– Ну тебя! Сама с гусями милуйся, – скривилась Ульяна. – Георгий подходит…
– Или Григорий… Ты знаешь хотя бы одного?
– Нет таких. Аааа, есть!
– Кто?
– Дед Гермоген. Да он древний такой. Идет, и песок сыпется. Ой, не могу! – Девки повалились на пол от смеху, чуть не уронив чашку с водой на пол.
– Нет, за Гермогена не пойду! – Морщинистый дед был самым старым мужиком в деревне. Сколько ему лет, он сам уж не помнил. – Аз… Алексеюшка. Врет все.
Долго еще Ульяна терзала кольцо. Спрашивала. Будет ли любить ее муж будущий? Сколько деток будет? Серебряный ободок исправно отвечал: муж будущий любить будет, трое детей.
– Хватит уже, давай я погадаю. – Аксинья и не сдерживала нетерпения.
Теперь в кольцо был продет темный чуть завивающийся волос, и последовали те же вопросы, заданные уже нежным голосом Аксиньи.
– Колечко-колечко, выйду ли я в этом году замуж? Если да, стукни по миске раз, я пойму.
Колечко крутилось, крутилось и стукнуло один раз.
– Значит, и я выйду замуж скоро… За кого? Скажи, колечко, всю правду.
– Аз… – Аксинья продолжала перебирать буквы, и сердце трепыхалось, и руки подрагивали.
– Звяк…
– Глаголь… Колечко, колечко, шутишь ты над нами. И у меня жених Гермоген, – прыснула девушка. – Да как же так? Знаю я, как мужа моего будущего зовут. И ничего не поменяешь… – Уголки губ опустились.
– Никита? А ты о другом мечтала имени? А, Оксюшка? – Ульяна, блестя глазами, лукаво смотрела на подругу.
– Не хочу больше гадать, давай спать. К чертям женихов!
– Нравится тебе Семка соседский. От меня не скроешь. Слова плохие про него говоришь. То притянешь, то оттолкнешь… А сама аж светишься, как его завидишь. – Рыжик возилась на лавке.
Аксинья потушила лучину и быстро нырнула под тряпичное, набитое пером одеяло.
– Слышишь, как черти воют за стенкой. Зря ты, Оксюш, поминала их, – раздался через несколько мгновений встревоженный голос Ульянки.
Вьюга разгулялась не на шутку, закручивала снег в безумном танце, гремела утварью во дворе, протискивалась в щели меж бревен, законопаченные теплым, надежным мхом.
– На Святой неделе чертям не время колобродить. Они попрятались давно. Спи, Рыжик.
Чистое девичье дыхание, одурманенное сном, закружилось над печью. Не были еще разбужены юные сердца, жили девчушки спокойно, по-детски воспринимая окружающий мир как источник радостей и забав, не изведали мук любви и ненависти. Все это им только предстояло познать.
* * *На Тимофея-весновея[11] в Еловую вернулись пятеро парней, отправленных строить государеву дорогу. Проложенная еще полсотни лет назад, Чердынка петляла от Соли Камской по Каме, Вишере и еще десятку мелких речек, потом волоком до Тобола и дальше уже до Оби с Иртышом. Долго и муторно было по ней добираться до Тобольска, Тюмени и полудюжины острогов, что основали казаки на земле сибирской.
Царь Федор Иоаннович доверил славное дело посадскому человеку Артемию Бабинову, ничем особо не отличившемуся, промышлявшему продажей соли, мяса, скобяных изделий – всего помаленьку.
Лучшие солекамские купцы хмуро шептались:
– С чего это такие почести? Поди на лапу воеводе да подьячим дал, пройдоха.
Артемий, промышлявший зверя, ходил частенько по окрестным лесам, прокладывал тропы. В нескольких десятках верст от города, у Чаньвинской пещеры, он увидал, как вогулы обряды свои срамные, языческие творят. Ухмыльнулся Артемка, перекрестился. Пошли вогулы от пещер к своим диким жилищам, Артемка – за ними. Ветки ломал, тропу метил, по таким чащобам они шли – не приведи Бог – и вышли прямо к верховьям Туры.
– Вот они ворота в Сибирь-то! – почесал лысый затылок Артемий.
Пришел он к подьячему, составили письмецо. Стал Артемий на стройке командовать. Деньги немалые выделили, большая ответственность и почет немалый. А лес рубить, дорогу расчищать, мосты строить крестьян отправили. С каждой деревни согнали парней да бобылей.
Ревели еловские матери и невесты, чуть не на коленях за Гермогеном ползали. Но он был неумолим. Выбрал самых крепких и смышленых – Лешку Ермолаева, брата Анфискиного, Фадейку Петрова, Игната Петуха, двоих парней петуховского племени. Галина, мать Лешкина, рыдала пуще всех. И так нищета, прореха на прорехе. Без сына муж все хозяйство пропьет.
– Прямо на глазах моих. Вот стоял Лешка! И нет его. Дерево хрясь, а головешка раскололась, как черепок. А там месиво белесое, кровь. Страсть такая! Лежит, а головы нет. Только шутил, в снег сопли сплевывал! – рассказывал Игнат Петух вечно пьяному Ермолаю, зареванной Галине.
– Нет счастья мне, – ревела на всю деревню Ульяна, прошлой весной давшая жаркое согласие на предложение косолапого Лешки. – Лешенька-а-а-а, на что ж ты меня оставил!
Каждую ночь бурливые девичьи слезы пропитывали насквозь соломенный тюфяк. Аксинья утешала подругу:
– Хочешь, бусы коралловые свои подарю? Ульян, не плачь так.
– Бусы? Те, красные? Давай.
Скоро Рыжик прыгала по избе, нацепив на сарафан обновку.
– Угомонись, девка, – прикрикнул Василий. Ульяна пугливо втянула шею.
Молодость быстро стирает горе, затмевая его радугой надежд и предстоящих радостей. Скоро Рыжик забыла о неудачливом парне, чьи кости закопаны были где-то у обочины Бабиновской дороги.
Игнат Петух как вернулся, так озоровать стал, девок щупал. Всем, кто соглашался его слушать, повествовал про озорных вогулок[12], про дремучие леса и норовистые реки, которые укрощали они во славу царя Федора Ивановича. Не все верили его россказням, но на любой вечерке был он желанным гостем.
Крестьяне получили свои копейки, Бабинов – богатые земли в верхнем течении Яйвы и свободу от податей, а Соль Камская стал еще пуще расти и богатеть, преисполняясь ощущением собственной значимости.
Город кормил, поил, как беспутная девка в кабаке, совращал, снаряжал в сибирские дикие земли всех тех, кто искал там славы, денег или лихой удачи, а собирал часто иной урожай – болезни и смерть.
* * *Солнечным березовым[13] утром отец и Аксинья отправились на базар. Воздух был морозным, но приближение весны чувствовалось во всем – в прозрачном воздухе, особом запахе готовой пробудиться природы, в перезвонах птиц. Василий хмурил брови: с Федей приключился очередной приступ. Полночи Анна успокаивала его, утирала лоб холодной тряпицей.
Солнце яростно светило. На взгорках снег потемнел, стал рыхлым и ноздреватым, как свежий каравай. Каурый резво вез сани, взрыхляя острыми копытами гладкий накат, и порой всхрапывал от озорства.
Болтая по своему обыкновению обо всем на свете – как звери зиму переживают, что в городе купить надобно, о деревне и ее обитателях, Аксинья смотрела на отца и видела, что годы оставляют на лице свои следы. Проблескивали серебром волосы, углубились морщины, но стан не потерял еще легкости и быстроты.
– Аксинья, сегодня у Ерофеевых гостить не будем, домой сразу поедем. Не огорчайся, в следующий раз с ночевкой…
– А я не больно-то и расстроена, – пробормотала девушка так, чтоб отец, начавший глохнуть на правое ухо, не услышал.
Сдал Василий Ерофееву горшки и кувшины, обменялись они положенными любезностями.
– Ишь, невестушка будущая цветет, – подмигнул лавочник, Аксинья смешалась, опустила глаза. – Скромная девка, верно растишь дочку. А то пошла мода щеки малевать, – одобрил Ерофеев. Разговор быстро перетек на другие, куда более важные темы: вырастет ли посошное, не введут ли новый сбор, будет ли выгода от Бабиновки ремесленному люду.
Василий с дочерью ходили по торговым рядам, шумным, пропахшим кожей, пряностями и копченым духом, зашли в Свято-Троицкий собор на обедню, помолиться перед знаменитой иконой. Получив благословение отца Михаила, умиротворенные, с легким сердцем вышли они из храма.
– Да правда это, вот вам крест, – истово божился мужичок в драном тулупе, – зять мой в Соль Вычегодской был, там давно знают… Горе-то какое, православные! – столпившиеся мужики сняли шапки и приуныли.
– Что случилось-то, мил человек? – вклинился Василий в разговор.
– Царь-батюшка наш, Федор Иоаннович скончался аккурат после Светлого праздника Рождества. Мир праху его!
Царь умер 7 января 1598 года тихо и мирно. В предсмертном томлении беседовал с кем-то невидимым для других, называя его Святителем, и распространился при кончине его в Кремлевских палатах запах благоуханный.
– Истинно святой царь, осененный милостью Божьей, – шептались мужики.
– А теперь кто на престоле Святой Руси восседает? У Федора Иоанновича наследников-то нет, и царевич Дмитрий убиен в Угличе.
– Борис Годунов, зять Федора Иоанновича, сказывают… на престол взошел. Ни капли крови царской, ложный царь правит нами… И царевича, говаривают, он… В Пелыме такие толки идут[14]…
– Ты говори, мужик, да не заговаривайся. В Угличе, известно, предатели, Митрия замучившие. Если правит нами Борис, значит, на то воля Божья, и хватит на этом. – Аксинья восхитилась зычным голосом отца. Как уверенно он разговаривает с мужиками, как держит себя. – При Федоре Ивановиче был он его правой рукой. Чтит старые порядки, церковь. Вы воду не мутите.
Народ притих.
Каурый бежал тряскою трусцой. Сани катились по дороге, вкусно поскрипывая. Внезапно Каурый остановился, испугавшись прошмыгнувшего мелкого зверька, сани занесло в сугроб на обочине. Когда отец, кряхтя, вытащил сани, оказалось, что полозья выворотились.
– Косой, видать, пробегал. Наш Каурый напужался, дурная голова! Ох, дочка, надо приподнимать… Мне одному ни в жисть не справиться, силы не те. И Федора нет, с ним бы мы в два счета сани подновили.
Солнце катилось к земле, стужа залазила под тулуп, щипала, знобила: в начале марта в их местах подмораживало по-зимнему. Как назло, дорога была пустой.
Приплясывая на месте, Аксинья пыталась согреться. Мерз нос, леденели руки-ноги, не спасала уже теплая одежа. Околевать бы и дальше, если бы не чудом появившийся парень на вороном коне. «И сам вороной, и конь вороной масти. Чудно!» – подумала Аксинья.
Спешился молча, кивнул на просьбу помочь в тяжком деле. Когда «вороной» парень спрыгнул с коня, стало видно, что молодой он совсем, годков на пять постарше Аксиньи, и сильно припадает на одну ногу.
С помощью молодца сани были починены, Вороновы продолжили путь. Парень ехал чуть впереди, на расспросы отца отвечал коротко, немногословно.
Порой Аксинья ловила на себе его взгляд. Взгляд, от которого хотелось убежать, спрятаться. Она отворачивала голову, недовольно морщила нос. А парень усмехался одной половиной рта и думал, казалось, о чем-то приятном.
Василий оставил попытки разговорить нежданного помощника и принялся насвистывать мелодию, подхваченную у гусляра на солекамском рынке. Аксинья попыталась вторить его напеву, но ее «фьиииииить» вышло таким нескладным, что отец захохотал в голос, а парень ухмыльнулся.
Когда дорога привела их к Еловой, вороной молодец кивнул почтительно Василию.
– Рад помочь. Прощайте.
Низкий голос. А слова говорит чудно, растягивает. Отличался у чернявого говор от местного, пермского, не с уральских земель он родом.
– Спасибо тебе, – кряхтя, отец спрыгнул с саней и смотрел вслед парню.
– Так и думал я. Кузнец новый.
Темный взгляд…Страшный, непонятный. Недаром бабка Глаша говаривала, что знаются кузнецы с нечистой силой. Аксинья, подхватив сверток с городскими покупками, побежала в избу и попыталась выкинуть из головы свое раздражение.
Девушке исполнилось четырнадцать годков – возраст, когда родители уже подсчитывают приданое и ждут сватов. Была она хороша мягкой девичьей красотой, гибкий, стройный стан – слишком стройный, по мнению еловских баб, большие темные глаза с чуть восточным разрезом. Вьющиеся рыжевато-каштановые волосы окутывали ее облаком, когда вечером Аксиньюшка распускала их и расчесывала с помощью Ульяны. В самом облике, в выражении темных глаз, лукаво изогнутых устах, маленьком выступающем подбородке проступало своеволие.
Парни заглядывались на Аксинью. На вечерках, на хороводах за околицей она получала свою порцию шуток, подначек и предложений погулять вдоль речки. Боялась Аксинья всех этих вольностей, помнила материнские наказы:
– Ты парням воли не давай. Смотри у меня! Растаешь, разнежишься, заговорит тебя олух какой речами своими, а потом принесешь в подоле! Только топить тебя и останется после этого!
Конечно, Аксинья не верила, что любящие родители отправят ее восвояси с младенцем, но чем черт не шутит. Даже сон ей как-то приснился после этого разговора и особливо после случая с Дусей, старшей сестрой Игната Петуха.
Евдокия, хохотушка, пышечка, громче всех поющая частушки, задирающая парней звонкими шутками, попала в беду: ходил к ней парень с соседнего села, гуляли они вечерами. И все было уговорено у родителей, сваты должны были нагрянуть, а что-то у того парня в голове щелкнуло, и подался он в стрелецкое войско. Много разговоров ходило, что берут туда и черносошных крестьян, платят много, живут стрельцы хлебно и привольно, сила они военная Руси. И все бы ничего, погоревала Евдокия и оправилась от позорного бегства жениха, но оказалось, что много лишнего позволяла Дуся сладкими летними ночами. Девка ходила вся зареванная, деревня судачила о позоре ее, а однажды утром не нашли ее родители в избе, пропала Дуся бесследно. Несколько дней спустя нашли мальчишки утопленницу на берегу.
– Грех-то какой! Как могла такое вытворить с отцом-матерью, – сокрушались те же соседки, вяжихвостки[15], что недавно злоязычили о девке и довели ее до такой печальной судьбы. Этот пример стоял перед глазами Аксиньи, Ульянки и еще полудюжины девок, входящих в самую сладкую и опасную пору девичества.
* * *Прошло еще дней пять, солнце стало припекать, превращая гладкую белую роскошь снега в черное пористое месиво. Ребятню, молодежь тянуло на улицу, часто видно было, как девки и парни впопыхах выбегают из дому, крича: «Маманя, я гулять!»
Ульяна теребила подружку:
– Пошли кузнеца нового посмотрим. Говорят, чудной он какой-то.
– Неприятный он. Бр-р-р. Взгляд как у лешего.
– Пошли. Оксюша!
Девки отправились на противоположный конец единственной улицы Еловой – кузня располагалась на отшибе, чтобы огонь из горна не перекинулся на деревню.
Два десятка лет в кузне управлялся Пров, мастер на все руки. С шутками да прибаутками он работал от рассвета до заката. Прошлым летом Пров подался на юг.
– Буду греть кости да яблоки медовые есть, – рассказывал он всем желавшим его послушать. – Гермогена уломал я, отпускает он… Кошелек исхудал. Заработаю ишо!
Собрал скарб за три дня, детишек посадил на телегу да был таков, к глубокому сожалению односельчан. Осталась деревня без кузнеца и с лишними податями, что надобно было платить за уехавшего.
С Рождества деревня перебивалась как могла: кто в Соль Камскую ездил, кто в соседние деревни. В лютый месяц[16] зазвенела кузня мелодичным звоном. Потянулась вереница еловчан: у кого плуг прохудился, у кого лошадь подкову потеряла.
Слух пошел, что Григорий, кузнец нелюдимый, мымра[17], буркнет себе под нос что-то, взглянет недобро – и давай колотить молотом. Но работал он хорошо, копеек больше, чем отработал, не требовал. Потихоньку привыкали люди к его нраву. Григорий Ветер – его чудная для уральских мест фамилия совсем не подходила основательному кузнецу – жил в избе, нахохлившейся в двадцати шагов от кузни.
Пышная, сероглазая, золотоволосая Марфа, мечта окрестных мужиков, подступилась с предложением:
– Дай помогу с хозяйством, мил человек. Углы выскребу, приготовлю…
– Сам справлюсь, – буркнул кузнец.
У детворы появилось новое развлечение – смотреть в мутное окошко кузни, затянутое бычьим пузырем, как кузнец работает, как вздуваются вены на лбу и могучих руках.
– Колченогий! Хромой! Черт! Ветром надуло!
Впрочем, стоило Григорию появиться на пороге кузни – и озорников как ветром сдувало. А раз поговорил он с Фимкой, вихрастым рыжим пакостным отроком, по-мужски, и детвора успокоилась. Игнатку Петухова, Спиридонова сына, парня здорового, сильного, заматеревшего на Бабиновке, Григорий присмотрел себе в помощники.
Ульянка тащила Аксинью в сторону кузницы с определенными намереньями. Как увидела она вечером Григория, так тянуло ее, будто медом там намазано.
– Помнишь ты гадание наше, жених на «глаголь»? Григорий, он! Не врало колечко. Вот она крещенская ворожба, всю правду скажет.
– Странный он. Взглянет – мороз по коже. Ульянка, зачем он тебе?
– Много ты знаешь. У тебя мороз, у меня жар печной. По нраву его глаза горячие, руки сильные. Одна беда…
– Какая беда?
– Нога у него сухая.
– Хромает и хромает. И что с того?
– Бегать со мной не сможет наперегонки. Дети вдруг в него пойдут, будут колченогие. Хотя… кузнец – человек в деревне не последний. С голоду не помрет, всегда в почете. А мне надо к мужику прибиться, отец гулящий, в людях живу, – путано говорила Ульянка.
Позабавившись ее рассуждениям, Аксинья ответила, что не в людях она, а у подруги, у сестры названой живет.
– А дети колченогими от кузнеца не родятся. Чушь это! Ты у бабы Глаши спроси, она про все это знает. Объяснение скажет, да так, что заслушаешься. А про гадание – помнишь же, что мне колечко то же самое сказало? Теперь и мне Григория суженым своим считать?
– Видала я твою ведунья знаешь где!
Так и ходили девицы, делясь своими мыслями и мечтами.
– Хочу большой-большой любви, как в сказках у Василисы и Ивана-царевича… И чтобы никто ему не был нужен, кроме меня, на все он был готов – из избы горящей вытащить и унести на руках далеко-далеко…
– Раскатала губу! – фыркнула Ульянка.
– Да неважно… Знаю, глупости все, блажь. Нашли мне уже сокола ясноглазого родители.
– Да какой он сокол… Скорее, хряк, – захохотала подружка.
Они еще долго обсуждали и передразнивали будущего жениха Аксиньи.
– Везет тебе, Ульяна, сама выбирать будешь мужа. Твоему отцу и недосуг заниматься этим. А мои выискали молодца! Фу! Не хочу я за него, хоть ты тресни!
– Счастье придет – и на печи найдет. Может и получится все, как хочешь, – задумчиво ответила подружка, удивляя Аксинью непривычной рассудительностью.
Еще лет десять назад Василий задружил с Акимом Ерофеевым, хозяином торговой лавки в Соли Камской. По большим праздникам в гости друг к другу ездили. Дети младшие, ровесники, вместе играли. У Вороновых Аксиньюшка, у Ерофеевых – Микитка.
– Эх, красота, – радовался отец девушки. – Наша семья породнится с купцами. Лучшего мужа тебе, Аксиньюшка, и искать не надо! Как у Христа за пазухой будешь, вечно бате благодарна.
Мать поддакивала, в очередной раз радовалась счастливой судьбе своих старших дочерей, удачно выданных замуж, и готовила сундуки с приданым младшей.
Не возражала девушка родителям, грех это большой. Но от одного взгляда на чудесного суженого ей становилось плохо. С самого детства Микитка донимал ее, дразнил, дергал за косы и пребольно пинался. Взрослые только хохотали: ишь, как ухаживает! Любит невесту!
Микитка был раза в два тяжелее своей тоненькой невесты. С пухлыми щеками, пальцами-сосисками, необъятным чревом он был похож на раскормленного борова. С возрастом Микитка вытянулся, исчезла грузность. Щеки, лишние телеса, хитрый взгляд остались прежними. Никуда не девалось и желание донимать Аксинью. Способы стали совсем другими. Умудрялся он это делать так ловко, что родители не видали. То за щеку ущипнет, то дышит прямо в лицо луком и кислыми щами, то лезет под юбку.
Аксинья отбивалась от суженого как могла, толкала, кусала, даже ухватом по голове огрела. Старалась не думать, каково же ей будет ужиться с ним. Жена должна почитать и любить мужа своего. Микитку же не то что уважать, даже терпеть рядом не было никакой возможности.
– Гляди, он! – прерывая мысли Аксиньи, горячо зашептала подружка.
Кузнец, казалось, намеревался пройти мимо – что ему две девицы, много младше, хихикающие на улице. Но приостановился, поздоровался, казалось, хотел что-то еще сказать. Крякнул неопределенно и пошел восвояси.
– Григорий, а, Григорий, – осмелела Ульяна, – приходи сёдня в избу к Марфе Макеевой. Мы собираемся, хохочем, песни поем. Почто не ходишь?
– Нет охоты, – буркнул кузнец, обжигая подружек своим взглядом. – А мож, и приду, раз зовешь, – и пошел дальше.
– Вот, видела! Как смотрел на меня! Зырк-зырк! Ну все, Аксинька, нашла я суженого своего, – радовалась Ульяна.
Аксинья веселиться не спешила. Хотелось ей остаться одной и подумать, а может, и поплакать. Пореветь над несправедливостью – Ульянка вон приглядела нового миленка, а ей всю жизнь коротать с нелюбым Микиткой. Хотелось ей напомнить подруге, что недавно суженым ее слыл Лешка Ермолаев. Быстро забыла Ульянка жениха своего. Но проглотила горькие слова.
– Пойду я к бабе Глаше. Ты со мной?
– Да ну ее, колдунью эту, – скривилась Ульяна. – Пойду я дома приберусь, батя скоро должен приехать.
Многое совпадало у подружек: и печали, и радости, и мечты. А знахарка была частым поводом для ссор. Рыжик травницу не любила, называла ведьмой. У нее была особая причина. Однажды Аксинья привела с собой подружку с Глафирой познакомить, Рыжик давно напрашивалась.
– Сердце у тебя завистливое да нутро черное. Иди отсюда, – огорошила Глафира Ульянку. Та рассвирепела, дверью хлопнула и в слезах выбежала из избы.
Аксинья захлебнулась обидой:
– Баба Глаша, зачем ты так?
– Того она заслуживает! Давно говорила я матери твоей, чтобы не привечали вы девку эту. Она меня не слушает. Думает, что я из ума выжила. И ты…
Да, баба Глаша – первый человек в деревне. И знает она много всего, и лечить умеет, и песен-присказок знает тьму-тьмущую. «Ульяну незаслуженно охаяла», – думала Оксюша.
Блажь нашла на ведунью, не иначе.
Глафира
Судьба Глафиры была причудлива и необычна для их мест. О жизни своей Глафира рассказывала увлекательно – Аксинья только успевала слушать и впитывать своим жадным умом.
Отец бабы Глаши, Дионисий, служил подмастерьем у Анастаса, знатного мастера живописи. Вместе с Анастасом уехал он из теплой Греции и оказался на русской земле. Вместе расписывали они московские храмы.
Дионисий хорошо освоился в стольном граде, выучил язык, ходил по кабакам. Полюбились ему русские женщины своей красотой и добрым нравом. Когда патрон засобирался в родную Грецию, Дионисий остался в Москве. Он начал малевать иконы, и, хоть не отличался особым талантом, шли иконы нарасхват. «От греческого мастера зело красивы», – хвалили покупатели.
На базаре он встретил Настюшу, волоокую и златокудрую осьмнадцатилетную прелестницу, засидевшуюся в девках. Грек с радостью согласился на потрепанный сундук с приданым и увез ее из отчего дома.
Богата была семья смехом и любовью, да скудна золотом. За пятнадцать лет брака появились на свет десять детей. Глафира была единственной дочкой. Двое старших братьев помогали отцу в мастерской, а Глафира вместе с матерью нянчила младших.
Дионисий, человек образованный, пытался передать грамоту и мудрость детям своим, настойчиво учил их читать, писать, считать, рассказывал легенды родной страны, пересказывал Библию, пугал рассказами о коварстве, кровосмесительстве, убийствах и грехах людских. Братья откровенно скучали. Их совсем не интересовало прошлое Греции и Руси – поспать да поесть, вот и вся забота. Только Глаша и младший Иван с горящими глазами слушали о Зевсе, Артемиде, о Еве и Адаме, о Колхиде и Геракле и задавали отцу тысячи вопросов.
Дионисий по случаю собирал книги, рукописи, хранил их с благоговением. Было это делом затратным, сложным, но он по-другому не мог. Иконы приносили небольшой, но исправный доход. После особо крупных заказов грек мог позволить себе баловство. Купив очередной талмуд, он долго гладил его по тисненому кожаному переплету, нюхал страницы, разглядывал причудливые буквицы и миниатюры и переставал замечать всех и вся вокруг.
Из всех детей Дионисия Глафира одна и русской, и греческой грамоте научилась, запоем прочитала все отцовские книги. Одна из них стала ее любимой – русский лечебник «Вертоград лечебный», где собраны были травы, которыми можно было вылечить любую хворь. Автор его, неведомый книжник, собрал все лечебные снадобья греческих, арабских, латинских авторов, добавив исконно русские травные сборы, и книги этой не было равных в Московии[18].
– Есть у тебя, дочка, склонность к ле́карству. В тех местах, где я родился, рассказывали, что латиняне[19] жгли людей на кострах за колдовство и врачевание. Особенно люди любят жечь красивых и молодых травниц, – предостерегал Дионисий.
Глаша делала мази на детские ссадины и ожоги, отвары от кашля и лихорадки. Соседи прознали о юной ворожее, шептались, что дьявол даровал знание, но часто просили помощи. И всегда ее получали.
Грек жену свою любил и очень горевал, когда она умерла, не дожив и до сорока лет, не дорастив младших детишек. Сколько Глаша ни потчевала мать рецептами лечебными, ни бегала по лесам за травами, мать кашляла и становилась все тоньше. Следом за ней заболел младший Ванька и сгорел за месяц.