Я из тех, кто последним замечает, что кто-то в кого-то влюблен; из тех, кто в первую очередь ловит те флюиды, которые касаются собственной персоны – все через себя!
И только по какому-то изменению отношения Ямкина ко мне, которое много раз совпадало с появлением близко Виктории, я начал что-то подозревать. А потом, кажется, на пароходе к Антверпену, мы взяли молодого лоцмана. И Виктория принесла на мостик поднос с кофе и сандвичами. Лоцман от сандвичей отказался, заявив, что на всех социалистических судах сандвичи одинаковы и ему надоели. Тут он понял, что сморозил обидное, спохватился и сказал, что наша стюардесса – это уже не стюардесса, а голливудская кинозвезда, она просто потрясающе красивая женщина!
Виктория явилась тогда на мостик в белом с синим горошком платье. Волосы ее были только недавно вытравлены и сверкали простынной белизной, а лицо было накрашено с яркостью цирковой афиши.
В полутьме ходовой рубки, в суровом мужском мире отточенных команд и официально-вежливых отношений возник перестук каблучков. Скажи мне, Боже, что станет с девушками, женщинами, романистами и режиссерами, когда в уставшем мире будет принят закон, по которому на все цокающие в ночи, в утренней тишине, в коридоре, на лестнице, на тротуаре, затихающие под сводами, торопливые, размеренные, острые, легкие и т. д. женские каблучки будут поставлены обесшумливающие амортизаторы?
Что такое женщина, если она не слышит стука своих каблучков на мраморе театрального вестибюля!
Какое оружие будет выбито из рук амура! Небось, все амуры объявят голодную или сидячую забастовку, а кинорежиссеры, те просто повесятся в массовом порядке – что это за фильм, если по асфальту не удаляется или не приближается стук каблучков?
Голландский или бельгийский лоцман аж язычком прищелкнул в такт перестуку Виктории. И Ямкин вдруг взглянул на меня с такой счастливой мужской гордостью, так стремительно помолодел, выпрямился, так махнул рукой по сединам и морщинам, что даже мои тугие глаза отверзлись, как у испуганной горлицы. И я заметил во взгляде капитана насмешливый упрек: мол, как же ты-то не примечаешь, какая небожительница ходит между нами; как ты позволяешь себе на нее цыкать и заставляешь по три раза перемывать умывальники? И тут я понял, почему со стороны Юры последнее время был по отношению ко мне какой-то едва заметный, тщательно прикрытый, но холодок. И сразу же я, конечно, как и все мужчины, начал проявлять к пассии приятеля повышенное, неискреннее, удручающее самого себя уважение; горячо благодарю после каждой трапезы в кают-компании, как будто она кормит меня собственным молоком; вытаскиваю зажигалку, как только она протягивает руку к сигарете и т. д. и т. п. И все это надо прикрывать улыбкой сочувствующего, хранящего прекрасную тайну товарища.
25 октября. Южная Атлантика, на переходе Рио – Бермуды
Над океаном ветер иногда зрим. Когда облака лежат в небесах огромным веером, исходят из одной точки горизонта, то они распластаны по ветру. Такие сходящиеся в одной точке длинные облака порождают обостренное ощущение перспективы и величия океанского пространства.
26 октября. Южная Атлантика, на переходе Рио – Бермуды
Все у нас с Юрой получилось, как у большинства моряков, – в начале знакомства кажется, что чужие совсем люди, а затем с каждым часом и днем выясняется все больше точек и узлов, где пересеклись линии жизней и завязывались ее этапы; и все больше оказывается общих товарищей и знакомых анекдотов.
Когда судьба свела нас на «Фоминске» и отправила в долгое тайм-чартерное болтание по планете на службе шведской фирме, я еще не знал, что он женат на Галине и командовал подлодкой, на которой погиб Степан. Нужно было угодить под забастовку докеров в Каннах, чтобы узнать о таком узелке.
И этот узелок сразу завязал нас бабьим, самозатягивающимся сплетением. Нужно было вместе делать утреннюю пробежку по спящим Каннам, по сырому от росы гравию, под сырыми от росы пальмами, оплетенными сырым от росы плющом или диким виноградом, чтобы вдруг всплыло имя Степана и перевело нас сразу на «ты».
В начале рейса мы на стоянках неукоснительно делали большую, километров по семь пробежку, а жили еще по московскому времени. И когда в Каннах было четыре утра, по судовому было уже семь.
Чудесные рассветы. Чудесные первые просыпающиеся голоса птиц. Чудесный туман среди пустынных аллей. И мы трусим по шоссе, а навстречу редкие автомобили загулявших французиков – возвращаются из загородных ресторанчиков. И обязательно на правом плече водителя лежит женская головка – спят усталые подружки. И каждый француз обязательно шевельнет плечом, пробудит подружку, покажет на нас – бегунов и притормозит, предложит подвезти до города. А потом на деревья падает первый луч солнца и птицы наполняют весь мир сверкающими трелями первых песен…
Возможно, именно на контрапункте такого полного мира под оливами, в пику нежности женских головок на плече любимого, повела нас однажды в суровость своего прошлого. И Юра рассказал, как его лодка попала в аварию, и они начали булькать, и как он послал старпома в загазованный отсек; знал, что не вернется старпом, но послал. И старпом знал, что не вернется, но, ясное дело, пошел. Скинул пилотку, и почему-то фуражку надел поверх противогаза, и пошел. Юра это рассказывал на каннском рассвете, когда мы сидели на обочине шоссе, а мимо ехали загулявшие французики. И я не сразу понял, что он рассказывает мне об известном, о том, что я уже знаю из приказов-разборов, из рассказов товарищей, но не очевидцев, не участников. А между официальным разбором аварии и правдой всегда огромная разница. И я все выслушал, не говоря, что Степан мой давний товарищ был. И узнал, что Галина ходила к Юре в госпиталь, когда он ждал суда и сам казнил себя ежесекундно и хотел умереть, а она – вдова Степана – все ходила и ходила, и вернула его к жизни, потому что ему надо было ее утешать, ей помогать жить. А суда не было – не нашли никакой вины у командира – сверхредкий случай. Однако, как положено, демобилизовали при первом сокращении Вооруженных Сил – еще в пятьдесят шестом году.
И я в пятьдесят шестом демобилизовался.
И сблизила нас с Юрой не так, быть может, память о Степане, как похожесть судеб. Военному моряку на торговом флоте прижиться очень тяжело. Ямкин – единственный из моих знакомых военных, который стал капитаном.
Он носил уже большую звезду, командовал ПЛ и упал до третьего помощника на буксире в Таллине, потом пять лет лоцманил в Выборге, одновременно заканчивал Высшую мореходку заочно, затем второй и старший помощник уже на торговых судах в Эстонском пароходстве и пятый год капитан. Трудная мужская жизнь. Самоограничение и воля. Узда и цель.
Внешне он немного напоминает Александра Грина – некрасив и морщинист, замкнут и малоразговорчив, но если говорит, то с покоряющей искренностью. И совершенно седой.
28 октября. Южная Атлантика, на переходе Рио – Бермуды
Женщина должна быть красива какой-то персональной, очень своеобразной красотой, чтобы ее не портила обнажающаяся при улыбке верхняя десна. У Виктории десна видна на сантиметр выше зубов – красная влажность. А когда Виктория хохочет, то даже перепоночка выглядывает, которой природа прихватила верхнюю губу к десне. Хохочет же Виктория не тогда, когда ей хорошо и весело, а когда она считает смех необходимым с какой-нибудь рациональной целью. Главным образом, конечно, чтобы провоцировать противоположный пол.
Ужасно, когда тридцатишестилетняя судовая буфетчица неколебимо верит в свою обаятельность, непреходящую юность; и когда неколебимость ее веры в свою неотразимость и в свои прелести поддерживается реакцией окружения – маркитантка в армейском обозе в былые времена.
Моряцкие мужские гормоны подслеповаты или даже вовсе слепы – как кроты, – сидят всю жизнь в глубинах нашего организма, роют там ходы и норы и реагируют не на женственность, а на женское, на четкие и ясные сигналы, то есть на полоску трусиков, когда буфетчица моет трап, подоткнув юбку. Или когда она таким же манером подтыкает верхнюю губу, обнажив влажное красное. Вот и весь фокус. И больше всего меня бесит именно примитивность фокуса. Ведь это уже и не фокус, а чистой воды мошенничество, примитив неандертальский, издевка над свободой мужской воли!..
Себя и других судовых женщин Виктория называет «девушками»: «Даже мы – девушки – не хочим с Мариной на берег ходить: она девушка капризная!» Марина дневальная и тоже, конечно, не Клеопатра, но хоть держится скромно, а это как раз Виктории и не нравится.
Без свидетелей Ямкин называет Викторию «Чекушечка моя». Как-то в Рио-де-Жанейро он: «Ты здесь, Чекушечка моя, сразу без нас заблудишься, не в тот переулок свернешь». Она: «И почему они меня Чекушечкой зовут, не знаете?»
«Они» – она так показывает свое знание шестка, свою смиренную подчиненность капитанскому величию. Спросишь: «Где капитан?» – «Они сказали, что кушать не будут»…
И вот Виктория интересуется: «И почему они меня, хи-хи, Чекушечкой зовут, не знаете?» А зовут «они» ее так ласково и миниатюрно потому, вероятно, что если от Виктории шкаф со спиртным не закрывать, то она весь день будет в полсвиста, а к вечеру надерется…
– Хотите, он вас Мерзавчиком звать будет? – сказал я тогда в Рио. – Изящней Мерзавчик, правда, Виктория Николаевна?
Она, конечно, свое хи-хи, а Ямкин потемнел. Морщин у него в моменты таких потемнений делается в два раза больше, чем в светлые периоды, – как будто все извилины мозга пропечатываются сквозь лобную кость. Здорово ему досталось в жизни, если к сорока шести годам он по морщинам, пожалуй, Александра Грина перегнал. Еще очень давно, когда нас с Юрой впервые свело на военной переподготовке, он был назначен старшим группы, а звали мы его Старик. Теперь он зовет меня ведомым, а я его ведущим. Но это в хорошие моменты. А в Рио Юра за моего «мерзавчика» обозлился и уставился на меня стальными суровыми глазами. Однако взгляд его ныне имеет только внешность уверенной суровости. На дне же глазных яблок залегла колеблющаяся тень.
Ева протянула к яблочку лапку. И Ямкин уже по всем статьям начинает стареть, потому что мучает его неуверенность, страх, бесит ревность, уже не знает он, где добродушная и не оскорбительная шутка в адрес его пассии, а где замаскированное оскорбление, а где обыкновенная издевка. И на все мнимые и настоящие угрозы и поползновения ему хочется рычать, и клыки обнажать, и хвостом себя по ребрам лупцевать. Теряет себя капитан. Скользит, сползает, а внешне взгляд суров и целостно угрюм. Но не меня же можно внешностью обмануть. В отпуск бы ему на сушу на полгодика. Всю свою историю человечество решает любовные вопросы и приводит их в порядок на земле. Не место такими делами на корабле заниматься. Скользкая на корабле палуба.
Ямкин засуровился на «мерзавчика», но при этом он еще испытывал за меня и неловкость – ему больно было, что я так плоско шучу и тем подрываю свой авторитет в глазах его утонченной возлюбленной.
Мы продолжали прогулку по Рио, то есть по магазинам. И в каждом Виктория тянула нас к женскому отделу и прикладывала на себе («по своей полноте») черные пояса, растягивала на пальцах паутинные трусики, трясла бюстгальтеры и умело совала в сумку бесплатные рекламные буклеты.
Тут надо заметить, что и сам я питаю слабость к ярким рекламным штучкам. И Виктория прихватывала по рекламке и для меня. Но даже это не могло заглушить во мне омерзение от того, как ей надо было крутиться перед нами с прикинутым на грудь бюстгальтером или растягивать на кулаках колготки. И при этом от волнения у нее краснела шея и очень заметными становились беленькие пупырышки на декольте.
Выйдя из очередного магазина, Виктория сразу брала нас обоих под руки, крепко вцеплялась, особенно на уличных переходах – ведь маленькой обаятельной девочке положено бояться уличного движения и говорить: «Ой, какой он большой, этот автобус! Объясните, как это он тут помещается, такой бо-о-ольшой! Ой, этот нас задавит!.. Ой, я на каблуках такая неустойчивая! И вообще, хи-хи, я не люблю быть высокой – я стесняюсь, когда я высокая!» От ее цепкого прикосновения мне становилось так гадко, что хоть волком вой. В ее хватке была неколебимая уверенность в том, что мне это приятно. И ее наглая уверенность в своей победительности, маркитантская уверенность, что любой – от генерала до обозника – готов за ее прикосновение кошелек отдать вместе с орденами, – эта ее уверенность больше всего меня бесила. Значит, она не чувствует моего омерзения. А если так, то, значит, я потрясающий актер! И мое старание как-нибудь не оскорбить Юрины чувства прорвавшимся наружу омерзением к предмету его страсти полностью удается. Но именно это-то и было мне тошно.
Интересно, что со мной Ямкин никогда не говорит о жене, даже не произносит ее имени. Но когда рядом Виктория, часто вспоминает жену и произносит ее имя «Галина»… Садизм? Ведь он знает, что никакой женщине, самой тупой, не может быть приятно, когда ее любовник только и делает, что вспоминает о жене. Или он специально поддерживает в Виктории ревность, чтобы сильнее привязать к себе? Или это совесть? Уравновесить угрызения хорошими словами в адрес далекой обманутой?
Надо признаться, Виктории хватает воли, ума и актерских способностей никак не реагировать на появление «Галины» в самые неподходящие моменты. Это, конечно, не ум и не воля – это точный инстинкт. Чем меньше ума у женщины, тем она хитрее и точнее.
Прогулочка по Рио закончилась тем, что Виктория углядела графинчик-статуэтку голого мальчишки. При помощи электронасосика мальчишка выпускает из деликатного места струйку вина или водки – в зависимости от вкуса хозяина.
– Ой, всегда я деньги на безделушки трачу! Ой, какая непрактичная я! Ой, мама за мои сувениры ругается, хи-хи! Но это очень чудесный амур! Мы его купим?..
И бывший командир подводной лодки, переживший высокие трагедии, ни разу в жизни не праздновавший труса мужчина, занялся подключением батарей к насосику, выяснял у бестии-продавца, почему струйка льется вбок, а не прямо – дефект это или так задумано? И все приговаривал: «Интересную ты штуку обнаружила! Ну, ведомый, нравится? Здорово оригинально, а? Сейчас, стало быть, на судне коньяком опробуем, да?!»
01 ноября, прошли Ресифи и Сан-Роки, средняя скорость 19 узлов
Южный крест, слава богу, уже низко над горизонтом. За экватором я всегда чувствую себя изгнанником. И ностальгически грущу по Медведице. Ночью глядел на небеса в бинокль. Прощался с двумя маленькими и очень красивыми галактиками. Они правее Млечного Пути, если смотреть на зюйд. Названия этих галактик я не знаю, но легко нахожу их в южном небе.
Меня давно уже перестало удивлять отсутствие у матросов любознательности и любопытства к звездам. Тысячи часов они проводят на мостике, где всегда есть бинокль. И ни разу при мне молодой человек не посмотрел на звезды сквозь оптику. Правда, я как-то поймал самого себя, что живу возле Пулкова всю жизнь, но так и не собрался посмотреть на космос в телескоп. И ведь так никогда не соберусь, вероятно. А более величественного зрелища не может быть для смертного.
Кудрявцев как будто угадал мои мысли и попросил показать Южный Крест. Потом спросил название отдельных звездочек в Большой Медведице.
Я полистал астрономический ежегодник и прочитал медвежьи имена: Дуббе, Фекда, Алиот, Мизар, Бенеташ… Пахнуло древними арабами, греками, римлянами… и Феклой.
– Люблю ходить по болоту, по трясине, – сказал Кудрявцев.
– Почему? – озадачился я его переходу от космоса к тине.
– А там нельзя останавливаться.
– А чем это хорошо?
– Ну, ничего не остается, как шагнуть шустро, прыгать даже и бежать. И в глазах только кочки и мелькают. Потом на твердь выберешься, присядешь, закуришь и сразу всю природу вдруг заметишь и оценишь. Как с самолета на парашюте спрыгнул.
Саша служил в авиации, но прыгал только единожды. Был шофером заправщика и аккумуляторщиком. Деревенский. Отец после войны сильно начал пить, ушел из семьи, сейчас еще жив – работает на рыборазводной станции под Приозерском, выкладывает веники по берегам прудов для кормления рыб. Кудрявцев с отцом не порвал, ездит к нему и с ним рыбачит.
Узнал от Саши, что с незапамятных времен в наших деревнях известны наркотики.
По полю цветущей конопли гоняют лошадь. Цветочная пыльца налипает на лошадиный пот. Пену с лошадиных боков соскребают, сушат, мешают с табаком и курят. Называется «дурь».
Накурившиеся дури видят черно-белое кино как цветное, видят еще волшебные сны.
Атлантику Саша называет Океан Океанычем, но это не значит, что он испытывает к огромным пространствам соленой воды положительные эмоции. Нет, просто не любит панибратства с природой. И морщится, если, например, Индийский океан Варгин назовет Индюшачьим. Но плавает Саша только для того, чтобы заработать денег, обеспечить семью на год-два и закончить рыбоводческий или автодорожный техникум и потом работать на земле.
Я знаю высказывание одного большого нашего писателя. Он определяет и сегодняшнюю Россию как страну «приозерную».
Она «приокеанская», как бы такое слово ни резало ухо человеку, влюбленному в словарь Даля.
Кудрявцев хочет жить и работать при озере, но он отлично знает степень машинности современной России и ее океанскую грохотность.
– А почему не тянет стать моряком, капитан? – спросил я.
– Командовать надо будет, – объяснил он. – Не люблю… Меня в полковую школу на сержанта посылали учиться. А я в кусты ушел. Мне рядовым больше нравится. Вот боцманская должность – одно страдание…
– И много у вас таких солдат было, которые в маршалы не стремятся?
Он потеребил кудри и сказал, что много, даже полковую школу якобы пришлось начальству расформировать.
С обычной точки зрения развит он слабо. Как-то проводили викторину. Нужно было назвать пять знаменитых картин Репина. Он хотел всадить в Репина то «Боярыню Морозову», то «Переход Суворова через Альпы». Я пристыдил. Так теперь он и Варгин собирают из всех журналов кроссворды и разгадывают – повышают культурный уровень.
Варгин весь состоит из тех современных деталей, которые уже стали штампами: магнитофоны, записи западной музыки, Клячкин. Два родных брата – официанты, то есть халдеи на его языке. Сам на официанта никак не похож – всегда небрит, на руле стоит в красной фетровой женской шляпке с пером. В последнем советском порту – Калининграде он поднабрался, и Юра с ходу разжаловал его из матросов первого класса в уборщики. Плавать Варгин привык, к морской работе его тянет, выклянчил себе право стоять все-таки на руле и стоит в узкостях замечательно, о значительном уменьшении заработка (уборщик очень мало получает) он не переживает, прозвище у него Испанец.
– Почему вас так зовут, Варгин? – спросил я у него как-то в подходящий момент.
– А вы никому не скажете?
– Нет?
– Если скажете, мне мешок завяжут.
– Ясно. Говорить не буду. Может, напишу, – успокоил я его.
– Это пожалуйста! – легкомысленно согласился он и перешел на шепот, хотя вокруг нас была пустота рулевой рубки и пустынное море. Оказалось, в Севилье у Варгина есть любовь – испанская девица, с которой он познакомился в Марселе два года назад. Она пишет ему письма до востребования в Ленинград. Родилась в СССР, потом родители вернулись на родину. В письмах Карменсита молит Бога и всех святых Марий завернуть Варгина в фалангистскую Испанию и называет его женихом. Она рыдала на причале, когда они расставались в Марселе. Она присылает ему красивые открытки и шикарные проспекты испанских коррид. Больше всего на свете Варгин боится, что корриды попадут в отдел кадров.
Девицы любят Варгина. Девицы вообще чаще любят разгильдяев, нежели степенных семьеустроителей.
– Сколько матери? – поинтересовался я.
– Сорок три. Медсестра была, а упала, руку поломала, гипс неверно наложили, нерв передавили, рука завяла. Теперь усыхание по всему телу распространяется. Правда, у матки и раньше здесь, – он покрутил пальцем возле патлатого лба, – не все мокро было. Гардеробщицей работает. Тридцатку получает. В той же больнице, где сестрой была. А батька киномеханик. Братья халдеи – хорошо прихватывают…
И вот этот Испанец по всем признакам – неформальный лидер палубы. Почему? Почему даже Кудрявцев к нему явно тянется? А ведь мне последнее обстоятельство почему-то обидно…
04 ноября. Бермуды, порт Гамильтон, выгрузка
Около пяти утра по местному разбудил Мобил. Он положил тяжеленную лапу прямо мне на физиономию. Не знаю, что испытывают в такие моменты занесенные альпийским бураном путники на Сан-Бернаре, но я испугался – кто-то тяжелый и шершавый шарит тебе по лицу. Потом пес убрал лапу и лизнул меня в губы, будто я банка с пивом. Потом взял за руку зубами и потащил с койки.
Я сел.
Было очень тихо – как бывает, когда привыкшие к гулу двигателя уши еще ценят и лелеют стояночную тишину. И в этой тишине я услышал приближающийся собачий лай. Лай в неподвижной бермудской ночи.
Мобил тащил к окну – оно было приоткрыто, а он хотел, чтобы я совсем открыл его в предутреннюю тишь.
Сквозь тишь и гладь скользил в океан рыбачий сейнер. С носа на корму и обратно бегал по рыбачку черный дворняга и лаял в благодать.
Я уступил место у окна Мобилу. Он стал задними лапами на диван, а передние сунул в окно и поверх них положил огромную голову.
Он молчал, но бермудский рыболовный пес сразу его заметил, и тоже умолк, и застыл на корме сейнера.
Я видел, как хвост Мобила ласково задрожал. Этого бермудский псина уж никак не мог видеть, но тоже завилял хвостом. Он ехал мимо нас далеко внизу и тихо перемещался вдоль борта сейнера в самую корму, а на корме поднялся на кучу сетей и так и стоял там, виляя хвостом, и молчал, пока не исчез за молом. Тогда Мобил вздохнул, проглотил слюну, опять вздохнул и опустился на диван. Вероятно, он пожелал бермудскому дворняге счастливого плавания. А мне он сказал нечто вроде: «Ты неплохой человек, и я не хочу тебя обижать, но прости, прости, капитан, меня все-таки тянет к своим иногда, ты не сердишься, что я тебя разбудил?»
Я ни капельки не сердился. Лег обратно в похолодевшие простыни и вспомнил картинку из детской книжки: сенбернар откапывает из-под снега путника, на шее спасателя бочонок с вином, на спине скатка одеяла. И как я раньше не вспомнил этой картинки? И еще сразу вспомнился рассказ из детства о мальчике-художнике и его собаке; они развозят молоко – бидоны в двухколесной тележке, бедствуют, мальчик рисует картину на конкурс – старика, сидящего на бревне; если мальчик получит первое место, его и собаки судьба наладится и все будет прекрасно, но рисунок мальчика куда-то затеряли, голодный художник и голодная собака ночуют в пустом холодном соборе и замерзают перед чудесной церковной живописью, а утром выясняется, что они победили на конкурсе…
Кажется, это итальянско-английская писательница Уйда.
И мне показалось, что нынче мальчишкам не дают читать такие рассказы. И уж, конечно, не пишут их – мелодрама, сантименты, лобовитость, нет подтекста, толстовство, слюни… Но если я сорок лет помню рассказ о погибшем маленьком художнике и его собаке, а миллион случаев и событий собственной жизни забыл безвозвратно, то… что «то»?
Взяли пассажира до первого европейского порта. Шалапин, Петр Васильевич, был туристом в круизе на «Пушкине», сложный случай аппендицита, вспороли в морском госпитале Гамильтона, и он там застрял на восемнадцать суток. Ему, как Мобилу, запрещен самолет. Под пятьдесят. Производит впечатление властного человека. С места в карьер сделал внушение Виктории – она принесла графин с водой, а там много осадка.
Случайные пассажиры на грузовом океанском судне первое время робеют, чувствуют себя сухопутными крысами, окруженными морскими волками, а этот так прихватил нашу красавицу, что у меня сердце возрадовалось. Спросил у него профессию. Он:
– Философ.
– Как так? – вырвалось невольно. Почему-то удивляет такая профессия.
– Так в дипломе написано, – объяснил он. Я постарался скрыть аппендицитный приступ любопытства. Ведь отравленного гуманитарностью тянет к другому отравленному, как бразильского сенбернара к бермудскому дворняге. И особенно хочется поговорить со свежим человеком о литературе. Я тщательно отшлифовал на английском: «Какую последнюю книгу вы прочитали? Какой ваш любимый писатель? Каких из ваших современных писателей вы знаете?» И задаю эти вопросы лоцманам. Лоцманы выглядят интеллигентными господами (особенно в Европе). И каждый раз надеешься, что разговор состоится, но каждый раз проваливаешься в черную дыру. Пайлот вообще не может понять вопроса. О какой книге идет речь? Зачем ему читать книги? Как он может любить писателя – гомосек он, что ли? Журналы он читает – там есть кое-что интересное, но вообще он любит: фотографировать, водить машину, смотреть телевизор, собирать карты гидрометеопрогнозов, марки, спичечные наклейки, фигурные бутылки – нужное подчеркнуть. Один-единственный раз мне попался лоцман – речной, в Темзе, – который читал Силлитоу, слышал о Мэрдок, покупал детям Диккенса, из русских знал (правда, по телепостановкам) Толстого, Достоевского, Чехова, любил Конрада и Мелвилла, ругал Кристи. В ту ночь на Темзе я впервые услышал, как произносят настоящие англичане эти знакомые по графическому изображению фамилии…