1878. – № 144. – C. 2.
18
Квітка-Основ’яненко Г. Ф. Зібрання творів: у 7 т. – Т. 2. – К.: Наук. думка, 1979. – C. 301.
19
Там же. – C. 303.
20
Там же. – C. 312.
21
Квітка-Основ’яненко Г. Ф. Зібрання творів… – Т. 2. – C. 305.
22
Там же.
23
Там же. – C. 306.
24
Квітка-Основ’яненко Г. Ф. Зібрання творів… – Т. 2. – C. 307, 308. С. Д. Зубков пишет в этой связи: «Обращает на себя внимание такая подробность. Биограф писателя упоминает, что танцевальный клуб в Харькове, директором которого одно время был Квитка, содержал „бывший фехтовальный учитель при университете, Ле-дюк, один из наполеоновских гвардейцев 1812 года“. Фалалеевский француз именуется „мосье ле Конт“ или „мусье Леконт“. Вряд ли имя этого персонажа случайно перекликается с фамилией реального лица, широко известного в Харькове. Сейчас, конечно, трудно установить, во всем ли содержатель клуба послужил прототипом ле Конта, особенно если учесть слишком уж непривлекательные черты и отвратительную его характеристику. Но, с другой стороны, сомнительно, чтобы писатель без достаточных оснований прибегал к столь прозрачной схожести их фамилий. Не случайно, видимо, „письма“ Повинухина вызывали в „Харькове фурор“, поскольку читатели, несомненно, свободно отгадывали авторские намеки, одним из которых, возможно, была и фамилия француза. Для нас в данном случае важна жизненная основа изображаемых Квиткой нравов, ситуаций и даже отдельных лиц» (Зубков С. Д. Русская проза Г. Ф. Квитки… – C. 26–27).
25
Там же. – C. 310.
26
Там же. – C. 310, 311.
27
Квітка-Основ’яненко Г. Ф. Зібрання творів… – Т. 2. – C. 313.
28
Там же. – C. 315.
29
Там же. – C. 319.
30
Там же. – C. 303.
31
Квітка-Основ’яненко Г. Ф. Зібрання творів… – Т. 2. – C. 308.
32
Там же.
33
Квітка-Основ’яненко Г. Ф. Зібрання творів… – Т. 2. – C. 323–325.
34
Там же. – C. 325.
35
Квітка-Основ’яненко Г. Ф. Зібрання творів… – Т. 2. – С. 325.
36
Там же. – C. З26.
37
Там же. – C. 326–327.
38
Там же. – C. 327.
39
ТКвітка-Основ’яненко Г. Ф. Зібрання творів… – Т. 2. – C. 328.
40
Там же. – C. 329.
41
Новиков Н. И. Избранные сочинения. – М.; Л.: Гослитиздат, 1951. – C. 122–124.
42
Зубков С. Д. Русская проза Г. Ф. Квитки… – C. 29–30.
43
Милюкова Е. В. Квитка // Русские писатели. XIX век: биобиблиогр. словарь. – Т. 1. – М.: Просвещение, 1996. – С. 335.
44
Литературно-критические работы декабристов. – М.: Худож. лит., 1978. – C. 51.
45
Русские повести XIX века 20-х – 30-х годов. – Т. 1. – М.; Л.: Гослитиздат, 1950. – C. 5.
46
Литературно-критические работы декабристов. – C. 85.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги