Только вот… Была в этом некая обреченность. Покорность судьбе. Все вокруг хотели на завод, ну прямо каждый, а мы с Кеном эту детскую мечту уже переросли. Может, научились глядеть дальше и видеть больше. Но внезапно и для нас пропел гудок заводской, как говорится…
– Ладно, – сказал я, – пойдем, склепаем для себя пару цитрусов.
В общем, мы еще немного выпили и двинули на завод.
* * *Есть фотография, на которой мы рядом все четверо – одноклассники, выпускники, празднично одетые и очевидно счастливые. Кен: стройный, широкоплечий, лицо не по-русски прямоугольное, но очень привлекательное – харизма, что тут скажешь, – пронзительно-голубые глаза, непокорные вихры цвета темного меда. Михалыч: громадина эдакая, типичный фольклорный богатырь, красавец, пепельный блондин, словно с картины Зверева, он даже стоит как-то осторожно, чтобы ничего не сломать, и при этом неуловимо похож на большую мягкую игрушку – видно, что добрый человек. Джейн: чуть вздернутый носик, четко очерченные скулы, уверенный ярко-зеленый взгляд, неповторимый, единственный в своем роде, которым она прямо-таки режет пространство; роскошные кудри цвета пива «Гиннесс» и лучшие ноги левого берега, а может, и правого заодно. И чуть-чуть ближе к Джейн, чем прилично для просто друзей, – я. Самый, пожалуй, неказистый из четверки и смотрю в объектив немного смущенно: не люблю фотографироваться, не люблю себя на фотографиях. Темно-коричневые волосы, черты лица слишком четкие и правильные, чтобы быть интересными, – разве что серые глаза хороши. Внимательные глаза.
Я вижу ими такое, чего не замечают другие.
Если бы я еще научился понимать, чего вижу, – цены бы мне не было. Но понимаю я, извините, всегда задним умом и как-то невпопад.
Привык утешаться мыслью, что у меня другие задачи – схватывать образы, ловить оттенки цвета, останавливать мгновения.
Думать быстро, оценивать на раз-два, анализировать с ходу, знать суть событий – это к Кену и Джейн.
А просто получать от жизни ничем не замутненное удовольствие – это к Михалычу…
По тому, как наша четверка выстроилась на фото, сплоченной командой, может показаться, что мы знакомы с пеленок, но это не так.
Даже по фотографии заметно, что Михалыч тут был всегда и здесь останется: столп местного общества, гордость или позор Левобережья, в зависимости от настроения, а по пятницам ближе к ночи – и великая гордость, и несмываемый позор сразу.
С Кеном и Джейн понятно: заезжие ребята. Адаптировались, вписались, обрусели, но вряд ли надолго задержатся тут. Граждане мира, для них все дороги открыты.
А по мне ничего не поймешь, ведь я вообще реэмигрант, если можно так выразиться. Успел здесь появиться на свет, но уже через год меня увезли в Москву. Для моих родителей в городе просто не хватало работы. Кто знает, когда бы я оказался тут вновь, не будь у отца контактов с московским филиалом компании и не обрати на него внимание Дональд Маклелланд. В один прекрасный день папа пришел весь сияющий, будто ему орден дали, и сказал маме: «Ну вот, наконец-то мы пригодимся дома!» Мама вовсе не бросилась ему на шею, как вы могли подумать. Но потом они пошушукались, что-то прикинули на пальцах, сосчитали на калькуляторе… «Он все равно учился бы в этой школе, – донесся с кухни голос отца. – Считай, это судьба». А мама очень едко ответила, что вырасти гопником с левого берега никакая не судьба, а проклятье, и еще добавила пару эпитетов, которые я не рискну повторить в свете известного закона об оскорблении всякой твари чем попало.
Что за профессия «гопник с левого берега», я не знал, но сразу понял: это нечто крайне увлекательное, раз до такой степени не нравится маме.
В пятый класс я пошел на том самом левом берегу реки, только гопника из меня не получилось. Манеры, конечно, испортились заметно: этот город учил отвечать на грубость веселой грубостью, а на наглость – утонченным хамством, иначе будешь вечно бит. Но все-таки трудно стать неприкаянным хулиганом, когда за партой справа от тебя сидит двинутый на автомобилях силач Миша, слева – двинутая на автомобилях красотка Джейн, а сзади – интеллектуал Кен, чисто для разнообразия не двинутый на автомобилях сегодня, потому что был двинут вчера.
Джейн уже тогда знала, чем будет заниматься через десять лет, и очень забавно об этом рассказывала на своем еще ломаном русском. Михалыч уже глядел на нее влюбленными глазами – и тоже знал, чем будет заниматься. И я про свое будущее кое-что знал. Один только Кен, для разнообразия, не знал, то есть вчера знал, а сегодня передумал.
А на окраине города заколачивали со смачным грохотом сваи – кто бы мог подумать, что это гвозди забивают в наши судьбы.
Кто мог подумать, что прекрасные светлые цеха, куда нас с гордостью будут водить за руку отцы, станут для их детей форменной топкой. Печью, где дети спекутся в шлак.
И дети сами, по доброй воле, нырнут в эту геенну огненную, полные светлых надежд и радостных предчувствий.
И очень долго, поразительно долго, им будет там очень хорошо, лучше некуда…
Когда мы пришли на завод, нам казалось, что у нас нет иллюзий. Мы были заранее хорошо информированы. Готовы столкнуться с любыми пиндосскими штучками. Знали, как себя вести. Легко вписались в обстановку, ничему не удивлялись, на все смотрели с юмором.
Пока не выяснилось, что если в Америке ты работаешь на заводе, то в России завод работает на тебе. И ты напрасно учил правила игры, надеясь всех перехитрить и сохранить чистую совесть, «отвечая на идиотизм здоровым цинизмом». Правила изменят, потом изменят еще и еще раз, пока ты не споткнешься.
А сама игра будет прежней – игрой на выбывание.
Должен был остаться только один.
* * *По Станиславскому, если на сцене в первом акте висит ружье, в третьем оно обязано выстрелить. По жизни, к третьему акту ружье либо сломают, либо потеряют. Версия для Правобережья: украдут и продадут. Версия для Левобережья: отпилят ствол и воткнут под задний бампер. Посмотрят, решат, что получилось некрасиво, оторвут и выбросят.
Но то по жизни, где бывают варианты: один на кресте помер, другой тоже помер, а третий потом воскрес и по сей день баламутит народ. На производстве вариантов нет: либо ты в игре, либо тебя не взяли. На завод приходишь, как актер в театр, и роль твоя по пьесе известна, и реквизитор уже повесил ружье. И хоть ты бездарь, хоть ты гений, ружью это параллельно: оно висит над тобой, напоминая о бренности всего земного, – и под конец спектакля непременно стрельнет. Гении на ружье не оглядываются. Бездари не сводят с него глаз. Вот и вся разница.
Ружьем у нас выступал отдел кадров, он же «отдел русского стаффа». Кадры решали все: они проверяли кандидата на входе в компанию, и от них же зависело, когда сотрудника попросят на выход. Нам, понятно, вдалбливали, что хороший парень всегда на хорошем счету и ему волноваться не о чем: соблюдай Кодекс, не нарушай, не жалуйся, не ругай… Но публика давно заметила: фиг там. Известные болтуны и признанные хулиганы могут отделаться штрафами – если болтовня умеренно обидна для пиндосов, а дурацкие выходки случаются подальше от конвейера. А незаметного трудягу вдруг уволят очень вежливо без объяснения причин, и он не поймет, за что, и никто не поймет. А другой сам уволится, выразительно молча, и только в ответ на прямой вопрос кивнет (просто кивнет, без лишнего слова): да, вызывали к кадровику и посоветовали уйти по-хорошему. И тоже не поймешь, в чем его вина.
Логика кадров не поддавалась логике. Поэтому русский стафф побаивался их – как боятся неведомого. Работали в кадрах серенькие незаметные клерки, все на одно скучное лицо, и оставалось оно небитым именно из-за страха. Михалыч говорил, что, как увидит менеджера по персоналу, сразу чешется рука отрихтовать менеджеру персоналию – но боязно. А уж если Михалычу боязно…
Удивительным образом шеф этого страшного отдела, тучный веселый дядька, был среди русского стаффа популярен и даже, не побоюсь сильного выражения, любим. Манеру общения предпочитал грубовато-ласковую, хотя мог и морозу нагнать. Считали его чуть ли не защитником угнетенного рабочего класса от пиндосских капиталистических сволочей. Кстати, имелись к тому предпосылки, о чем при случае расскажу.
Так или иначе завод был новый, стафф молодой, никто тут еще не успел доработать до пенсии, а пессимисты говорили: никто и не доработает. Всех раньше выгонят. Мы же для пиндосов – туземцы, расходный материал. Им на родине запрещают негров чморить, вот они и отыгрываются на русских… Оптимисты из числа пессимистов уверяли, что выгонят и пиндосов, даже мистера Джозефа Пападакиса. Пиндосы, они такие – никого не жалеют.
Кен считал, что это все нарочно. На его взгляд, «отдел русского стаффа» был шикарным профессиональным театром посреди унылого любительского балагана.
– То есть, может, и не нарочно. Но я бы именно так все устроил, чтобы держать местных под контролем. Вспомни, мы это в школе проходили: ужасный НКВД и добрый товарищ Сталин… И гонят работников, готов поспорить, действительно бессистемно. Пальцем ткнут не глядя – и гонят. Чтобы страшно было!
– А ты отца спроси, – предложил я. – Он должен знать. Ведь кадровик со своей командой здесь с самого начала.
– А ты кадровика спроси, – парировал Кен. – Он ведь нас еще во-от таких маленьких запомнил, когда мы по стройке лазали…
Ну, допустим, не такие уж мы были маленькие. Потому что Михалыч тогда упер со стройки двадцатикилограммовый блин-противовес от подъемного крана. Не угадаете зачем. Просто чтобы знали пиндосы: этот народ не победить. Хотя лично я сомневаюсь, что пиндосы уловили наш месседж.
Запись камеры слежения – юный грабитель бежит с дурацким блином по территории – стала хитом местного телевидения. Как символ нашей бессмысленной удали и, только не смейтесь, того, что «этот народ не победить». Отец мой тогда сказал: была в его детстве передача «Социализм глазами зарубежных гостей». А сейчас мы наблюдаем следующий этап врастания Родины в общемировой контекст: «Идиотизм глазами зарубежных гостей».
А мама спросила: надеюсь, ты не знаешь этого мальчика?..
Хорошо, там лица не видно, а то Михалыч скромный очень.
Он-то с блином – убежал…
Но вот шутки шутками, а действительно не у кого узнать, почему все так странно и непонятно. Маклелланд-старший отмолчится хотя бы в воспитательных целях, он любит подбрасывать младшему задачки, и пускай тот сам барахтается: глядишь, все-таки менеджером вырастет. А к кадровику приставать, чего он тут развел драму и комедию, совсем нелепо. Ему на глаза лишний раз лучше не попадаться. Не дай бог припомнит, как мы блин воровали, и как все тогда ржали над нами, и Дон Маклелланд, утирая слезы, приказал: в порядке исключения – забыть этот случай, а то парней из школы выгонят. А кадровик в порядке исключения – вспомнит и подумает, что таких балбесов надо увольнять с завода, пока они не устроили из театра цирк. А то вдруг мы унитазы или табуретки потащим через забор, чтобы доказать пиндосам непобедимость русского народа.
Приняли-то нас в театр без вопросов.
Но дамоклово ружье висело на сцене, и мы не были такими уж вовсе гениальными актерами, чтобы не оглядываться на него хоть изредка.
А оно держало на мушке каждый наш выход.
* * *Правильный театр начинается с вешалки, а правильный завод – с учебного центра. И вот это оказалось действительно сильное шоу, которое я по сей день вспоминаю с теплотой. Небольшой цех, а в нем – действующая модель автозавода, где все правильно, все друг друга уважают и все заодно. Прямо-таки идеальное производство, и неважно, что автомобильное, могли хоть утюги собирать, главное, атмосфера человеческая.
А ведь ничего особенного не делали: просто работали. Может, это и было особенное: просто работали, не отвлекаясь на ерунду – «совещания по эффективности», конкурсы на самый высокий тим-спирит, внезапные проверки знания Кодекса, семинары по улучшению всего и тренинги по закладыванию ближнего своего… Но остальное-то копировало завод в точности и ни капельки не напрягало. Нас с первого дня приучали к чисто техническим атрибутам заводского образа жизни: входные рамки, камеры слежения, запрет на гаджеты и так далее. Вплоть до того, что иногда поблизости возникал настоящий пиндос – то технолог, то «культурист». Пожимал руку преподавателю, вставал у поста, делал умно-снисходительное лицо и молча наблюдал, как мы роняем гайки и опасно машем инструментом. Чтобы мы привыкли и в дальнейшем не отвлекались: глядит и глядит, у него должность такая, а ты крути болты эффективненько и гордись собой.
Помню, однажды пришел менеджер с улыбкой во всю нерусскую морду, чем-то неуловимо похожий на Кена, хотя помельче во всех смыслах – и харизма слабовата, и в плечах узковат. Почти настоящий американец, просто то ли порченый, то ли кишка у него тонка. Но позитивный не для галочки, живой парень, это видно. Стоит, наблюдает, как мы ковыряемся, а потом говорит человеческим голосом:
– Привыкайте, ребята, привыкайте. Скоро на вас иностранные делегации будут смотреть.
И ведь не соврал, пиндосина.
Я потом спросил учителя: кто такой красивый осчастливил нас своим вниманием? А тот ухмыльнулся как-то странно: большая шишка на ровном месте, целый помощник директора по культуре производства. Хороший парень, хороший, уважает рабочих, хе-хе… И Кен тоже хмыкнул. Будто чего-то знает. Я его толкаю, а Кен мне шепотом: понимаешь, этот Рой, он не всегда такой был, а считался на заводе самой зловредной пиндосиной, от него свои по углам прятались. И научили его любить туземный пролетариат в директивном порядке. Но это очень личное, не спрашивай, не могу ответить. Говорят, он до сих пор таблетки жрет, вот и добренький такой.
Бог знает, как его научили, он ведь начальник, это диагноз, который не лечится. Хотя Дон Маклелланд, если верить заводским легендам, исцелял нерусский стафф от вредных привычек и дурных манер одним ласковым взглядом, под которым пиндосы становились как шелковые и проникались любовью к пролетариату… А нас, кандидатов в сборщики, форменным образом натаскивали на уважение к себе и к заводу. Как приучали выполнять операции, так же приучали к высокой самооценке. И чем легче шла работа, тем легче мы верили в себя и компанию. Ты хороший, напарник у тебя хороший, с мастером вам повезло вообще, менеджера прислали из самой Америки самого компетентного, а машины мы делаем, ну скажем скромно, без пафоса – лучше всех. Охрана бдит, обед готовится, полы блестят, унитазы сверкают, зарплата самая высокая в регионе, ну чистый коммунизм. Ура, товарищи.
Черт побери, ведь так и было.
Кстати, интересный момент, только сейчас я сообразил: ведь в «учебке» никто не нарушал технологию, не ругал пиндосов и уж точно не жаловался на жизнь.
Много позже в курилке один из мастеров обмолвился про удивительную атмосферу «учебки»: вот так оно было при Дональде на всем заводе… И осекся. Но народ понял намек. «Учебка» сохранилась в том же виде, как при Доне Маклелланде. Задачи ее не изменились, команду не перетряхивали, вот она и не испортилась. Даже стала лучше: отсев кандидатов снижался год от года. Так насобачились мотивировать русского человека, что из последнего раздолбая могли сделать приличного сборщика. Точнее, раздолбай сам из кожи вон лез, чтобы соответствовать корпоративному стандарту.
Об учебном центре мы с Кеном знали мало, а о порядках там – и того меньше. Михалыч просто не сумел объяснить, каково это – когда тебя берут в оборот и начинают плотно тобой заниматься. А Джейн, со свойственным ей инженерным взглядом на все хорошее, рекомендовала нам из своего институтского далека только ежедневную гигиеническую процедуру: ощупывать уши и снимать с них лапшу.
Я лапшу-то стряхивал, но все равно было здорово. Особенно после армии, где любого по умолчанию держат за бестолковое дитя, от которого только и жди, что оно случайно застрелится и тогда всех накажут. Офицеры в этом смысле сами были чистые дети: ничего они так не боялись, как взбучки от старших начальников. Понятное дело: вот выгонят тебя, тридцатилетнего капитана, из армии – и куда идти? Считай, жизнь заново начинать, с чистого листа переписывать…
А с завода вылетишь – не трагедия.
Это я так думал, пока всерьез не прикипел к работе сборщика, которая, считается, для тупых.
Оказалось, настоящие тупые долго не выдерживают: дуреют окончательно и теряют способность выполнять даже простейшие операции. Вдруг у них все из рук валится. И тогда они уходят, непременно сказав на прощанье, что конвейер – только для тупых и вообще настоящему мужику на заводе делать нечего.
Оказалось, целый набор волевых качеств нужен для рабочей профессии.
Чтобы мы ее оценили по достоинству, нас обрабатывали с первого дня.
В учебном цеху нас встретили, как взрослых ответственных людей, которые нацелились на взрослое ответственное дело. Сразу объяснили, что далеко не каждому это дело по плечу. Да, есть разные операции, и в процессе учебы выяснится, кому какие даются лучше. Но есть и общие требования ко всем кандидатам. Они нешуточные. Это выдержка и собранность, четкость и ловкость, а еще постоянная готовность к нештатной ситуации. И вот таким крутым придется быть не для понта, под настроение, а час за часом, до посинения. Случалось водить машину на большие дистанции? Ну, тогда вы примерно знаете, что от вас надо. Верная рука – друг индейца. Чингачгук – большой змей. А кто отсеется, пусть не расстраивается: просто у него психика тонкая и легко истощаемая – может, он в душе художник.
Знали бы они, какие стальные нервы и верные руки требуются художнику… Ну, я не решился выступить на этот счет и очень правильно смолчал. Нас там поначалу специально провоцировали, чтобы сбить лишнюю спесь. Только ляпни: мол, крутить болты может любой дурак. Через минуту ты на собственном примере убедишься, что любой дурак может крутить далеко не любые болты и все равно получается у него плохо. А тебе-то надо крутить всякие, и крутить только на десять баллов с плюсом.
Но провокации провокациями, а в глазах учителей я видел спокойную уверенность и надежду, что из меня-то уж точно выйдет толк. Как они умели так смотреть на каждого новобранца – поражаюсь до сих пор.
И все здесь было настоящее. Не было макетов гранат и холостых патронов, если вы понимаете, о чем я. Реальные сборочные посты, кусок реального конвейера, реальные детали машин – и когда наша учебная смена собрала от начала до конца первый свой цитрус, он тоже был настоящим!
Нас тогда всех накрыло какое-то непередаваемое счастье. Мы сделали машину! Учителя нам хлопали, и смена в ответ взорвалась аплодисментами, приветствуя собственный трудовой подвиг. Цитрус мы немедленно развинтили в клочья, а потом опять свинтили, и остались только те лишние детали, которые нам нарочно подбросили. Мы уже до того осмелели, что не испугались, а поспорили с учителями из-за них. После чего вместе, едва не в обнимку, направились в пивную и так же ответственно, по-взрослому, как собирали машину, – наклюкались. Без шума и пыли.
А потом уселись на берегу реки, и Михалыч посмеивался, слушая, как мы с Кеном кричим в телефоны, один по-русски, другой по-американски, одинаковые слова: папа, я собрал машину! Настоящую машину!
Помню точно: это был белый хэтчбек-пятидверка в базовой комплектации.
Михалыч хотел позвонить Джейн, рассказать, какие мы смешные, но сообразил, что девушка замужем, а время позднее, и застеснялся.
Тут Джейн сама нарисовалась в эфире и говорит: ну сколько можно ждать победных реляций, уже вся смена ваша отметилась в интернетах, хвалясь крутизной, – а вы небось, три обалдуя, квасите на берегу реки? И как ощущения? Матрица сцапала тебя, Нео? Жизнь прекрасна и удивительна?
– Это в Америке Матрица имеет тебя. А в России ты имеешь Матрицу! – сообщил я, надуваясь от гордости.
– Дурак ты, – сказала Джейн. – Погоди, она тебя так отымеет, что глаза на лоб полезут… Кен не слышит?.. Вот увидишь, когда вам будет по-настоящему трудно, Кен отойдет в сторону. Найдет выход, спрыгнет с крючка. Он такой, у него все получается легко. А вы-то, Мишки, мишки вы мои плюшевые, совсем другие. Вы из тех, кто стоит до конца. До наработки на отказ. Это неправильно. Я не хочу… Не хочу, чтобы вы ушли с завода сломанными.
– Ой, да ну тебя… Ну что ты, честное слово…
По-моему, она была бухая. Куда более, чем мы.
– Не надо вам было идти на завод вообще, – сказала Джейн. – В принципе не надо было. Ну ладно, это уже бесполезно… Короче, ты когда встанешь на конвейер, пройдешь его весь, поймешь его – не задерживайся. Ни одного лишнего дня не оставайся там. Либо бросай завод, пока он тебя не выбросил, либо делай как я. Слышишь меня?
– Слышу…
– Ты подпишешь Кодекс – и все станет очень серьезным, Миша, поверь. Шаг вправо, шаг влево… Очень жесткие рамки. Очень жесткая игра. И я тебе прямо скажу, игра нечестная. В нее надо лезть, только чтобы выиграть. Чтобы подняться и всех нагнуть. Иначе нет смысла терпеть все это дерьмо… Кен его даже не понюхает, потому что сам знаешь, кто такой Маклелланд, – а ты нахлебаешься.
– Да вон Михалыч вроде не жалуется…
– Михалыч счастливый, у него в голове опилки. А Кену вместе с гайковертом дадут бочку варенья, ящик печенья и розовые очки! И проследят, чтобы очки не снимал. У него все будет хорошо, и он не увидит, как другим плохо, а главное, почему им плохо. Будет работать в системе, только не поймет ее, не узнает, как она устроена на самом деле. Ему не позволят. Да он и не захочет…
К этому откровению я был морально готов и перетерпел его молча. Я знал своего приятеля совсем другим и уж точно не наивным парнишкой. На такого розовые очки не нацепишь. Просто у нашей красавицы с Кеном высокие отношения. Я их называю «гордость и предубеждение», а Михалыч, который говорит редко, но говорит едко, – «принцессы тоже какают». Всем, ну буквально всем нравился Кен, и даже, по слухам, дрались из-за него девчонки, а Джейн – сохраняла дистанцию. В детстве они нормально дружили, не по-соседски, а вполне по-человечески. Но когда подросли, началось странное: Джейн стала открыто язвить в его адрес, то добродушно, а то и довольно злобно. Кен стоически терпел или отшучивался. Я старался не думать, чего там у них было и почему ей не понравилось. У Кена с кем только не было.
– А ты… – продолжала она. – Тебе в системе не понравится. Ты всю дрянь увидишь сразу. Ты ведь каждую мелочь замечаешь и запоминаешь. Только сделать ничего не сможешь. Кена всегда отец прикроет. А за тебя не вступится никто. Ты будешь один против системы. Понял?
– Ага… – промямлил я.
– Молодец. Ну, счастливо. И не кидайте бутылки в реку!
Я еще услышал, как Джейн, отключаясь, буркнула себе под нос: «Ничего он не понял…»
Это верно. Ничего я тогда не понял.
* * *Кен отпахал на сборке год, заработал кучу штрафов за манеру утираться рукавом на глазах у начальства, честно сдал экзамен на уровень С2 – и пошел вслед за Джейн учиться. Сказал, болты крутить он уже насобачился – «понял конвейер», как это у нас называли, – надо расти. Расти ему была прямая дорога: все помнили, чей папа отгрохал наш завод, а теперь занимает большое кресло в штаб-квартире. Никто, собственно, и не сомневался, что парень на конвейере постоял чисто ради трудовой биографии. Инженеру очень полезно.
Я слегка взгрустнул, конечно, – с Кеном было весело. Зато отдельные школьные друзья прямо-таки расправили плечи. Мы все подросли, только не особо поумнели. И девчонки, наши сверстницы и однокашницы, по-прежнему были готовы драться из-за Кена. А он в этом смысле несколько слабоволен – как увидит хорошего человека женского пола, так сразу теряет самообладание и думает, что хорошего человека надо чем-нибудь осчастливить. Собой, например. Пока не встретится человек еще лучше. Такой местный казанова, который всех на полном серьезе любит, просто недолго: люди-то кругом замечательные, аж глаза разбегаются…
Может, именно этого ему не могла простить рациональная и въедливая Джейн: искренности. Думаю, с ее точки зрения Кен остался полным мальчишкой и вел себя нелепо. Детскую манеру увлекаться интересным, а потом быстро остывать нельзя переносить на взрослую жинь. Окажись Кен в любви карьеристом или «спортсменом», был бы у Джейн хоть материал для размышления. А тут и не поймешь, кто из друга вырос, – скорее всего, клинический придурок. Кен никогда не рисовал звездочек на фюзеляже и не имел со своих побед никакой награды заметнее фонаря под глазом. Он каждую влюбленность проживал от и до, а потом глубоко страдал, расставаясь. Страдал, как любил, тоже недолго.
Я-то считал, что это пройдет: ну действительно яркий во всех отношениях человек, непросто такому найти свою половинку.
Наши, в общем, думали так же, да и относились к Кену, повторюсь, хорошо, но многие были рады, когда яркий человек опять свалил из города. Пускай едет в институт: ему там будет чем заняться. Когда я напомнил, что это не первый случай в практике Кена, курилка только посмеялась. Ну какой в Пиндосии может быть институт, одно название. Они там небось действительно учатся. Разумеется, Кену, обрусевшему до глубины души, было там скучно и неуютно. А наш институт – совсем другое дело. Русские студенты – такие студенты, что сдают экзамены, не приходя в сознание.