Потом он неожиданно заскучал, сев на стул.
– Где же кот? – вырвалось у Люды. Псевдо-Ваня сразу оживился, поднял просветленные глазки и воскликнул:
– Я знаю где!
И указал на стену около книжного шкафа.
Леня механически кивнул головой.
– Покой, покой от всего этого исходит, покой, – заключил он.
Люда не знала: то ли ей смириться со всем, то ли совершить что-то необычайное.
А псевдо-Ваня, точно его оживляло присутствие в стене кота, стал разливать чай, пришептывая при этом:
– Чай, он саму смерть победит, вот он каков, чай! Чай-то, а?!
И Леня почему-то очень внимательно слушал его.
Вдруг в дверь сурово постучали.
– А я знаю кто! – воскликнул псевдо-Ваня, улыбаясь круглым лицом. – Скажите, Леня, «войдите», ведь вы хозяин.
Леня вяло сказал:
– Войдите.
Дверь распахнулась, и на пороге стоял… двойник псевдо-Вани. Это было существо, до ужаса похожее на него.
– Мой коллега! – захохотал псевдо-Ваня. – Сослуживец почти. Нас всегда путали. Артем, входи, не робей!
И Артем, вылитый псевдо-Ваня, кругляшом вкатился в комнату умирающего.
– Ба, да здесь целая компания! И причем крайне веселая! – захихикал двойник.
– Садись, садись, – оглушительно заявил псевдо-Ваня. – От чая еще никто не умирал.
Артем сел.
Через полчаса появилась водка, но совсем малость, хотя и от малости все как-то порезвели, включая – на мгновение – даже Леню.
Все перемешалось, и уже непонятно было, где чай, а где водка; и в зеркале отражались двое псевдо-Ваней, и всего их, одинаковых, было уже таким образом четверо, плюс слабеющий Леня, которой почти не отражался в зеркале, и плюс Люда, которая думала о своем бытии.
От всего этого хаос стоял в комнате, и только первый псевдо-Ваня так заразительно хохотал, что всем, хотя бы на минутки, становилось страшно весело.
А Людочке казалась нереальной даже собственная рука. Леня пролил чай, завели музыку, почтальон принес письмо.
При всем этом была жуткая трезвость, да и выпили мало.
Леня иногда задумчиво поглядывал в стену, что у книжного шкафа. Люда все время путала псевдо-Ваней и, устав от всего, особенно от шума, который производили двойники, старавшиеся перекричать друг друга, внезапно ушла. А через несколько дней она услышала страшную весть: Леня умер. Она до такой степени внутренне остолбенела, что не понимала даже, как относиться к этой новости.
Все дальнейшее прошло как в тумане: и стоны родителей Лени, и похороны, напоминающие обряд брака наоборот, словно умерший венчался с пустотой, и сам громоздкий, вместительный крематорий – все это словно происходило на Марсе или во сне, но во сне на Луне, а не здесь.
Запомнилась только реакция псевдо-Вани. Он был почему-то увлечен крышкой гроба. Гроб-то приобрели приличный, не позорный; но псевдо-Ване, казалось, ни до чего не было дела, кроме этой крышки, по которой он все время назойливо постукивал, даже барабанил, когда совершался долгий процесс пути – к крематорию и т. д.
Перед опусканием в бездну, когда все уже простились, появился двойник псевдо-Вани, и тот словно ждал его. Оба они, одновременно, бросились к гробу и прямо зацеловали, почти облизали, печальный Ленин лоб. Какому-то мужику пришлось даже оттаскивать их: ибо уже настала пора и звучала скорбная музыка.
У второго псевдо-Вани почему-то вспух глаз.
Через несколько дней – с отцом Лени, пропойным инженером, – Люде пришлось забирать прах Лени, чтоб потом захоронить его в семейной могиле. Ехать было далеко-далеко, куда-то к черту на куличики. Так уж было положено выдавать прах. В этом месте им пришлось еще простоять в очереди, прежде чем они получили, что хотели. Люда сунула кулек в свою пустую сумку – отец Лени категорически отказался брать ее в руки.
– Что же я, своим сыном буду помахивать, неся его, – возмущенно выговорил он, покраснев, а потом надолго замолк.
Люде пришлось самой нести эту большую хозяйственную сумку, на дне которой разместился мешочек – все, что осталось от задумчивого Лени. Сумка была неестественно легкая и прямо-таки болталась в руке Люды.
Все это было так дико и неестественно, что Люда едва сдерживалась, чтобы не расхохотаться – громко и на всю Вселенную. Она еле справлялась с подступавшим хохотом. Эта болтающаяся сумка с нелепым кульком – и одновременно воспоминания о философских умозаключениях Лени – все это вело ее к убеждению о тотальном бреде, о том, что мир этот и все что в нем – просто форма делирия, коллективная галлюцинация и ничего больше.
Выл ветер, туман поднимался ни с того ни с сего, и она шла по бесконечной пустынной дороге, чтобы выйти к автобусной остановке. Вокруг было поле, простор, которому не было конца и который мучил своей тоской и блаженством. Бездонное чувство необъяснимости России пронзило ее вдруг до предела. Но она не могла связать в своем уме эти две вещи: мир и Россию. Она знала теперь всем своим существом, что мир – это бред, галлюцинация, но что такое Россия – она не могла понять. Но она ясно ощущала: мир – сам по себе, но Россия – тоже сама по себе, и уходит она далеко за пределы мира, в чем-то даже не касаясь его…
«И дай Бог, чтобы они никогда не совместились теперь», – подумала она…
Папаша между тем шел отчужденный и нахохленный, словно петух, потерявший золотое зерно. Нелепая сумка с остатком Лени продолжала раздражать Люду своим абсурдом. Но у нее, правда, не возникло желания вытряхнуть этот бессмысленный пепел, который не имел в ее глазах никакого отношения к брату, так что даже хохотать над этой золой было бы не кощунством. Но и прошлое существование брата казалось ей таким же странным, как и эта их процессия по пустынной дороге с сумкой.
Через несколько дней состоялось захоронение праха в полусемейной могиле. Народу, если не считать семьи, было мало. Моросил одинокий прохладный дождик. Люда промочила ноги, но ей было не до ног. Кладбище было все в зелени, и зелень показалась Люде жалостливой.
За день до этого скорбного события Люда попала с приятелями в отключенную подмосковную деревню, где во тьме сада у речки они пели разрывающие душу русские песни и потом неожиданно читали стихи Блока о России. И все-таки, несмотря на присутствие России, сам мир этот, планета, казался Люде подозрительно чуждым, словно в чем-то он существовал по какой-то дьявольской программе. А Россия, ее родная Россия – в ее глубине, в ее тайне, – была явно нечто другое, чем этот мир, хотя внешне она как будто входила в него, как его часть.
И вот теперь она стоит перед могилой, и от Лени виден только этот абсурдный комок.
– Господи, что за бред, – думала она. – Какое отношение имеет к Лене эта мерзкая зола, эта пыль в кульке?!. Сейчас его душа, его внутреннее существо в ином мире, может быть, он по-своему видит нас, но не дай бог, если там так же бредово, как и здесь.
Возвращались после захоронения вразброд.
Но Людой все больше и больше овладевало глубинное чувство собственного бессмертного «я», скорее не чувство, конечно, а просвечивалась внутри сама реальность этого вечного, великого, бессмертного «я» – ее собственного «я». И хотя это «я» только чуть-чуть провиделось сквозь мутную оболочку ума и сознания, Люда чувствовала, что это есть, что это проявится. Хотя бы на время, хотя бы частично, и тогда весь этот так называемый мир обернется нелепо-уродливой тенью по сравнению со светом высшего, но скрытого «я».
И Люда лихорадочно искала и находила здесь точку опоры.
– Господи, – думала она, возвращаясь. – Ну что значит весь этот мир?!
Пока есть мое вечное «я», от которого зависит мое бытие, какое мне дело до мира, – на том или на этом свете, какие бы формы он не принимал. Если есть высшее «Я», значит, есть и я сама и всегда буду, потому что мы одно, а все эти оболочки, тела, ну и что? И хоть провались этот мир или нет – это не затронет высшее «Я», и потому, какое мне до всей этой Вселенной дело?!
И безграничное, всеохватывающее чувство самобытия захлестнуло ее. Она поглядела издалека на кладбище. «Какой бред», – почти сказала она вслух.
Все для нее как бы распалось на три части: на так называемый мир, далее – родная, но непостижимая до конца Россия и, наконец, ее вечное «я», скрытое в глубине ее души…
С этого момента произошел сдвиг.
V
Правда, одна история, случившаяся сразу после смерти Лени, немного закрутила ее.
Ее прежние любимцы, люди, сдвинутые чуть-чуть за свое бытие, то и дело попадались ей. И вот один из них действительно поразил ее. Человек этот был уже в годах и обуянный желанием остановить время. Имел он в виду, конечно, свое собственное время, для себя, а не претендовал, чтоб остановить время в миру, что доступно, понятно, одному Брахману… точнее, Шиве: для искоренения всего, что есть.
Чего только не вытворял этот человек! Был он совершенно одинокий и даже полуобразованный, но Люду умилял своими высказываниями о том, что и к концу жизни отдельного человека – и особенно к концу мира – время страшно ускоряется, и будет ускоряться все быстрее и быстрее, так что перед всеобщим концом люди будут ощущать свою жизнь как пролетевшую за один миг. Но что есть-де способы время это замедлять и тем самым оттеснять себя, потихонечку, стук за стуком, от гибели, от черты-с! – покрикивал он на самого себя.
Впервые рассказал он ей все это после соития, за бутылкой водки, когда Люда прикорнула у окошечка с геранью, и солнце опаляло сладостный старо-московский дворик с лужайками и ленивыми котами.
Люде все время вспоминались стихи:
Как ударит в соборе колокол:Сволокут меня черти волоком,Я за чаркой с тобою распитой…Но за возможность «останавливать» время она жадно уцепилась.
– Ух, какая ты ненасытная, – удивился он ей тогда. – Я в твои годы об этом еще не думал…
И от изумления он осушил залпом стакан горьковато-пустынной водки. «Вот народ-то пошел, – пробормотал он потом, – как за жизнь хватаются, даже молодые!»
Люда, не откладывая, погрузилась в его способы. Но, благодаря своей змеиной интуиции, почувствовала не совсем то. Да, кой-чего можно было добиться, и даже эффективно, и как маленький подарок такое можно было использовать, но все же это не то, что надо, чтобы прорваться не только в «вечность», но хотя бы в какую-нибудь приличную «лительность».
Она поняла, что ее любимцу не хватает тайных знаний, а одной самодеятельностью здесь не поможешь.
Тогда она еще решительней пошла по новому пути. В Москве уже существовали довольно закрытые подпольные кружки, которые изучали и практиковали восточный эзотеризм, особенно индуистского плана, и Люда быстро нашла к ним дорогу.
И она увидела, насколько все сложно, и просто и не просто одновременно, и насколько все взаимосвязано и какую высокую, хотя и не видимую для мира квалификацию надо иметь, чтобы разрубить смертный узел…
Но, несмотря на все учения, она, как и многие другие, шла каким-то своим, неведомым путем, словно реальность ее бытия преображала все существующее в чуть-чуть иное, свое…
VI
Вот в таком-то состоянии Людмила и попала в дом № 8 по Переходному переулку. Ее поразило здесь обилие людей, охваченных этой патологической жаждой жизни (хотя были, конечно, и другие), то есть людей знакомого ей типа, ее давешних «единоутробцев» по бытию. Раньше они были разбросаны по всему ее мирскому пути, и встречи с ними обжигали ее душу желанием жить (жить каждой клеточкой!) – вечно, безумно и вопреки всему (ведь живут же в каких-то мирах наверняка по тысячи, по миллиону земных лет – говорила она самой себе)…
Но здесь, в Переходном переулке, на маленьком клочке земли, таких любителей своего бытия скопилось чересчур уж много! Как будто они съехались сюда со всей окрестной Рассеи. Конечно, среди них только некоторые могли жить глубинным самобытием… Большинство просто металось, ощущая свое самобытие – в сокровенном смысле – лишь иногда, но зато обуянное и диким желанием жить, и страхом перед смертью, и стихийным поиском жизни в самом себе. Людмилочка просто ошалела от такого изобилия и с некоторыми сразу подружилась. Были это люди своеобычные, причудливые, но, конечно, ни о каких эзотерических центрах они и не слыхивали.
Подружилась она с одной пухленькой – одного с ней возраста, может, чуть постарше – женщиной. Звали ее Галя. Души в ней Людочка не чаяла и целовала ее из-за непомерного сладкого умиления, которое Галя у нее вызывала даже своим видом. Была Галя девка масляная, круглая, но с такими – одновременно умными глазками, что многим становилось не по себе. Собственно, «умными» Люда их называла только в своем смысле, а не в «общечеловеческом»: ибо глаза Гали от обычного ума были далеки, а смотрели мутно, отрешенно, но не по-монашески, а в своем смысле.
Любила она еще, Галя, петь песни, потаенные, длинные, словно вышедшие из далекого прошлого, которые никто не знал, но которые она вместе с тем немного преображала. Окно ее выходило прямо в уютный и отключенный проулочек-тупичок – между забором и боковой стороной дома. На этой стене ее окно было единственным, оно нависало на двухэтажной высоте над этим зеленым и пыльным проулочком с заброшенной травкой и уголком, в котором спал вечно пьяный инвалид Терентий, не беспокоя никого. Люда впервые здесь и услышала это ностальгическое, чуть-чуть кошмарное пение ни для кого, льющееся из одинокого окна. Это всколыхнуло ее душу, и она подружилась с Галей, о многом рассказывая ей.
Однажды Люда, после короткого трехдневного путешествия в Питер, сидела на скамеечке, во дворе, принимая у себя Петра Городникова, молодого человека из их метафизического центра. Петр был неофит, но из понимающих. Облизываясь, Люда как-то чересчур доверчиво смотрела на травку и освещенную заходящим солнцем полянку во дворике. В воздухе было тепло, как от уютных мыслей, и друзьям захотелось посидеть в миру, а не в комнате… Галя присуседилась тут же.
Надо сказать, что Люда взяла себе за правило говорить при Гале все, что хотела, даже когда речь шла об Учениях, не обращая внимания на ее «необученность». Это было исключение, на которое Люда шла из чувства необычной дружбы с Галей и в надежде к тому же на ее нутро. «Пусть понимает все по-своему, но она все равно как-то парадоксально схватывает эти мысли», – думала Люда и вспоминала, как Галя порой утробно хохотала, когда Люда вдруг говорила о Боге внутри нас…
Но в этот день Люде было не до внутренних долгих хохотков. Она поделилась с Петром своими сомнениями.
– Я понимаю, – взволнованно говорила она ему, – что нужно отказаться от низших слоев бытия, чтобы прийти к высшим, тем более если видишь, что они реальны в тебе, по крайней мере в глубоком созерцании… Но что меня мучает: как бы не залететь слишком далеко… Конечно, в самом бытии лежит ограничение, и, видимо, нужен скачок к совершенно абсолютному, по ту сторону бытия… Но иногда у меня сомнения…
– Какие сомнения?! – возразил ей Петр. – Страх перед Ничто, перед Нирваной? Но мы исходим не от буддийских концепций, а из индуизма, где понятие Абсолюта полноценнее. Мы идем по пути реализации Атмана, или Абсолюта, Брахмана, который включает в Себя высшее Бытие и Сознание… Забудь о негациях Абсолюта, мы все-таки делаем упор на ином…
– Да, но иногда меня страшат эти Негации…
– Раствориться боитесь, Людушка? – похотливо вставила свое словечко Галя, которая неожиданно многое угадывала – и не первый раз – в их разговорах.
Петр рассмеялся и, дивясь этой догадливости, дружески хлопнул Галеньку по жирной спине.
– В конце концов, важна практика, – сказал он. – Только практика, то есть реализация Вечного внутри нас… И здесь важен наш конкретный русский метафизический путь – наш опыт высшего «Я». В нас ведь это очень глубоко сидит… И чего ты сомневаешься? Неужели в Боге меньше бытия, чем в человеке?! Смотри не переосторожничай, знаю я эту твою высшую трусость…
– Известны два пути, – резко ответила Люда. – Один – вверх: жертвуя низшим, разрушая его в себе, вплоть до Эго, ради высшего абсолютного «Я». Второй – жить… жить… но жить не как все эти несчастные людишки на этой планетке, которые и рта не успевают открыть, как умирают, а тысячи, миллион лет, целую длительность здесь ли, где еще, но непрерывно, не уступая, удерживая ценное в себе… Остановить и сохранить себя, не уходя в Неизвестное, не разрушаясь, не трансформируясь… если не считать, конечно, уже самых неизбежных мелочей…
– Тихим таким демонизмом попахивает от этого вашего второго пути, Людочка, – ответствовал Петр. – Вспомните: договор с дьяволом, вечное тело…
– Но, во-первых, это не мой путь…
– Ах, вот вы про что! – вмешалась опять Галюша, всплеснув руками. – Демонов и я не люблю, но, по мне, такая бы еще долго, ой как долго в теле бы пожила. Уютство, то какое, прости Господи… Раек сладкий, раек, да и только!..
На двор между тем вышел довольно странный пожилой мужичок Мефодий, чумной, востроносый, и глазом своим внутри себя замутненный. Про него ходили разнообразные полулегенды. Например, что живет он не с женщинами, а с их тенями, и во время любви ползет вкось, в объятья их теней. Многие от этого истории приключались. Странноватый был мужик, одним словом.
Мефодий мутно оглядел всех троих, сидевших на скамейке, и швырнул в Людину тень небольшую палку. А потом быстро сделал гимнастику, вниз головой.
Все это немного отвлекло друзей от чистой метафизики. Галюша вдруг вытащила, словно из-под земли, бидон еще холодного квасу, а Люда принесла закуску и наливочку. На дворе было почему-то одиноко, а Мефодий отличался своим непьянством.
Приютились. Черные птицы пронеслись над их головами, и зашумели в ответ деревья.
– Не видим, не видим мы многого, – проверещала в ответ Галюша.
VII
Первый утробный глоточек прошел за бытие – за вечное и неделимое. Галюша даже немного всплакнула. Петр же, обернув свой лик к Люде, убеждал ее:
– Страх твой, Люда, очень простой источник имеет: атеизм в детстве. Всех нас в свое время накрыл этот ужас: такова уж современная цивилизация. Ведь впервые человек один на один со смертью оказался, без веры. А в детстве, ой, ой как все остро воспринимается, вот и залез некий животный ужас в душеньку, еще бы; я один, кругом тьма, и я умру, и уйду в эту тьму навсегда. Да к тому же дух стал уже пробуждаться, у некоторых даже в очень юном возрасте, бывает, вот и получилось, что даже все, что вечным полагать нужно, разум, дух, держится только в одной точке, в одном теле, и разрушится эта точка – тогда и все погибнет, даже самое дорогое, «я», сознание. Вот откуда и вошло в нашу душу это судорожное цеплянье за жизнь, эта истерика. Ведь согласитесь, даже в девятнадцатом веке такого не было. О, конечно, потом, я имею в виду нас, все восстановилось, пришло в нормальное состояние, вернулась вера в Бога и в абсолютность бытия, но ведь это потом, по мере самодвижения разума. А тот ужас, тот страх безумный вошел с детства, в кровь, и в плоть, и в темные глубины души тоже, и пусть разум его вытеснил из сознания, где-то в наших глубинках, закоулках, он еще живет. Это уже я про вас лично говорю, дорогая моя Людочка…
– Ах, вот как, – рассмеялась Люда. – Но учти, Петр, этот атеизм, – или, точнее, страх, вероятно, не так прост, как кажется. Не исключено, он просто символ чего-то иного, страшного, чего нам не понять. Легко высмеять атеизм, но трудно уничтожить страх, тем более что он может быть намеком на совершенно другую, уже не «атеистическую», а метафизическую ситуацию…
– Хватит, хватит, – вздохнула Галя. – Договорились. Все вы, может, не правы по-своему. Давайте-ка лучше хлебнем немного, чтоб каждая жилочка внутри задрожала. Пока живы.
Прошел хохоток.
– А время и я не люблю, – умильно продолжала Галюша, вытирая платком сальные губки. – Когда выпьешь, время немного утихает, не так бежит. Я помню, Люда, тот наш разговор о времени… Ох!
Мефодий опять приблизился к ним. Был он, замутенный, молчалив, но на этот раз заговорил:
– Может, на кладбище хотите прогуляться. Я люблю…
– А что, тут рядышком кладбище? – осведомилась Люда.
– А то нет. Этого добра везде хватает.
И Мефодий опять подпрыгнул, сделав вокруг себя свою гимнастику.
– На кладбище всегда хорошо прогуляться, – дружелюбно улыбнулась Галя. – Мы с моим мужиком часто гуляем по кладбищу. Так оно, поди, уж закрыто?
– Я дыру в заборе знаю, – уважительно вставил Мефодий.
– Что ж, прогуляться после пития неплохо. Только надо бы его угостить?! – и Петр кивнул на Мефодия.
– Не надо, – шепнула Галя. – Он вообще-то не пьет, а если выпьет, то не такой дурной делается. Смиреет. А сейчас он как раз своеобычный.
– Закаты здесь какие, закаты на этой окраине, – вздохнула Люда. – Всю душу вывернут. Как у вас в Боровске, Галя.
– Я за палкой схожу, – буркнул Мефодий и побежал к дому.
– Без палки он на кладбище никогда не ходит, горемычный, – вставила Галюша. – С кем он там воюет, не знаю.
Тихо допилась сладкая наливочка, и с какой-то радостью Галя поцеловал свою Люду. Мефодий не заставил себя ждать: вприпрыжку с палкой в руке и в то же время умственный, он прискакал к друзьям.
Началась вечерняя прогулка.
Мефодий вел изворотливо, кривыми переулочками, то и дело приходилось пролезать в разные дыры в заборах. Петр поддерживал более чем нежную Люду. Мефодий тем временем разговаривал с Галей на своем языке.
– У домов нет теней, я знаю это, Галя, – причудливо-осторожно говорил он.
– Как это так, Фодя?
– Не те тени. Надо, чтобы тень была живая.
– Это которая от человеков?
– Угу.
– И что ты, Фодя, говорят, все с тенями знаешься! – вздохнула Галя, пролезая, толстенькая, сквозь дыру. – Нешто тебе людей не жалко, особенно баб?
– Как не жалко – жалко! – Мефодий хотел даже сделать свою безразличную гимнастику. – Но тень, тень она, Галя, особая стать. Вот кого хвалить надо.
– И много ты их захвалил?
– Людям что, Галя, люди они и так счастливые. А тени?! – И Мефодий, шумно вздохнув, погрозил кому-то не то пальцем, не то кулаком – в пространство.
Быстро прошли последние проулки. Шепот из-под углов сопровождал их.
Дыра в этом кладбищенском заборе действительно была, приметная, но вела она не на могилы, а в бесконечную зелень, кусты и деревья, которая скрывала могилы от посторонних глаз. Как только друзья подошли к дыре, из нее выскользнули две девочки-подружки, лет тринадцати, как раз с соседнего с домом номер восемь двора.
– Эх, вы, сластены! – шикнул на них Мефодий.
– А что? – спросила Люда.
– Да за земляникой сюда ходют, – объяснила Галя. – Кругом, за городом, не так далеко, полно земляники, и они сюда приладились: с могилок землянику рвать. Точно она поэтому слаще.
– Ого! – вспомнила Люда. – Как зовут девочек-то?
– Нина и Катя.
– Я знаю больше эту странную девочку Иру, с нашего двора.
– Как ее не знать такую. – Чуть вздрогнула Галя.
– Хорошо! – вдруг закричал Мефодий.
Друзья уже были на кладбище. Первые могилки на их пути расположились довольно хаотично, точно все перемешанные. Лишь цветы и надписи напоминали об уютстве. Но потом все стало более нормальным… Любимым занятием Люды в ранней юности было бродить по кладбищу и читать надписи на могилках, представляя себе жизнь ушедших. Но с некоторых времен все эти надписи для нее звучали как насмешка, как игра, как знаменитый балаган иллюзий, называемый жизнью или смертью – все равно. Но в душе оставалось все-таки желание ущипнуть иллюзию за хвост.
Поэтому она, не удержавшись, чуть-чуть, но добродушно пошутила над чистенькой могилкой, за что была сурово осуждена более традиционно настроенным Петром.
– Хоть и хвост, а все-таки уважение надо иметь, – поправил он ее.
– Какие там хвосты, – спохватилась Галюша. – Настоящие чудовища порой тут шляются. Вы не смотрите, что могилки такие прибранные. Знаем мы этот порядочек!
Мефодий прыгнул куда-то в кусты и моментально вынырнул оттуда. В руках он радостно держал две палки. Но глаз его, отключенный и занырливый, был обращен внутрь.
Прошла заблудившаяся группа пионеров с венком.
Мефодий подошел и прошептал что-то на ушко Гале.
– Фодя гадалке показать нас хочет, неугомонный, – провозгласила Галя.
– Где ж тут на могилках гадалка?!
– Да Фодя говорит, одна гадалка здесь по ночам на могилы ходит и мертвым гадает – не то по костям, не то по траве на могиле, про судьбу их, тихих…
– Занятная старушка, должно быть, – вставил Петр.
И Мефодий закружил их по всему кладбищу, от дерева к бревну, от могилы наискосок к могиле вкривь, между кустами – к своей неведомой цели.
«Могила без тени, Петрищева, сейчас, кажется», – бормотал он.
Люда чуть-чуть ушиблась о пенек и с нежностью подумала о боли – ведь все равно это мое бытие, мое ощущение…
Вдруг перед ними оказалась полянка, с почти уже сравненными с землей могилками, только кресты некоторые торчали из будто приглаженной земли. Но где-то в середине поляны под деревом была еще живая могилка, и около нее на бугорке сидела старушка, но очень невзрачная, хотя и с улыбчивым ртом.