Она перебила нетерпеливо:
– Я хочу рассказать вам свою историю… Давно хотела рассказать ее кому-то, кто не просто послушает и поахает… Признаться, сегодня я пришла именно затем, чтобы познакомиться с вами… Я вас читаю, и можно не буду говорить все эти банальности, которые, я уверена, вы и так слышите от читателей-поклонников? Дело в том, что моя история, хотя прошло уже несколько лет, не дает мне покоя, не отпускает… Знаете, так бывает, когда вы уходите из дому и вдруг вас начинает точить мысль, что вы оставили на плите чайник или кастрюльку… И хотя вы вроде точно помните, что выключили газ, эта проклятая засевшая мысль все же держит вас на крючке и не дает расслабиться…
Я промолчала… Почему-то многим посторонним или едва знакомым людям кажется, что я достойна того, чтобы обрушить на меня сюжет чьей-то жизни. Очевидно, я произвожу впечатление акына… Обычно я выслушиваю все с чрезвычайно внимательным видом, после чего забываю… Ведь писателю легче всего сочинить именно историю, сюжет… И гораздо труднее вдохнуть в придуманных героев дыхание жизни.
– Если у вас нет настроения, можете послать меня к дьяволу… – вдруг сказала она.
Я обернулась и посмотрела на нее. Было что-то скорбно-патрицианское в ее горбоносом профиле, отраженном в боковом стекле машины…
– Нет-нет, что вы, – торопливо уверила я, – конечно, мне будет…
И опять она перебила меня, и в тоне, в напряжении голоса чувствовалась застарелая измученность, которая, по-видимому, не отпускала ее ни на минуту…
– Не называю фамилии моего мужа, вы не могли его знать… Да это и не имеет значения.
Мы познакомились на международной конференции дизайнеров в Париже… Знаете, это была одна из первых грандиозных тусовок профессионалов нашего дела. Конец восьмидесятых. Новые веяния истории, новые возможности, международный интерес к России… Да и просто молодость, наконец… Наша персональная молодость…
На банкете по случаю окончания конференции ко мне подошел один из наших русских людей, который уже несколько лет работал в Париже. Ему удалось зацепиться в одной дизайнерской фирме, и он только-только начинал карабкаться по этой крутой лестнице… Мы были бегло знакомы в Москве через каких-то общих друзей. А тут за три дня конференции познакомились ближе, как-то увидели друг друга…
Словом, на банкете мы с ним спустились в бар отеля, заказали – не помню уже – что-то спиртное и остались сидеть за стойкой, болтая…
Боковым зрением я видела, как слева подошла какая-то женщина, протянула бармену пустой бокал, который тот сразу и наполнил… Тогда она повернулась к Мише (его звали Мишей) и что-то проговорила по-французски.
Это была не старая женщина, но явно опустившаяся, я даже приняла ее за проститутку, высматривающую клиента… Внешне ничего особенного – крашеная блондинка средних лет, простое лицо, но, знаете, фигура истинной француженки: есть в них, даже самых неказистых, некая грация в осанке…
У Миши после ее слов стало такое растерянное лицо. Он улыбнулся, видно было, с усилием, что-то ответил ей и повернулся ко мне.
– Что она сказала? – спросила я.
– Это гадалка, – ответил Миша, глядя мне в глаза. – Она говорит, что раскинула сейчас карты и видит, что мы будем вместе ровно семь лет…
Меня словно толкнули прямо в сердце. А он накрыл своей рукой мою, лежащую на стойке бара, сжал ее, и так, не разнимая рук, мы поднялись в мой номер…
Ну, что вам сказать… Оба мы были люди зрелые, оба любили и ошибались, у обоих за плечами было уже по одному крушению в жизни… Неспокойные, мнительные, требовательные друг к другу…
Началась сумасшедшая жизнь в самолетах, короткие встречи, истеричная, постоянно выясняющая отношения любовь, эти вечные ссоры в аэропортах перед самым отлетом… Он едва начал завоевывать имя в профессиональных архитектурных кругах Парижа и требовал, чтобы я перебиралась к нему. Я же любила свою Москву, свое – потрясающе интересное – дело и тоже не желала ничем поступиться. У меня здесь в то время наметились два важных проекта, оба – завязанных на известных дизайнерах высокой моды… Так что я тянула мужа назад, в Россию…
Господи, сколько мы налетали этих часов! Сколько раз мы ссорились, расставались навсегда, сколько раз я уезжала, чтобы никогда больше не вернуться к нему! И каждый раз, проплакав все время полета, едва войдя в квартиру и включив автоответчик, обнаруживала его насмешливый голос:
– Сбежала? Думаешь, освободилась, избавилась от меня? Нет уж, голубушка, против заклятья не попрешь, семь лет – мои – еще не кончились!..
…Однажды, стоя под душем, я вяло вспоминала – какое сегодня число? И вдруг поняла, что сегодня – семь лет, ровно семь лет, как мы спаяны порознь-вместе.
Я захохотала, подставила лицо под колкие струи воды, подумала: вот сейчас вылезу из ванны, вытрусь насухо, быстро оденусь, соберу сумку и успею в аэропорт к парижскому самолету. Свалюсь как снег на голову, и мы отпразднуем вместе этот юбилей, этот странный крючок, не давший нам расстаться…
Едва вышла из ванной, зазвонил телефон. Это был наш общий друг, известный парижский художник, тоже из русских…
– Вика… – сказал он, то ли что-то с трудом прожевывая, то ли что-то мучительно сглатывая, – час назад… на моих глазах… На моих глазах умер Миша…
– Вам удобно, если я заеду со стороны Ржевского? – спросила она после нескольких мгновений молчания.
– Да, спасибо… Какая поразительная история!
– Он вышел из подъезда своего дома, столкнулся с нашим другом и сказал, что едет в аэропорт, хочет сделать мне сюрприз… Надо, сказал, отметить одну сакраментальную дату. Так и сказал – «сакраментальную»… Был, говорят, в отличном настроении, торопился… Они попрощались, Миша отошел шагов на пять и упал на тротуар замертво…
Она подъехала к моему дому, выключила зажигание… Я не могла выйти из машины просто так. Но и что сказать этой измученной душе – не находила…
– Несколько дней я кричала… – продолжала она вяло, словно с окончанием истории сразу сникла, устала. – Потом обвыкла… Но, знаете, не дает мне покоя это заклятье! Я даже искать ее принималась, гадалку… Расспрашивала друзей, подстерегала ее в том баре… Она как сквозь землю провалилась… Никто и вспомнить не мог – была ли такая…
– Не хотите зайти ко мне на чашку кофе? – спросила я, понимая, что надо бы ее обогреть, но не умея, к сожалению, быть внезапно сердечной с полузнакомыми людьми.
– Нет-нет, благодарю вас! У меня сегодня еще деловая встреча… Очень тронута тем, как вы… Мне это было важно, поверьте…
Она включила зажигание, я вышла и хлопнула дверцей. Она развернулась и, выезжая со двора, еще раз помахала мне из глубины темной машины…
Бессонница
Давид сам приехал в аэропорт встретить Мишу, и тому это было приятно и лестно. Давид Гудиани возглавлял созданный им много лет назад Музей современного искусства, в котором висели и несколько Мишиных картин из цикла «На крышах Тбилиси».
Они не виделись больше двадцати лет. Когда в семидесятых Миша уехал в Америку, сгинув в Зазеркалье навсегда, – никто из них не надеялся, что однажды обнимет другого. И вот они обнялись – тесно, крепко, обхлопывая спину и плечи друг друга, чуть не плача от радости. Давид, конечно, постарел, поседел – все мы не мальчики, – но был по-прежнему горяч, поджар и чертовски остроумен. Не человек, а бенгальский огонь.
Миша знал, что десять лет назад у Давида произошла трагедия – в авиакатастрофе погибли жена и сын. Он читал некролог в «Советской культуре», привезенной в Нью-Йорк одним общим знакомым несколько месяцев спустя после их гибели, – Нина Гудиани была известной балериной… Говорили, Давид чуть не умер, год валялся по психушкам, пил горькую, но – выкарабкался. Единственно – не летал и аэропорты объезжал за много верст. Именно поэтому Миша был удивлен и растроган, что Давид приехал встретить его сам, хотя мог послать любого из своих подчиненных.
И вот, энергичный и подтянутый, он уже с места в карьер везет старого приятеля смотреть свое детище, Музей современного искусства.
– Мы еще с тобой ого-го, старик! – повторял он, хохоча и кося коричневым глазом из-под полей элегантной шляпы. – Мы еще дадим бабам пороху! Я тебя познакомлю здесь с такими девочками! Ты останешься, поверь мне, останешься!!!
…Весь тот первый день они мотались по мастерским и выставкам, а вечером, прихватив двух молодых художников и трех неизвестно откуда возникших девиц, поехали за город – обедать в какую-то модную таверну, потом успели на презентацию новой книги известного прозаика и в конце концов завалились до глубокой ночи к одной знаменитой актрисе, приятельнице Давида…
Часу в пятом утра оказались дома, и Миша – в чем стоял – рухнул на диван в кабинете хозяина, мгновенно уснув. Но Давид вошел, растормошил его, приговаривая: «Хватит спать, дома спать будешь!» – сварил кофе, и они проболтали до утра – о друзьях, разбросанных по странам, об искусстве, о современной живописи, которой оба по-разному служили всю жизнь.
А наутро повторилось все то же – явились художники и два поэта, все поехали в театр на прогон новой пьесы, потом очутились на открытии конференции, посвященной бог знает чему, затем оказались в мастерской какого-то скульптора… А вечером Давид пригласил к себе целую компанию, которая гуляла всю ночь и разошлась только под утро.
На третьи сутки ошалевший от буйных и бессонных празднеств Миша взмолился:
– Давид, дай хоть эту ночь поспать по-человечески. Ну нет же сил!
Тот сник, опустил плечи, пробормотал:
– Да… Да, конечно, отдыхай… Отдыхай, дорогой…
Вышел и тихо прикрыл за собой дверь. Мише показалось, что друг обиделся, он вскочил и пошел за ним на кухню. Давид обрадовался, засуетился:
– Хочешь, кофе тебе сварю?
– Да я уже весь трясусь от твоего кофе! – воскликнул Миша. – Давид, Давид!.. Неужели ты не видишь, что болен?! Что с тобой творится? Ты страшно возбужден, ты совсем не спишь!
– Не сплю, – согласился тот. – Совсем не сплю. Никогда.
– Почему?!
Давид отвернулся и, помолчав, обронил тихо:
– Боюсь…
…Он всегда был любимцем женщин и всегда изменял жене, и это не значило ровным счетом ничего: семья составляла для него стержень жизни, и день был хорош или не очень в зависимости от того, в каком настроении Нина просыпалась. Дочь знаменитого тбилисского адвоката, прима-балерина Государственного театра оперы и балета, маленькая, с царственно прямой спиной и тихим властным голосом, – когда она появлялась перед людьми, Давид переставал быть центром внимания и становился просто – мужем Нины.
Тем августом они собирались всей семьей погостить у друзей в Ленинграде. Билеты были куплены задолго – двенадцатилетний сын и сама Нина давно мечтали об этой поездке.
Но за день до полета позвонили из музея: в одном из центральных залов прорвало батарею, и, хотя картины вовремя эвакуированы, надо срочно что-то решать с ремонтом. Нина расстроилась, хотела сдать билеты, но Давид уговорил ее лететь – он догонит их в Питере дня через три-четыре, как только наладит здесь работу ремонтной бригады.
Было еще одно обстоятельство, из-за которого он втайне желал остаться один на пару дней: ему предстояло отремонтировать кое-что еще, вернее, наоборот, разрушить до основания. Всегда осторожный и осмотрительный в отношениях с женщинами, он, похоже, на этот раз заигрался. Очередная пассия, хорошенькая аспирантка местного университета, заявила, что претендует на большее в его жизни, чем мимолетный роман, закатывала истерики, грозилась позвонить Нине. Взбешенный Давид, разумеется, оборвал эту связь, но девица оказалась опытным тактиком: глубокой ночью или ранним утром в квартире раздавались звонки… Он бросался к телефону… Трубка молчала.
Совершенно истерзанный Давид не знал, что делать – то ли убить мерзавку, то ли молить ее о пощаде.
На сей раз звонок раздался буквально за пять минут до выхода из дома – такси в аэропорт уже ждало их у подъезда. Как он мог прозевать момент, как мог допустить, чтобы Нина подошла к телефону?!
Она стояла к нему спиной – он так любил ее гордую спину, маленькую аккуратную голову, склонившуюся к трубке! Молча слушала, не прерывая. Наконец сказала:
– Вы ошиблись номером. Вычеркните его из записной книжки. Здесь живет семья Давида Гудиани и собирается жить еще много лет в том же составе.
– Кто это?! – крикнул он, обмирая от страха. – Кто?!
– Никто, – ответила она спокойно, не глядя на него. – Ты же слышал – ошиблись номером… Резо, не забудь куртку. Твоя кепка у меня в сумочке…
И до самолета не проронила ни слова, что было для него самым страшным.
Он проводил их до трапа, расцеловал сына, повернулся к жене и сказал хрипло и умоляюще:
– Нина, душа моя…
Она молча пошла вверх по трапу. Он смотрел вслед, бессознательно, сквозь сжимающий сердце страх любуясь ее великолепной осанкой. На последней ступени она обернулась и сказала спокойно и властно:
«Давид! Я жду тебя…»
– …Понимаешь, – говорил он, – днем еще ничего. Друзья, суета, дела всякие… А ночи боюсь. Боюсь уснуть… Стоит мне закрыть глаза – она уходит от меня по трапу самолета… Ее царственная спина, прекрасней которой я не видел в жизни… И каждую ночь она оборачивается… Она оборачивается и говорит мне: «Давид! Я жду тебя…»
Двое на крыше
Мне очень нравилась эта девочка. В шестом классе мы сидели за одной партой, а в седьмом ее пересадили. Но каждый день после школы мы возвращались домой одной дорогой, хотя для этого мне приходилось делать приличный крюк.
Она жила на Кашгарке, в одном из тех огромных коммунальных ташкентских дворов, застроенных кривыми мазанками, которые как и где придется налепили после войны эвакуированные.
Я очень любил эту дорогу с Наташей. Сначала мы шли по бульвару, засаженному карагачами и платанами, потом – мимо старого узбекского кладбища, заросшего травой, потом поднимались на взгорок, с которого ее двор открывался весь целиком, с веревками, груженными бельем, играющей ребятней и косыми, крытыми черным толем крышами низеньких сараев.
В тот день она торопилась домой и была радостно возбуждена: ждала отца из дальней какой-то поездки. И всю дорогу приговаривала: «Вот приду, а папа дома!» Просто ни о чем другом в тот день не могла говорить – даже досадно было.
Когда взобрались на горку и внизу, как всегда, открылся весь ее двор с черными заплатами толевых крыш, мы остановились как вкопанные: сначала увидели толпу во дворе, машину «Скорой помощи» и милицейский «воронок»…
А потом заметили этих двоих на крыше сарая.
Мужчина и женщина лежали рядом в спокойных позах, как бы отдыхая, и между ними так же спокойно лежала двустволка.
Наташа вдруг вскрикнула, заплакала и побежала вниз. Она узнала этих двоих издалека. А я еще несколько мгновений не мог сдвинуться с места. Меня потрясли покой и красота их тел. Касаясь головами друг друга, вольно раскинув руки, посреди причитаний и суеты двора, они лежали на черной крыше сарая, как на уплывающем в небо плоту.
Наконец, преодолевая страх, я спустился вниз, подошел к воротам, в которых собралась толпа, и услышал, как соседка рассказывала кому-то:
– Что на него нашло – не знаю, так хорошо жили! То ли застал ее с кем, то ли она велела ему собраться и уйти… кто уж сейчас может знать! Видели только, как выскочил он за ней с двустволкой… Она бегала от него по двору, кричала: «Саша, ты бредишь! Ты бредишь, Саша!!!» Потом по лесенке взлетела на крышу сарая. А он поднял так ружье, прицелился и выстрелил. Ну, она упала молчком, даже пикнуть не успела… Он же стрелок, спортсмен… все, бывало, на соревнованиях… Ну, и взобрался к ней на крышу, обхватил этак ее голову и как завоет! Господи, и страшно как завыл, словно как пес! Мы хотели подойти к нему, кричали снизу: «Саша, Саша, миленький, брось ружье!» Никого не подпускал. Всех нас, при ком вырос вот в этом самом дворе, – на мушке держал. Ну а уж когда «воронок» во двор въехал, он себя-то и порешил…
Она еще говорила, что вот, оставил, безумец, дочь круглой сиротой… Я огляделся, ища глазами Наташу… ее нигде не было, должно быть, соседи увели. Побрел назад, поднялся на взгорок и долго еще, пока не забрали их, смотрел, как на крыше сарая уплывали в небо мужчина и женщина, погибшие так загадочно и страшно.
Придя домой, я лег на диван в столовой и, отвернувшись к стене, долго лежал, не в силах думать ни о чем другом.
Впервые в своей жизни я видел мертвых. И они не внушали страха, наоборот – они были прекрасны, хотя в то время я, конечно, не мыслил такими словами и вообще не слишком отдавал себе отчет в своих переживаниях. «И это – смерть? – думал я. – Смерть… Так вот она какая…»
Наташу я больше не видел. За ней приехала из Самарканда тетка матери, увезла к себе. Она сначала писала мне – про новый класс, про город… ни слова о том, из-за чего мы расстались… А еще через год моя семья переехала в Москву, и переписка с Наташей угасла. Не знаю, где она сейчас, вспоминает ли нашу дорогу из школы – по бульвару, меж платанов и карагачей, мимо старого узбекского кладбища, поросшего травой…
Но еще много лет при упоминании о смерти, любой смерти, в моем воображении возникало нечто величественное, вольное и прекрасное – вроде тех двоих, уплывающих в синее небо на черной крыше сарая…
И когда она упала…
Лена Батищева – грузная, решительная – ходит в брюках, просторных свитерах и ботинках на рифленой подошве. Когда опаздывает, а опаздывает всегда, сильно топает, так что коллеги узнают о ее приближении задолго до непосредственного появления. Так вот, Лена Батищева, чья жизнь – череда безответных или – что еще хуже – ответных любовей, работает редактором в журнале «Школьная психология».
Недавно американский благотворительный фонд организовал семинар по проблемам воспитания умственно отсталых детей. Лену тоже пригласили участвовать. И целую неделю по этому случаю она жила в гостинице «Россия», хотя до собственного дома могла добраться за час. Но надо же воспользоваться удачей, правда? Когда еще так подфартит…
А в завершение семинара американцы подарили всем участникам культпоход в Большой театр на «Пиковую даму». В роли Старухи – Илзе Лиепа.
Все-таки событие. Ведь нечасто, согласитесь, ходим мы в Большой театр, даже и живя в этом городе. Вот в пятом классе, помнится, ходили на «Руслана и Людмилу», ну, в восьмом на «Русалку»… а потом уже редковато получается…
Лена решила по этому случаю вылезти наконец из брюк и надеть чуть ли не единственное свое нарядное платье. Ну а где платье, там и непременный расход – колготки. Хорошие купила, телесного цвета, достаточно дорогие – рублей девяносто пять что-нибудь… Да оказались колготки с брачком, буквально минут через двадцать в них лопнула резинка. Когда группа выходила из автобуса, колготки на Лене стали стремительно сползать. Лена, как в детстве, начала ступать, широко расставляя ноги, чтоб удержать эти проклятые колготки хотя бы на уровне колен. А в вестибюле Большого театра первым делом устремилась в туалет, где немедленно их стащила и просто сунула голые ноги в зимние сапоги. Провозилась, понятно, то-се… когда наконец вышла, выяснилось, что ее группа уже прошла контроль и поднялась наверх.
Лена не сразу поняла свое бедственное положение. Сначала она улыбалась билетерше – кремневой старухе с веками опущенными, как у Вия, объясняла, что вот, случилась такая интимная неполадка с нижним бельем, а билеты у руководителя группы… Пробовала даже докричаться, отсылая куда-то вверх по великолепной, но нуждающейся в ремонте лестнице горловые трели: «Бо-ор-ря, Бо-ор-рь!..»
Все было тщетно. Старуха неколебима.
– Вы что, думаете, я вру, что у меня был билет?!
– Женщина, – отвечает та, – вот и держали бы свой билет при себе…
В полном отчаянии Лена ринулась в кассы… в надежде, что хоть какой-то завалящий билетик там остался. Да где там! Вы ж понимаете, Большой театр, наша национальная гордость.
А уже третий звонок, а народ уже весь прошел в зал, в холле, между прочим, не топят и, между нами говоря, в ноги поддувает. Ну, и обидно!
– Послушайте, – говорит опять Лена билетерше. – Я же с вами по-человечески делюсь, такая вот оказия, резинка лопнула! Я же к вам с полной откровенностью!
– На что мне ваша откровенность?
– Ну, я не знаю – голые ноги вам показать?
– На что мне ваши голые ноги? – невозмутимо отвечает та, не поднимая своих тяжелых век. Смотрит только на уровне рук, на уровне подаваемых билетов. Такая производственная особенность взгляда. – Вот человек! – говорит. – Задницу готова показывать, только бы на халяву пройти.
– Вы… вы что несете?! – закричала Лена. – Я же объясняю вам… Моя группа давно прошла! Пустите меня, я вызову руководителя! Бо-ор-ря-а-а!!!
– Не орите, здесь Большой театр, а не подворотня…
– Пустите же на минутку, я вам этот билет принесу показать!!!
– Сейчас, пустила, – отвечает та.
И Лена понимает, что спектакль начался, а она при своих полных правах и при пустом ее конкретном кресле в девятом ряду амфитеатра должна стоять в холодном холле с голыми ногами на потеху гнусной бабке.
При этой мысли она ломанулась мимо старухи, та ринулась встречь, они сшиблись и некоторое время молча остервенело дрались, выворачивая друг другу локти.
Неумелая в драке Лена опять была отброшена, неприятель торжествовал, все было кончено. Она заплакала и потрусила к выходу, но у самых дверей обида пересилила гордость, она вернулась к старухе и проговорила умоляющим голосом:
– Ну послушайте! Ну посмотрите на меня внимательно, ну посмотрите, наконец, мне в глаза: неужели в моем возрасте и с моим лицом я стану врать вам, что у меня есть билет, когда его у меня нет?!
Растравленная боем билетерша впервые подняла на нее глаза, оказавшиеся абсолютно неинтересными глазами умученной жизнью пожилой женщины, опустила руку и сказала:
– Проходите…
А вечером, распаренная горячей ванной с лавандовым порошком – для успокоения нервов, – отпоенная маминым чаем, Лена звонила подруге и, захлебываясь, говорила:
– Как она танцевала, Илзе Лиепа, как она танцевала! Она становилась то девушкой, то старухой, то девушкой, то старухой!.. И когда все было кончено… и Герман ушел, а она упала, – я испытала такое облегчение, такой взлет и безумие, такой душевный простор… каких в жизни своей не испытывала!..
Туман
1Нежно застрекотал будильник: первая, обреченная на провал, попытка воскрешения Лазаря.
Сейчас стрекот перейдет в перетаптывание трех звоночков – такое до-ми-соль в ближний к тумбочке висок… Но и это еще не пытка. После инквизиторского арпеджио грянет подлый канкан, а вот до этого доводить уже не…
– Арка!.. Я улетела через три минуты!
Он выпростал из-под одеяла руку и на ощупь раздавил ненавистную кнопку.
– Ты когда это вчера явился? – спросила Надежда, навешивая перед зеркалом на свитер несколько рядов бедуинских бус. Она любила крупные броские восточные украшения, от которых его воротило. Иногда он говорил ей: «Ну что ты бренчишь монистами, как пятая жена хромого бедуина?»
Странно, что он еще не стал мизантропом с этой проклятой жизнью…
– Часа в четыре…
– Опять что-нибудь веселенькое? – Она остановилась в одном сапоге у двери. Второй в руках. Все еще лежа, Аркадий через дверь спальни разглядывал жену. Наконец рывком откинул одеяло и спустил ноги. Здравствуй, новый день, как бы тебя прожить.
– Да, самоубийство. Девушка покончила с собой, и очень странно это проделала… Ну ты только не трепись там в своей аптеке. Ничего еще не известно…
– Это кто… где?
Кажется, Надежда забыла, что собиралась «улетать» три минуты назад.
Аркадий молчал: ожесточенно скалясь, чистил в ванной зубы, и она дожидалась, когда он сплюнет.
– Ты, может, помнишь – такой пожилой полицейский, Валид… мы с ним столкнулись в Акко, в порту, после пикника на прошлый Юлькин день рождения.
– Не помню, – сказала она. – А что?
– Вот, его дочь. Старшая, незамужняя… Девушка-то она относительная, ей лет тридцать пять было… Есть еще младшая, теперь сможет выйти замуж. У них же младшая раньше старшей выскочить ни-ни…
– Ну, и что? – спросила Надежда, заранее раздражаясь. – Ты-то чего переживаешь? Прикончили они ее, что ли?
Он посмотрел в окно и ахнул: стена тумана – буквально, словно кто в двадцати сантиметрах от дома выставил глухой серый щит. Круглый фонарь у балкона укутан в вату и похож на яблоко «белый налив».
– Это как же я сегодня поеду? – спросил сам себя Аркадий. – А? Что ты сказала? Прикончили? Похоже на то…