– Нет! Клянусь всеми святыми, его я оставлю себе!
Затем, придвинув подсвечник к самому своему локтю, он забрал все рисунки (и те, которые уже смотрел тоже), пробормотал: «Уж теперь я буду разглядывать обе стороны» – и перешел от слов к делу. Вначале я следила за ним почти спокойно, в уверенности, что больше он там не найдет пищи для своего тщеславия. Хотя оборотная сторона нескольких листов хранила следы попыток запечатлеть это преследовавшее меня лицо, я твердо помнила, что за единственным злополучным исключением стерла все эти доказательства моего увлечения. Однако карандаш часто оставляет на картоне неизгладимые вдавленные линии, и я, признаюсь, со все возраставшим трепетом следила, как он подносит листы к пламени свечи, внимательно вглядываясь в словно бы совершенно чистую поверхность. Тем не менее я тешила себя надеждой, что эти еле заметные отпечатки ему ничего не скажут. Однако я ошиблась. Осмотрев последний лист, он сказал негромко:
– Как вижу, барышни приберегают оборотную сторону рисунка, как и постскриптумы в своих письмах, для самого важного и интересного!
Он откинулся на спинку кресла и несколько минут размышлял в молчании, продолжая довольно улыбаться, а затем, пока я еще только подбирала слова, чтобы согнать эту улыбку с его губ, он вдруг встал, направился туда, где Аннабелла Уилмот отчаянно кокетничала с лордом Лоуборо, опустился на кушетку рядом с ней и уже не отходил от нее до конца вечера.
«Значит, – подумала я, – он презирает меня, так как понял, что я его люблю».
И мне стало до того горько, что я не знала, куда деваться. Ко мне подошла Милисент, взяла мои рисунки и начала ими восхищаться, но у меня не было сил говорить с ней. И ни с кем другим тоже. Едва внесли чай, как я воспользовалась общим движением в комнате и ускользнула в библиотеку – я чувствовала, что расплескаю чашку. Тетушка прислала за мной Томаса, но я сказала, что чай пить сегодня не буду. К счастью, она была занята гостями и оставила меня в покое. Во всяком случае, тогда.
Гости устали после долгого пути, и общество разошлось рано. Я услышала, что все они – как мне показалось – поднялись к себе в спальни, и направилась в гостиную, чтобы взять свою свечу. Однако мистер Хантингдон задержался. Он как раз поставил ногу на нижнюю ступеньку, но, услышав мои шаги – хотя сама я их почти не слышала, – тотчас обернулся.
– Хелен, это вы? – спросил он. – Почему вы убежали от нас?
– Спокойной ночи, мистер Хантингдон, – произнесла я холодно, не отвечая на его вопрос, и повернулась к дверям гостиной.
– Но вы дадите мне пожать вашу руку? – произнес он, преградил мне путь, не дожидаясь моего разрешения, схватил мою руку, крепко сжал в своих и не отпускал.
– Не задерживайте меня, мистер Хантингдон, – сказала я. – Мне надо взять свечу.
– Свеча подождет! – возразил он небрежно.
Я попыталась высвободить руку.
– Ну почему вы так торопитесь покинуть меня, Хелен? – сказал он с дразнящей улыбкой. – Вы же знаете, что вовсе не ненавидите меня!
– Нет, ненавижу… сейчас.
– Ничего подобного. Ненавидите вы Аннабеллу Уилмот, а совсем не меня.
– Я совершенно не интересуюсь Аннабеллой Уилмот! – воскликнула я, вспыхивая от негодования.
– А вот я так да, как вам известно, – ответил он, подчеркивая каждое слово.
– Мне это безразлично, сэр! – возразила я.
– Так-таки совсем уж безразлично, Хелен? Вы поклянетесь в этом? Поклянитесь!
– И не подумаю, мистер Хантингдон! Немедленно отпустите меня! – потребовала я, не зная, то ли плакать, то ли смеяться, то ли дать волю гневу.
– Ну, так идите, плутовка! – сказал он, но едва отпустил мою руку, как дерзко обнял меня за шею и поцеловал!
Вся дрожа от негодования, волнения и не знаю отчего еще, я вырвалась, схватила свечу и бросилась вверх по лестнице. Он бы никогда не осмелился, если бы не этот ненавистный рисунок! И ведь он у него так и остался – вечный памятник его торжества и моего унижения!
Ночью я почти не сомкнула глаз, а утром встала в растерянности, мучаясь мыслью, как мы встретимся за завтраком. Я не знала, что мне делать. Принять вид холодного, высокомерного равнодушия? Но ведь он знает о моем увлечении, пусть даже только его лицом! И все-таки надо было как-то положить предел его самонадеянности. Нельзя же допустить, чтобы эти ясные смеющиеся глаза помыкали мной! Поэтому я ответила на его веселое утреннее приветствие с таким ледяным спокойствием, какое только могла бы пожелать тетушка, и короткими сухими ответами положила конец двум-трем его попыткам завязать со мной разговор. Зато с остальными я держалась с необычной веселостью и любезностью – особенно с Аннабеллой Уилмот. Даже ее дядя и мистер Скукхем не составили в это утро исключение – я была с ними почти мила, не из кокетства, а желая показать ему, что моя холодность и сдержанность вовсе не следствие дурного расположения духа или уныния.
Однако моя тактика его не оттолкнула. Он почти не обращался ко мне, но когда заговаривал, то с непринужденностью, откровенностью и… и, да, добротой, которая словно намекала, что ему отлично известно, какой музыкой звучит в моих ушах его голос. А когда наши взгляды встречались, он улыбался улыбкой – пусть самонадеянной, но такой светлой, такой нежной, такой ласковой, что я невольно перестала сердиться. Последние остатки гнева скоро исчезли из моего сердца, словно утренний туман под солнечными лучами.
После завтрака все джентльмены, за исключением одного, с мальчишеским азартом собрались пострелять злополучных куропаток. Дядя и мистер Уилмот – верхом на охотничьих лошадках, мистер Хантингдон и лорд Лоуборо – пешком. Исключение составил мистер Скукхем, который, памятуя, что ночью шел дождик, счел за благо задержаться и присоединиться к остальным, когда солнце подсушит траву. Он долго и обстоятельно поучал нас, сколь опасно и вредно промачивать ноги, и сохранял при этом невозмутимую серьезность, несмотря на хохот и насмешки дяди и мистера Хантингдона, которые предоставили благоразумному охотнику развлекать женскую половину общества медицинскими наставлениями, а сами с ружьями за плечами направили стопы свои на конюшню, чтобы посмотреть лошадей и взять собак.
Не испытывая особого желания провести утро в компании мистера Скукхема, я удалилась в библиотеку, поставила там мольберт и взяла палитру. Краски и кисти послужили бы мне оправданием, если бы тетушка заглянула в библиотеку сделать мне выговор за то, что я оставила ее одну занимать гостей. К тому же мне хотелось дописать давно начатую картину. Я вложила в нее много стараний и верила, что она будет моим шедевром, хотя притязания мои довольно честолюбивы. Яркая лазурь небес, теплые световые эффекты и густые длинные тени по моему замыслу воплощают идею солнечного утра. Я осмелилась сделать траву и листья более сочно-зелеными, чем это обычно принято, желая передать их юную свежесть на исходе весны или в самом начале лета. Картина изображает лесную поляну. Темная купа елей на среднем плане смягчает излишнюю яркость других оттенков зелени, а на первом плане я написала могучий дуб – вернее, часть толстого узловатого ствола и несколько ветвей, одетых почти золотистой листвой. Но это не осеннее золото, а блеск солнечных лучей, пронизывающих нежные едва-едва развернувшиеся резные листочки. На нижней ветви, контрастно выделяющейся на угрюмом фоне елей, сидит пара влюбленных голубков, чье сизое оперение создает еще один контраст, но иного рода – чуть навевающий грусть. А возле ствола в траве, усеянной звездами маргариток, стоит на коленях, закинув голову, юная девушка: волна белокурых кудрей ниспадает ей на плечи, руки сжаты, губы полуоткрыты, а глаза с неизъяснимым восторгом устремлены на пернатых влюбленных, которые, всецело поглощенные друг другом, не замечают ее присутствия.
Я только-только приступила к работе (впрочем, мне оставалось сделать лишь несколько завершающих мазков), когда под окном прошли охотники, возвращавшиеся из конюшни. Оно было приоткрыто, и мистер Хантингдон, вероятно, увидел меня, так как через полминуты он вернулся, прислонил ружье к стене, поднял раму, впрыгнул в комнату и встал перед картиной.
– Очень красиво, клянусь честью, – произнес он после нескольких секунд внимательного созерцания. – И тема особенно подходящая для юной барышни. Весна, переходящая в лето, утро, переходящее в полдень, детская наивность, расцветающая в женственность, и грезы, которые вот-вот станут явью. Она прелестна, но почему вы не захотели сделать ее волосы черными?
– Мне казалось, что светлые волосы пойдут ей больше. Вы же видите, я сделала ее голубоглазой, пухленькой, белокурой и румяной.
– Истинная Геба! Я бы влюбился в нее, если бы не видел перед собой художницу. Обворожительная невинность! Она думает, что настанет время, когда и ее, как эту голубку, покорит нежный и пылкий влюбленный, и еще она думает, каким блаженством это будет, какой верной и любящей найдет он ее!
– И, может быть, – добавила я, – каким верным и любящим найдет она его.
– Быть может… Ведь в таком возрасте буйная игра воображения не знает пределов.
– По-вашему, это такая уж буйная игра воображения?
– Нет. Мое сердце опровергает мои слова. Прежде я мог бы так подумать, но теперь я скажу: дайте мне назвать своей ту, кого я люблю, и я поклянусь ей в вечной верности, ей одной, летом и зимой, в молодости и в старости, в жизни и в смерти. Если старость и смерть все-таки неизбежны!
Он сказал все это так серьезно, так искренне, что сердце у меня подпрыгнуло от радости, но мгновение спустя, изменив тон, он спросил с многозначительной улыбкой, нет ли у меня «еще портретов».
– Нет, – ответила я, краснея от смущения и досады. Но на столе лежала папка с моими рисунками. Он взял ее и, сев у стола, хладнокровно приготовился их перебирать.
– Мистер Хантингдон, это неоконченные наброски! Я никому не разрешаю на них смотреть! – вырвалось у меня.
И я взялась за папку, чтобы отобрать, но он прижал ее ладонью и заверил меня, что «больше всего на свете любит смотреть наброски».
– А я ненавижу, если на них смотрят! – возразила я. – Отдайте папку! Я не могу оставить ее вам.
– Ну, так оставьте мне ее содержимое, – ответил он, и в ту секунду, когда я вырвала у него папку, он ловко вытащил больше половины рисунков и почти сразу же воскликнул: – Клянусь солнцем, еще один!
С этими словами он положил в жилетный карман небольшой овал веленевой бумаги – миниатюру, которой я была настолько довольна, что с большим тщанием ее раскрасила. Но мне совсем не хотелось, чтобы она осталась у него.
– Мистер Хантингдон! – воскликнула я. – Верните мне ее сейчас же. Она моя, и вы не имели никакого права брать ее! Сейчас же отдайте, или я вам этого никогда не прощу!
Но чем взволнованнее я настаивала, тем больше он смеялся, торжествуя, и совсем вывел меня из себя. Однако в конце концов он возвратил мне миниатюру со словами:
– Ну, раз уж вам она так дорога, не стану вас ее лишать!
Чтобы показать ему, как она мне дорога, я разорвала миниатюру пополам и бросила в огонь. К этому он готов не был и, сразу перестав смеяться, в немом изумлении следил, как огонь пожирает это сокровище.
– Хм! Пора пойти пострелять, – бросил он затем небрежно, повернулся на каблуках, выпрыгнул в окно, щегольски надел шляпу, взял ружье и, насвистывая, удалился, что, впрочем, не помешало мне докончить картину, так как в ту минуту я радовалась его досаде.
Вернувшись в гостиную, я обнаружила, что мистер Скукхем решился присоединиться к остальным охотникам, и после второго завтрака, к которому они не вернулись, как и были намерены, я предложила Милисент и Аннабелле показать им окрестности. Мы долго гуляли и вошли в ворота парка почти вместе с возвращавшимися охотниками. Измученные трудами праведными, в одежде, хранящей следы сырости и глины, почти все они свернули на траву, стараясь держаться подальше от нас, но мистер Хантингдон, хотя был перепачкан с головы до ног и обрызган кровью своих жертв – весьма шокировав мою строгую тетушку, – поспешил нам навстречу, одаряя веселыми улыбками и шутками всех, кроме меня. Затем он пошел между Аннабеллой Уилмот и мной и принялся рассказывать о всевозможных охотничьих подвигах и злоключениях, которые выпали на их долю в этот день, так оригинально и забавно, что не будь мы в ссоре, я бы смеялась до слез. Но он обращался только к Аннабелле, и я, разумеется, предоставляла ей смеяться и поддразнивать его, а сама, напустив на себя полное безразличие, шла чуть в стороне и глядела на что угодно, только не на них. Тетушка шла, опираясь на руку Милисент, и о чем-то с ней серьезно беседовала. Внезапно мистер Хантингдон обернулся ко мне и доверительным шепотом спросил:
– Хелен, почему вы сожгли мой портрет?
– Потому что хотела его уничтожить! – ответила я с раздражением, о котором теперь поздно сожалеть.
– Превосходно! – сказал он. – Если вы меня цените столь мало, придется мне поискать кого-нибудь, кому мое общество будет приятно.
Я подумала, что он шутил, прикидываясь покорным судьбе и равнодушным, но он тотчас вернулся к мисс Уилмот, и с той минуты до этой – весь тот вечер, и весь следующий день, и весь следующий, и следующий, и все нынешнее утро (двадцать второго) он ни разу не сказал мне ни единого ласкового слова, ни разу не посмотрел на меня с нежностью, разговаривал со мной, только когда этого требовала необходимость, а если и смотрел в мою сторону, то с холодной враждебностью, на какую я не считала его способным.
Тетушка заметила эту перемену, и, хотя не осведомилась о причине и вообще ни словом о ней не обмолвилась, я вижу, что она довольна. Мисс Уилмот тоже ее заметила и с торжеством приписывает это собственным более неотразимым чарам и кокетству. А я несчастна – даже самой себе боюсь признаться, как несчастна! И гордость не приходит мне на помощь. Она ввергла меня в эту беду, но не хочет выручить.
Он же ничего дурного не думал! Он ведь всегда весел и шутлив, а я моим кислым раздражением, таким серьезным, таким неуместным, столь глубоко ранила его чувства и оскорбила его, что, боюсь, он никогда меня не простит, – и все из-за простой шутки! Он думает, что неприятен мне, – пусть думает. Я должна навеки его потерять, и пусть Аннабелла покорит его и торжествует, сколько ее душе угодно.
Но я страдаю не потому, что потеряла его, и не потому, что она торжествует, но потому, что напрасно мечтала стать ему опорой, а она недостойна его привязанности, и, вверив свое счастье ей, он причинит себе столько горя! Ведь она его не любит, она думает только о себе. Ей не дано понять лучшие качества его натуры, она не увидит их, не оценит, не поможет им укрепиться. Она не будет ни скорбеть о его прегрешениях, ни искать им исправления, но лишь добавлять к ним свои собственные. Впрочем, у меня нет уверенности, что она его не обманет. Я вижу, какую двойную игру она ведет с ним и лордом Лоуборо: развлекаясь с веселым, шутливым Хантингдоном, она всячески старается заманить в свои сети его меланхоличного друга. И если ей удастся бросить к своим ногам их обоих, то сын простого помещика, каким бы привлекательным он ни был, вряд ли возьмет верх над титулованным пэром. А он если и замечает ее хитрые уловки, то они его нисколько не смущают, но лишь делают интереснее его забаву, создавая препятствия, надбавляющие цену чересчур уж легкой победе.
Господа Уилмот и Скукхем не замедлили воспользоваться его пренебрежением ко мне и возобновили свои ухаживания. Будь я похожа на Аннабеллу и ей подобных, то могла воспользоваться их настойчивостью, чтобы пробудить в нем угасший интерес ко мне. Но если даже забыть о гордости и уважении к себе, я все равно не выдержала бы! Их назойливость и без моих поощрений мне невыносимо тягостна. Впрочем, даже окажись я на это способной, он все равно остался бы равнодушен. Видит же он, как я страдаю от снисходительного внимания и докучных рассуждений одного и отталкивающей фамильярности другого, – и ни тени сочувствия ко мне или негодования на моих мучителей! Нет, он никогда меня не любил, иначе не отказался бы от меня столь охотно и не разговаривал бы столь оживленно со всеми, кроме меня, – не смеялся бы как ни в чем не бывало и не шутил с лордом Лоуборо и дядюшкой, не поддразнивал бы Милисент Харгрейв, не флиртовал бы с Аннабеллой Уилмот. О, почему я не могу его возненавидеть? Наверное, я потеряла голову, не то с презрением отвергла бы всякое сожаление о нем! Но мне необходимо собрать все свои оставшиеся силы и попытаться вырвать его из сердца. Звонят к обеду, а вот и шаги тетушки, которая идет выбранить меня за то, что я просидела здесь весь день, избегая гостей. Ах, если бы эти гости… разъехались.
Глава XIX
Нежданное
Двадцать второе. Ночь. Что я натворила? И чем это кончится? Нет, я не могу сейчас размышлять, не могу и спать. Обращусь к дневнику, немедля запишу все, а завтра обдумаю.
Я спустилась к обеду в твердой решимости держаться весело и не отступать от правил хорошего тона. Должна сказать, что намерение свое я привела в исполнение, как ни болела у меня голова, какой несчастной я ни чувствовала себя в душе. Не знаю, что со мной происходит в последнее время. Мои силы, и телесные и душевные, как-то странно угасли, не то я не допустила бы такой слабости. Но последние дня два мне нездоровится: наверное, потому, что я почти не сплю, ничего не ем, все время думаю и не могу справиться с дурным расположением духа. Однако не будем отвлекаться. По просьбе Милисент и тетушки я играла и пела им, пока джентльмены сидели в столовой за вином, – мисс Уилмот не любит музицировать для одних лишь женских ушей. Милисент попросила меня спеть ее любимую шотландскую песенку, и я как раз пела второй куплет, когда к нам присоединились остальные гости. Мистер Хантингдон, не успев войти, обратился к Аннабелле:
– Мисс Уилмот, а вы не усладите нас музыкой? Не отказывайтесь! Я знаю, вы споете, когда я скажу вам, что весь день томился и жаждал услышать ваш голос. Соглашайтесь! Фортепьяно ведь свободно.
Да, оно было свободно, потому что я встала с табурета, едва услышала его мольбы. Будь я наделена истинным самообладанием, то весело присоединила бы к его просьбам мои и тем самым обманула бы его ожидания, если он нарочно оскорбил меня, или же – если причиной была лишь бездумность – заставила его понять, какой промах он совершил. Но я была так поражена, что сумела только встать из-за фортепьяно и опуститься на кушетку, с трудом сдержав негодующее восклицание. Да, Аннабелла и играет, и поет лучше меня, но это еще никому не дает права обходиться со мной так, словно я – пустое место. Минута, которую он выбрал для своей просьбы, и форма, в которую облек ее, казалось, были нарочно рассчитаны, чтобы оскорбить меня, и я чуть не расплакалась от бессильного гнева.
Она же торжествующе села к фортепьяно и усладила его двумя романсами, которые ему особенно нравятся. Но пела она их столь превосходно, что даже мой гнев вскоре сменился восхищением, и я с каким-то угрюмым наслаждением слушала искусные переливы ее красивого, сильного голоса и не менее искусный аккомпанемент. Пока мой слух впивал эти звуки, мои глаза были устремлены на того, по чьей просьбе она пела, и получали такое же, если не большее, наслаждение от созерцания этих выразительных черт, озаренных живейшим восторгом, от нежной улыбки, то появлявшейся, то исчезавшей, точно проблески солнца в апрельский день. Неудивительно, что он томился и жаждал услышать ее пение! Я от всей души простила ему нечаянно нанесенную мне обиду, и мне стало стыдно, что я столь мелочно рассердилась на такой пустяк. И еще я стыдилась зависти и злобы, которые грызли мое сердце, вопреки моему восхищению и удовольствию.
– Ну вот! – сказала она, кокетливо пробегая пальцами по клавишам, когда докончила второй романс. – Что же мне спеть вам теперь?
Но при этом она оглянулась на лорда Лоуборо, который стоял чуть позади, опираясь на спинку стула, и слушал пение с величайшим вниманием, и, если судить по выражению его лица, испытывал то же наслаждение, смешанное с печалью, что и я. Однако этот ее взгляд яснее всяких слов сказал: «Теперь выбирайте вы! Его просьбу я исполнила, а сейчас с радостью исполню то, чего пожелаете вы!» После такого ободрения его милость подошел к фортепьяно, просмотрел ноты и вскоре поставил перед ней песню, которую я последнее время не раз брала в руки и перечитывала, ибо в моих мыслях она связывалась с тираном, властвовавшим над ними. И теперь, когда мои нервы были возбуждены и совсем расстроены, ее слова, столь мелодично звучащие, вызвали у меня волнение, с которым я не сумела совладать. Непрошеные слезы навернулись мне на глаза, и я спрятала лицо в подушку, чтобы скрыть их. Мелодия была простой, нежной и грустной. Она все еще звучит в моей душе. Как и слова:
Прощай! Но мыслям о тебе«Прости!» я не хочу сказать.Они наперекор судьбеМне будут сердце согревать.Краса, подобная весне!Хоть неземной тебя зову,Ты не явилась мне во сне,Тебя я видел наяву.О, мой неизлечим недуг.В душе запечатлен твой лик,А голоса волшебный звукНавеки в сердце мне проник.Небесный голос, полный чар,Навек заворожил меня.В моей груди горит пожарНеугасимого огня.Сиянье радостных очейЯ буду в памяти беречь.Улыбку ту… Сравненья ейНайти не может смертных речь.Прощай! Но помни в свой черед:Надежду сердце век таит.Ее презренье не убьет,И холодность не охладит.За все мольбы, что я вознес,Мне Небеса подарят вдругУлыбку вместо прошлых слезИ счастье вместо прошлых мук!Когда певица умолкла, я хотела только одного: незаметно ускользнуть из комнаты. Дверь была почти рядом с кушеткой, но я не осмеливалась поднять головы, так как знала, что мистер Хантингдон стоит неподалеку и – судя по его голосу, когда он ответил на какой-то вопрос лорда Лоуборо, – лицом в мою сторону. Может быть, его слуха достигло сдавленное рыдание, и он обернулся ко мне? Боже сохрани! Страшным усилием я справилась с собой, осушила слезы и, когда заключила, что мистер Хантингдон вновь смотрит в другую сторону, встала, вышла из гостиной и, по обыкновению, укрылась в библиотеке.
Там было темно. И только догорающие угли в камине бросали вокруг красноватые отблески. Но я и не искала света. Я хотела только отдаться течению своих мыслей в тишине и одиночестве. Опустившись на пуф возле покойного кресла, я уткнулась лбом в его мягкое сиденье и думала, думала, думала, пока вновь слезы не хлынули ручьем и я не разрыдалась, как ребенок. Но тут тихо приоткрылась дверь и кто-то вошел. Кто-то из слуг, решила я и не шелохнулась.
Дверь закрылась. Но в темной библиотеке я была теперь не одна. К моему плечу ласково прикоснулась рука, и голос произнес нежно:
– Хелен, что с вами?
Отвечать я была не в силах.
– Вы должны мне сказать и скажете! – прозвучало более властно, говоривший бросился на колени рядом со мной и завладел моей рукой. Однако я тотчас отняла ее и ответила:
– Вас это не касается, мистер Хантингдон.
– Вы в этом уверены? – возразил он. – Можете ли вы поклясться, что вовсе не думали обо мне, пока плакали?
Невыносимо! Я попыталась встать, но его колени прижимали мою юбку к ковру.
– Ответьте! – продолжал он. – Я должен знать. Потому что, если да, мне надо что-то сказать вам. Если же нет, я уйду.
– Так уходите! – вскричала я, но, ужаснувшись, что он поймает меня на слове и больше не вернется, поспешила добавить: – Или скажите, и покончим с этим!
– Так да или нет? – спросил он настойчиво. – Ведь я скажу это, только если вы обо мне думали, Хелен. А потому ответьте!
– Вы слишком дерзки, мистер Хантингдон!
– Вовсе нет. Или вы признаете, что я близок к истине? Так не скажете? Что же, я пощажу вашу женскую гордость и истолкую ваше молчание как «да». Согласимся, что я был предметом ваших мыслей и вашей печали…
– Право, сэр…
– Если вы станете отрицать, я не открою вам моей тайны, – пригрозил он, и я больше его не перебивала и не оттолкнула, когда он вновь взял меня за руку, а другой своей рукой почти обнял меня за плечи. В ту минуту я этого просто не заметила.
– Так вот, – продолжал он, – Аннабелла Уилмот по сравнению с вами не более чем пышный пион по сравнению с душистым бутоном шиповника в алмазах росы, и я люблю вас до безумия! А теперь скажите, вам приятно это узнать? Как! Опять молчание? То есть знак согласия. Тогда разрешите мне прибавить, что я не могу жить без вас, и если я услышу от вас «нет» на мой последний вопрос, то сойду с ума. Подарите ли вы мне себя? Да-да! – воскликнул он и чуть не задушил меня в объятиях.
– Перестаньте! – ответила я, стараясь высвободиться. – Вы должны спросить у дяди и тети!
– Они мне не откажут, если не откажете вы.
– Не знаю… Тетя вас недолюбливает.
– Но не вы, Хелен! Скажите, что любите меня, и я уйду.
– Уйдите! – прошептала я.
– Сию же минуту. Если только вы скажете, что любите меня.
– Вы же сами знаете, – ответила я. И, вновь стиснув меня в объятиях, он осыпал мое лицо поцелуями.