Во время обеда узнаю: М. из Р. остается до вечера воскресенья. Хочется вылезти из кожи вон. Почему я не в курсе? Почему парень не задается вопросом, осмелится ли девушка спать с ним? Вероятно, он читает мои вопросы по моим глазам, дерзко улыбается мне и говорит: «Ну не ложиться же мне с ней на лужайке?» Вереница мыслей, над которыми я бьюсь весь день, заканчивается так: пожалуй, такие сегодня молодые люди.
ВОСПОМИНАНИЯ
Первые послевоенные дни. Я живу у дяди в соседнем маленьком городке, потому что там американцы, а в нашей деревне русские. Потому что американцы больше не забирают из домов молодых людей и не отправляют их в плен, и потому что… потому что русские…
Пропаганда зверств процветает. Каждый раз, когда могу, я гуляю, слоняюсь без дела, наслаждаюсь выздоровлением после легкого осколочного ранения под правое колено, из-за которого я мучаюсь со времен нашей последней боевой позиции на Одере, когда мы не останавливаясь бежали от Советской Армии до самого нашего порога.
Нередко меня сопровождает четырехлетний мальчик из соседнего дома. Его мать – военная вдова, тридцати лет, черноволосая, как цыганка. После недельного знакомства она ложится со мной в свежую весеннюю траву, под кустами ивы, у реки, поспешно срывает с моего тела одежду, бросается на меня и учит тому, для чего создан молодой человек. И теперь мы постоянно до изнеможения дрейфуем среди прибрежных кустов. Черноволосая живет со своей матерью. В доме у нас этого не происходит, иначе что подумают люди? Она на десять лет старше меня. Кстати, ее погибшему мужу было всего сорок четыре.
* * *На пороге наши три кошки: Мулле, Билли, Пуше. Они попрошайничают так, будто молоко доили только лишь для них. Ах, эти элегантные подхалимы! Этим неутомимым, преданным дому охотникам на мышей я ставлю на ступеньку миску с едой и с удовольствием наблюдаю, как они чавкают. Кошка исторически привязана к человеку. Рассказы и истории, басни и стихи об этом животном бесчисленны. Как много между человеком и кошкой дружбы: у Мухаммеда была одна любимая кошка; германская богиня любви Фрейя держала двух этих проворных существ перед своей колесницей, когда покидала священное место Вальхаллы.
Каково уважение к кошке: у египтян она была канонизирована, тот, кто убил кошку, должен был расплатиться своей жизнью. Я не мог себе представить жизнь в этом доме без кошки.
ВОСПОМИНАНИЯ
Бетономешалка клокочет, скрежещет, булькает. Некоторое время маленькая серая кошка бежит против направления вращения, неизменно вдоль внутреннего края чрева миксера. Торопится, как золотистый хомячок в зубчатом барабане. Вскоре ее ноги становятся тяжелыми. Холодная цементная каша бьет по голове и спине. И вот, обессиленная кошка останавливается в крутящейся, жужжащей бочке. Снова и снова уносит ее грохочущее бетонное месиво. Она смотрит расширенными от ужаса глазами, смотрит в лицо человека, который схватил ее за шею, посадил на руку, несколько раз нежно погладил, а затем – бац – швырнул в открытую пасть непрерывно вращающейся бочки миксера. В самый центр глубокой массы из воды, гравия и цемента. Измученная и безвольная, она, маленькая серая кошка, брошена на произвол судьбы. Катят, крутят, толкают. Еще раз она смотрит в загорелое лицо человека, в его ярко-голубые глаза и белоснежные зубы. Он дерзко сдвигает кепку на затылок и хрипло смеется.
Октябрь
Встань с постели после полуночи, исполни давнее желание пройтись в полнолуние через овраг до деревни и обратно. Как много голосов у ночи: кричит неясыть, тявкает самец косули, звенят крылья диких уток, лают собаки. Гул далекого поезда. Летная погода. В ночном небе реактивный самолет прорывает звуковой барьер. Вскоре после этого вокруг Луны, словно гирлянда, обвивается конденсационный след. Кто может сидеть в этом летательном аппарате? Счастливчик? Несчастный? Летчик, как и я, работает в одиночку. Хоть и есть связь с наземной станцией, но подчинение машины – его задача. Я восхищаюсь мужчинами, которые покоряют такую технику. Мое глубокое уважение пилотам, которые, учитывая безграничность неба, дисциплинированно и сдержанно выполняют приказы Центра управления полетами.
У Тимма в комнате тихая музыка. Он все еще не спит? Два часа после полуночи. Я открываю дверь. Парень лежит в рабочей одежде, уснул на своем матрасе. Я накрываю его, выключаю радио.
Я живу неправильно, утром не ем, вечером ем много. Меня раздражают страшные сны о том, что я разжирею. Сколько раз бабушка говорила: утром, как король, днем, как мещанин, вечером, как нищий. Пошло на пользу?
Баран проломил головой забор, чтобы добраться до грядок с капустой. До которой смог дотянуться – сожрал. Теперь, беспомощный, он стоит, и тщетно пытается выдернуть свою башку обратно – мешают рога. Мой сын освобождает его из плена с замечанием: «Какая польза от полного брюха, если нет головы, тупой баран?!»
Тимм, как обычно, поздно выходит из своей комнаты. Мой укоризненный взгляд. Его ответ: «Мне сегодня по фигу работа».
«По фигу», – такого еще не слышал; я должен улыбаться.
«Ты же не всегда успеваешь в последнюю минуту».
Тимм тянется к кофейной чашке. «Гребаная жизнь! Всегда все по часам».
Порой я думал, что спортшкола его хоть немного дисциплинировала. Это заблуждение. Он представляется мне жеребенком после долгих зимних месяцев в конюшне: мчится по весенней зелени загона, бьет во все стороны, ржет, пукает в небо жаждой обретенной свободы. Голос моей совести спрашивает: что с этим делать? Молчать? Делать замечания?
Долбить в барабан морали? В конце концов, мы живем под одной крышей, пусть он думает обо мне, что хочет.
Я пишу стихотворение:
Будь в школе точно в восемь.Будь в магазине точно в четыре.Будь дома точно в шесть, а то завтра не выйдешь гулять.Слово «точно» сидит у меня в печенках.Я больше не могу это терпеть.Разве жизнь бежит только по часам?Я редко пишу стихотворение за пять минут. Могу целый день провести в тщетных попытках. Не показать ли Тимму? Оно могло бы подтвердить его склонность к проволо́чкам.
Он читает. На его лице сияет победоносная улыбка. «Стало быть, ты согласен со мной». «И да, и нет». Признаю, жить только по часам означает жить, как в тюрьме.
«Но, – спрашиваю я его, – что получится, если каждый будет ходить на работу так, как ему заблагорассудится, или в твоей спортшколе все будут тренироваться тогда, когда им это удобно?»
«Не напоминай мне!»
«Придержи язык!» – говорю я и напоминаю ему, что без этой школы он четырнадцатилетним не попал бы ни в Италию, ни в Советский Союз. Мой сын замолкает.
Кололи дрова, складывали. Тимм бросает сто пятьдесят марок на стол; совместно установленный взнос на ведение хозяйства. Скомканные купюры, вытащенные из заднего кармана. Я разглаживаю банкноты и думаю: ни к чему нет уважения. Я не собираюсь поучать, но тогда возникает вопрос: откуда у молодых людей должно появиться уважение, если исполняется практически любое материальное желание? Мне не нужен этот денежный взнос, но парень должен понимать, что деньги необходимы для жизни, что они ему не подарены. Я сберегу их для него.
Какой скачок от моего детства к детству моего сына. С десятью пфеннигами на Шютценфесте[9] я был настоящим мужчиной. А если у меня было целых пятьдесят – в основном, от бабушки, – я мог кутить на ярмарке весь день: мороженое, конская колбаса, перетягивание каната, леденцы, тир, колесо обозрения.
Мне вспоминается тридцать третья история из «Книжки с картинками без картинок» Андерсена: Луна заглядывает в детскую комнату. Малыши ложатся спать. Четырехлетняя девочка уже лежит в постели и молится. «Отче наш». Место, где в молитве говорится: «Хлеб наш насущный дай нам на сей день…» Девочка, неразборчиво бормоча, продлевает эту фразу. Мать хочет знать, что лепечет ребенок.
После смущенного молчания малютка отвечает: «Не сердись, дорогая матушка! Я просто попросила: и побольше масла на него». Как нелепо, как абсурдно выглядит такая история в наши дни, в нашей стране. «Отче наш» – прекрасное, простое стихотворение. Мировая литература. Благотворная для бесчисленного множества людей поэзия, выученная наизусть.
Молодой человек, должно быть из соседней деревни, толкает свой мопед во двор. «Больше не тянет».
«Я в этом не разбираюсь».
«Тимм уже дома?»
«Еще нет. Ты думаешь, он сможет помочь?»
«Ну конечно же, он всё может».
Прежде всего он может делать глупости, недоверчиво размышляю я и очень удивляюсь, когда мопед снова заводится.
«Он может всё» – чем больше уверенности, тем больше и доверия.
В моросящий дождь едем к вокзалу Бад K. Тимм хочет ехать в город. В Ц. на проводах собираются ласточки, готовятся к осеннему путешествию. Благоговейная неподвижность перед полетом, долгим. Время, когда и мне пора собираться в зиму, долгую.
В Бад K. на перекрестке регулировщик. «Вот бедолага!»
«Кто? Мент?»
«Не говори так пренебрежительно о полицейском».
«Да пусть он свалит, если идет дождь».
«Свалит… может, у него есть что-то вроде чувства долга».
«В такой ливень он не должен здесь стоять».
«Как раз именно сейчас хорошо, что он регулирует движение».
В вестибюле вокзала открыта дверь в «Интершоп». Пахнет мылом, стиральным порошком. Через дверь мы с любопытством смотрим на притягивающий взгляд, привлекательно упакованный и разложенный ассортимент товаров. Сколько из них было произведено в нашей стране? Мимо нас проходят два мальчика.
Один, с горящими глазами другому: «О, магазин – класс!»
У прилавка пожилая женщина. Она чувствует здесь себя, как дома: «Два куска мыла Fa… пакет порошка ОМО… кофе Jakobs- Krönung… пять батончиков Mars… три Milka, так, посчитайте-ка всё вместе… За йогуртом я зайду завтра».
Молодой человек своей дочери: «Пойдем и мы с тобой заглянем в магазин».
Мне вспоминается молодежное собрание – вероятно, это было осенью сорок пятого, – где руководитель антифашистского движения восторженно объяснял нам, что в ближайшие тридцать-сорок лет деньги будут упразднены, что каждый сможет жить по своим способностям и получать по своим потребностям. Наверное, в тот вечер на пустом стуле восседала диалектика и тихо посмеивалась над его утопическими мечтами.
Мой сын слегка подталкивает меня: «Дашь пару марок на шоколадку?»
В привокзальном туалете два пьяных армейца. Один, бормоча, исчезает, когда мы заходим внутрь, другой ухмыляется и начинает болтать: «Видишь это, дед? Еще не слышал о ЕК-движении?»[10] Едва не соскользнув в писсуарный лоток, он стучит пальцем по цифре сто двадцать три, которую нацарапал на стене. Невнятно лепечет: «Пройдет именно столько дней, и это дерьмо останется у меня позади».
Тимм смеется, похлопывает пьяного по плечу и говорит: «Если ты и дальше будешь так раскрывать рот, то окажешься не дома, а в тюряге».
Выходные в одиночестве – непривычно. Наслаждаюсь тишиной, непрерывно работаю, сварил в пятилитровом горшке картофельный суп, к тому же съел сардельки, которые купил в Бад K. Собственно, не так уж много и надо, когда вы полны рвения и работаете с большим удовольствием.
Мой сын входит в дом. Первый вопрос: «Призыв в армию уже начался?»
«Почему ты так суетишься с этим?»
«Мои приятели давно ушли. Я тоже хочу, чтобы это осталось у меня позади».
ВОСПОМИНАНИЯ
Один из дней сорокового года, мой семнадцатый день рождения. Я еду на поезде в Линген, на канал Дортмунд-Эмс. В кармане моего пиджака лежит «Военный билет» и повестка об исполнении трудовой повинности. Наконец-то. Как я горжусь! Мое первое долгое путешествие. Иначе откуда крестьянскому парню взять деньги на поездку от Дессау до северо-запада Великой Германии. Моя единственная забота: каждый раз правильно делать пересадку, не опаздывать.
ВОСПОМИНАНИЯ
Весна сорок пятого. В окружении под Берлином, близ Кёнигс-Вустерхаузена, советские парламентеры призывают нас сложить оружие. Бесноватые офицеры СС расстреливают переговорщиков. Советская артиллерия установила по нам прицельный огонь. Только бы выбраться из этого ада. На вспаханном поле я спотыкаюсь, бегу, меня шатает, швыряет и наконец я падаю в воронку от снаряда. На склоне ямы раненый. Осколок оторвал ему правую ногу. От вида разорванного бедра меня тошнит. Мой взгляд соприкасается с лицом калеки: казначей нашей роты. Его щеки побледнели. Глаза лихорадочно блестят. Он улыбается. Он узнаёт меня? Его рука медленно тянется к кобуре.
Вытаскивает оружие. Он собирается стрелять? Я опускаю его руку с «Р-08» вниз. Он трясет головой и улыбается, улыбается с добротой, которой я не видел прежде на человеческом лице. Обессиленный, старшина роты вкладывает мне в руку пистолет и шепчет: «Неси его дальше, за фюрера и отечество». Я не носил, как было приказано, в кармане для часов форменных брюк пистолетную пулю – «на всякий случай». Немецкий солдат не сдается!
* * *Мой день рождения – праздник республики. Тимм положил на мой стол небольшую самостоятельно нарисованную акварель. Только сейчас я внимательно ее рассматриваю. Наш дом, с возвышающимся над всем тополем. Изумительная перспектива; ярко, жизнерадостно. Ничего необычного нет, но я безмолвно радуюсь его творческому достижению.
«Спасибо! Хорошая картина. Наверно, ты долго сидел над ней?»
«Да нет, такое рисуется одной левой».
По телевизору демонстрации, военный парад. Я выключаю. Развод караула, комендантский час, концерты на площади и парады не имеют для меня ничего общего с осознанным отношением к обороне страны. С пониманием того, почему что-то надо защищать. Муштра порождает верноподданных. Народной армии требуются личности, не только в качестве офицеров, но и в качестве призывников. Я ужасаюсь, что молодые люди служат в Народной армии по призыву: просто ходят по кругу эти восемнадцать месяцев!
Меня поражает, когда я вижу, как отслужившие солдаты загружаются алкоголем, как старые фронтовики, по дороге домой устраивают дебоши, ведут себя так, будто позади у них восемнадцать месяцев тяжелейшей службы, будто они были между жизнью и смертью. Разве нет приятных воспоминаний? Однажды я спросил директора школы: чего добиваются ученики военными играми в зимние каникулы? Ответ: «Они должны быть воспитаны на любви к Родине и готовности к обороне».
У них это получится?
Конечно же, мне известны унтер-офицеры Народной армии, к которым подходит понятие «старый швед», которое появилось во времена Великого курфюрста Пруссии[11]. Он брал на службу шведских солдат-старослужащих и повышал их по службе до звания унтер-офицеров, потому что они прекрасно понимали, как шлифовать новобранцев.
Более глубокой причиной неприятия таких телевизионных передач, вероятно, является мой собственный опыт. Мое поколение поклялось после войны никогда больше не брать в руки винтовку. Будут ли исполнены когда-нибудь слова Бехера[12] «Чтобы никогда больше мать не оплакивала своего сына…»?
Если в наши дни нажать на кнопку, не останется никого, кто мог бы плакать над другим.
Идет дождь. Как штурмующие солдаты, капли бегут по крыше, на секунду загораясь, когда прыгают с одной черепицы на другую.
Бег.
Гонка.
Падение.
В буковом лесу золотистая листва. Как это меня притягивает. Мальчишкой я обычно валялся в ней, вставал на голову, подбрасывал в воздух листья, ликовал. Теперь же, прежде чем кувыркаться в ней, я оборачиваюсь..
На краю деревни хилая полоска пашни. Хайнц В. пашет; серый в яблоках кооперативный конь тянет старый, ржавый плуг. От животного идет пар: песчаный суглинок в сухую осень тверд. Во время разворота Хайнц допускает меня до сельскохозяйственного орудия. При этом он, дурачась, ухмыляется: ты все равно не сможешь сделать этого, поэт!
Я вдавливаю сошник в землю, совершенно прямо вытягиваю борозду. Столь тщательно изученного хватит до конца жизни.
Я подготовил большую кастрюлю, полную яблок, для варки. Собираюсь консервировать пюре. Какое же это победоносное чувство, когда я открываю крышку и разливаю все по банкам. Тимм сидит рядом со мной и обследует удочку. Леска на ролике запуталась. Позже, рука об руку с М., он удаляется со двора. Они уже собрались «по-быстрому» вытащить из озера щуку. Я в предвкушении желаю им «Удачного улова!» и смотрю вслед.
Они останавливаются через каждые три шага, не переставая флиртуют, целуются. Толкают друг друга в траву. Дойдут ли они когда-нибудь до озера? Я, заглушая голод, переключаюсь на хлеб и сыр.
Тимм хлебает рисовый суп. Кончики его волос окунаются в тарелку. «Тебе пора сходить к парикмахеру».
«У Маркса тоже были длинные волосы».
Мой знакомый М.: «Я обучил бы своего сына игре на флейте, если бы он носился с такой гривой». Но что, если он предпочитает звуки скрипки? – Волосы важнее, чем голова?
«Ты должен сходить к парикмахеру!» – «Сиди за столом прилично!» – «Не чавкай, как свинья!» – в подобном тоне я мог бы продолжать долбить в барабан, который должен заставить моего сына идти со мной нога в ногу. В каждой фразе я слышу своего отца. И теперь, когда я вспоминаю всю эту докучливую опеку, в моей памяти улыбаются ответы, которые я мысленно отправлял своему старику: «Оставь меня в покое! Поцелуй меня в задницу! Отстань от меня!»
ВОСПОМИНАНИЯ
Вскоре после войны; мне столько же лет, как сейчас моему сыну. В одном маленьком городке я с другом тащусь в женскую парикмахерскую. Мы позволяем сжечь наши волосы «химической завивкой», после чего по три раза в день важно расхаживаем по всей деревне, как павлины.
* * *Мы ищем и находим поводы для единения. Тимм приносит из Айкенкампа связку березовых черенков. На пути в деревню парень копает в глинистой почве посадочные ямки. Я едва успеваю приладить рассаду, притоптать землю. Наши разговоры вертятся вокруг деревьев. Я привожу известное изречение Лютера[13]: «Даже если бы я знал, что мир завтра погибнет, я все равно сегодня посадил бы яблоню». Тимм припоминает, что за последние годы было вырублено одиннадцать миллионов квадратных километров леса; три миллиона из них стали сельскохозяйственными угодьями, остальные подверглись разрушительному воздействию и на долгое время, если не навсегда, стали бесполезными. К вечеру мы удовлетворенно разглядываем свою работу: стоят сто двадцать березовых саженцев. Тимм: «Когда я стану взрослым, я буду ходить под ними со своими детьми и говорить, смотрите, я посадил их вместе с вашим дедом».
По дороге домой мимо нас рычит джип: Мелиорация[14] – чего они снова здесь хотят? За два года перерыли всю местность, проложили трубы, отрегулировали плановую вырубку.
Хотя для начала следовало бы выяснить, благо она принесет или же вред этой холмистой местности.
К нам приближаются двое мужчин; они поставили на краю поля земляной бур для пробы грунта. «Неужели снова собираетесь мелиорировать?» – спрашивает Тимм. Я задаю вопрос конструктивно: «Целесообразно ли на самом деле дренировать эту холмистую местность?» Один из мужчин: «Ты хочешь, чтобы мы были безработными и наши семьи остались без хлеба?»
Г. выходит из автомобиля. Тимм хватает ее, с силой подкидывает в воздух, и, наслаждаясь визгом своей матери, с невероятной осторожностью опускает ее в траву.
Грубая мальчишеская нежность. Как неуклюже показывает он, что любит ее. В честь нашего «гостя» я мариную соленую сельдь кольцами лука, лавровым листом, душистым перцем, перцем горошком, сливками, каперсами, огурцом.
Трапеза окончена, мы с Г. нежимся под поздним полуденным солнцем. Она теперь все чаще приезжает из города в одиночку, у дочери там друзья. Жаль, что мы не живем под одной крышей постоянно. Но дорога до школы составляла бы для ребенка пять километров, и Г. пришлось бы отказаться от работы журналисткой на радио.
Дочь Саския – любимый ребенок, я редко когда о ней размышляю. Хотя в проблемном возрасте – четырнадцать лет – с ней, кажется, все идет «гладко». Когда она здесь, я балую ее, читаю глазами ее желания. Обо всем остальном я говорю себе: Г. прекрасно справится с ней самостоятельно. Людские сплетни: живут отдельно! Будто бы совместная жизнь возможна только тогда, когда день за днем проживаешь вместе.
Чувствую, что калякаю пустое. Никаких идей. Попытки кажутся мне тестом без дрожжей. Строфы стоят на бумаге, как скверно построенный забор. Здесь на пользу пойдет только одно: прочь отсюда! Срочно на несколько дней в город. Г. радуется. Мы с наслаждением поужинаем, выпьем чаю, некоторое время послушаем музыку, а после – продолжительная, обстоятельная демонстрация фильма, который только что посмотрела Саския.
В пять часов утра город начинает гудеть. Это пробуждает меня, не могу снова заснуть. Автотранспорт грохочет. Местные условия дорожного движения этого отдаленного нового района неудобны: электричка слишком далеко, автобусы постоянно переполнены. Какое воздействие на окружающую среду, какой износ техники, какой расход энергии, когда машины, в большинстве случаев, без пассажиров, а лишь с водителем, утром катят на предприятия, а вечером обратно, в жилые районы.
В кафе-мороженое официантка нерасторопная, от того долго. Лицо нетрезвое – как разбухшая лапша.
Чем может заниматься Тимм?
На балконных стенах наших соседей имитация фахверка, нанесенная темной краской[15]. «Я хочу немного от моего деревенского жилья в эту отапливаемую бетонную коробку», – говорит мужчина. Живопись по бетону – капелька самореализации; высвобождает творческое воображение; создает маленький мир фантазии, личного пространства.
Несколькими домами дальше – ярко-зеленый холм, настоящая открытая терраса. Третья постройка: шлюпочная палуба со штурвалом, сигнальные лампы, канаты – по-видимому, жилище моряка. Три дня в городе – достаточно!
Возвращение – в полдень. На выезде из города радарный контроль. «Превысил на четырнадцать», – говорит полицейский в белой фуражке. «Но ведь здесь разрешено шестьдесят», – отвечаю я. «Было разрешено четырнадцать дней назад. Веди машину внимательнее! Документы! Не задерживай движение». Десять марок, штамп. И незабываемые впечатления от нахального товарища из дорожной полиции.
Наш тихий дом! Мой сын! Солнце устраивает для меня парад заката, встречает ослепительно-красным сиянием.
В бузине свистят скворцы. Упоенные этим паутинки бабьего лета танцуют по саду. Над домом пролетел стройный клин серых гусей. Я сижу под яблоней и слушаю концерты для трубы: Торелли, Гросси, Фаш, в исполнении Гюттлера. Совершенное великолепие, созидающая радость музыка.
«Почему, собственно, ты всегда смотришь западное телевидение?»
«Я смотрю то, что не скучно».
«Откуда ты знаешь, что наше телевидение скучное, если ты его вообще не смотришь?»
«Да всем известно, как неинтересно то, что происходит в Адлерсхоф»[16]. «С каких это пор ты стал слушать других?»
Тимм пытается надавить утверждающим ответом: «Но ведь это не запрещено, не так ли?»
У моего сына нет ярко выраженных склонностей. Он предпочитает возиться с машиной, ходить на рыбалку, обычно у него долбит так называемая развлекательная музыка, его увлекают телевизионные детективы. Или же, как в эти дни, он мастерит кресло-качалку. Большущее кресло-качалка. Спинка едва не упирается в потолок комнаты. Уникальная вещь. Деревянное изделие, по которому видно, что конструктор с творческим рвением взялся за дело. Когда парень неторопливо раскачивается взад-вперед, у меня складывается впечатление, что там сидит король, который благосклонно и с наслаждением созерцает свое маленькое царство – четыре на шесть метров.
Полные отчаяния мысли о моем сыне. Кажется, он живет согласно мировоззрению «Мой дом – моя крепость». Тимм – отступник? Изгой? Один из тех, кого Маркс видел так: «Тот, кому доставляет больше удовольствия вечно копаться в самом себе, чем собственными силами строить целый мир, быть творцом мира, – тот несёт на себе проклятие духа, на того наложено отлучение, но в обратном смысле – он изгнан из храма и лишён вечного духовного наслаждения, и ему приходится убаюкивать себя размышлениями о своём личном блаженстве и грезить ночью о самом себе».
Нет, мой сын не изгой. В нем есть отличие от моего знакомого, который в разговоре мне сказал: «Человек, ушедший из общества, – я не могу им быть, ведь я даже не заходил в это общество». Тимм, как и многие молодые люди, страдает от того, что мы, взрослые, ожидаем от них того, чего ожидаем от себя.
ВОСПОМИНАНИЯ
Латвийский союз писателей пригласил меня на торжества, посвященные Янису Райнису. Я сижу в передней части ТУ. Самолет спокойно парит на своих девяти тысячах метров, под крыльями похожий на арктический пейзаж облаков. Вокруг меня дремлют пассажиры.
Позади двое молодых людей, читают; возможно, студенты по пути в свой вуз в Москве или Ленинграде. На два, а может, и на три года постарше Тимма. Мое воображение: каково было бы, если бы рядом с ними сидел твой сын; студент Университета имени Ломоносова, будущий врач или биолог, геолог, физик, заряженный энергией, одержимый беспощадным стремлением стать самым выдающимся ученым на Земле.