Это, конечно, применимо к обоим полам: «психологическая» женщина тоже следует правилам, точнее, «10 правилам состоявшейся женщины» от (вы уже догадались) Михаила Лабковского[27]:
1. Она с самых ранних лет привыкла рассчитывать только на себя.
2. Она самодостаточна.
3. Она независима во всех смыслах этого слова.
4. Она не просит помощи.
5. Она не идет на компромиссы.
6. Она никогда ни с кем себя не сравнивает.
7. Она довольна своей внешностью.
8. Она не стремится замуж.
9. Она не приемлет неравноправия.
10. Она никогда не бросит работать.
В стремлении к свободе режим выбора выплескивает с водой ребенка, подменяя понятие «зрелости» понятием «самодостаточности». «Состоявшейся» женщине, считает Лабковский, не нужны другие люди, в частности мужчины, для решения собственных проблем или для того, чтобы она чувствовала себя счастливой, «другие люди для нее – как вишенка на торте, они украшают ее жизнь». В мире поп-психологии привязанность инфантилизируется, вытесняется в сферу детского. Желание признания превращается в «попрошайничество». Близость никогда не должна переходить «личные границы». А главное – любовь у «состоявшихся» людей по определению не может быть невзаимной: «У здорового человека все происходит следующим образом: он кого-то любит, кто-то любит его. Это единственно возможные нормальные отношения»[28].
Пропагандисты эмоциональной технократии решительно настроены минимизировать «серую зону» любви – это минное поле неотвеченных звонков, двусмысленных сообщений, стертых профилей в Tinder и пропущенных свиданий. Отменить «А что, если?» и «Почему?»! Прекратить рыдания! Запретить вспотевшие ладони и пересыхание в горле! Объявить излишними «пиздостраданиями» поэзию, прозу, симфонии, живопись, письма, мифы, скульптуру… Психологическому человеку обоих полов требуется только одно: непрерывный прогресс к здоровым отношениям между двумя автономными субъектами, способными удовлетворять потребности друг друга, пока новый выбор не разлучит их, аминь.
Триумф Выбора поддерживается и вполне убедительными социобиологическими аргументами. Хелен Фишер, одна из самых известных антропологов любви и научный консультант дейтингового сервиса Match.com, утверждает, что человечество как вид переросло свое сельскохозяйственное прошлое и более не нуждается в моногамных отношениях. Сама эволюция сегодня толкает нас к тому, чтобы искать разных партнеров для разных нужд – если не одновременно, то по очереди, на разных жизненных этапах. Отсутствие необходимости вступать в постоянные отношения – это эволюционный бонус, которым грех не воспользоваться, считает Фишер и советует всем провести с объектом своих чувств как минимум 18 месяцев, прежде чем решить, стоит ли делать выбор в его или ее пользу. Доступность контрацептивов позволяет свести риск нежелательных беременностей и венерических заболеваний до нуля, деторождение постепенно перестает быть связанным с наличием постоянного партнера – и потому у нас есть все условия для того, чтобы сделать отношениям «тест-драйв», не опасаясь последствий.
* * *Звучит заманчиво. В сравнении с другими историческими эпохами эпоха Выбора выглядит как пуховик Moncler рядом с власяницей – она обещает любовь без боли. Французский философ Алан Бадью пишет:
Если в любви вы соблюдаете современный канон безопасности, то вам не будет стоить больших усилий избавиться от партнера, доставляющего вам неудобства. А если он страдает, пусть это будет его проблемой. Ему больно – значит, он просто недостаточно современен[29].
Действительно, режим выбора не признает «непродуктивной» боли и «бессмысленных» страданий – то есть таких боли и страданий, которые не вели бы к «личностному росту». Культуролог Лора Кипнис пишет в своей полемической книге «Против любви», что единственный тип страданий, который признает режим выбора, – это возможное продуктивное напряжение от «работы над отношениями»[30]: слезы, пролитые в кабинете семейного психолога, неудачные попытки инициировать супружеский секс, ежедневное внимание к потребностям друг друга, разочарование от расставания с кем-то, кто «не подходит» тебе. Можно перетрудить мышцы, но нельзя получить травму.
И тем не менее боль никуда не девается. Как отмечает Рената Салецл: «Выбор несет с собой чувство переполняющей ответственности, а она связана со страхом неудачи, чувством вины и тревоги, ведь за неверно сделанным выбором может последовать раскаяние»[31]. Раскаяние и, соответственно, вина. Оркестр Клуба одиноких сердец превращается в греческий хор моралистов, единогласно осуждающий несчастных любовников за их «неправильный» выбор, – и иногда эта трансформация происходит буквально на наших глазах. Один из лучших примеров тому – известное онлайн-сообщество «Орден Пиздострадальцев», перекочевавшее в начале 2010-х из Живого Журнала в фейсбук и ставшее местом, где каждый может рассказать историю своей любви – разумеется, несчастной. В Уставе Ордена записано:
Пиздострадальцы не должны критиковать друг друга. Любой страдалец, вступивший в Орден и принявший приставку пиздо-, по определению осознаёт шаткость своей жизненной позиции. Не надо это в очередной раз подчеркивать. Надо сочувствовать. Исключению из Ордена подлежат ренегаты, высказавшие пожелание (как себе, так и другим) «найти наконец/на конец нормального человека» или «завести Простые Отношения». Как только они одумаются, могут возвращаться.
Декларативно ставящий себя в оппозицию дискурсу «здоровых отношений», Орден задумывался, используя терминологию Уильяма Редди, как «эмоциональное убежище» – то есть пространство взаимодействия, свободное от правил и «эмотивов» доминирующего режима. Однако с годами сообщество все чаще стало переходить на язык «десяти правил» Лабковского: вместо сочувственных ахов и охов авторам душераздирающих постов нередко советуют сходить к терапевту, заняться собой и излечиться от нездоровых привязанностей. Одна из давних читательниц Ордена рассказывает:
Изначально суть сообщества была в том, что каждый мог там получить сочувствие, какую-то поддержку. Даже про самые зашкварные истории писали: «Какой ужас, мы вам сочувствуем». А примерно года с 2015–2016-го пошли диагнозы и советы психологов. Вот пишет девушка всякий кошмар про ее парня, а ей отвечают: он нарцисс, у него расстройство психики. То есть началось с того, что диагнозы ставили за глаза партнерам тех, кто пишет в Орден. А потом уже и самих авторов начали забрасывать Лабковским и подобными вещами. Очень часто сейчас бывает, что человек пишет, как раньше, про всякие пиздострадания, а ему отвечают: у вас понижена самооценка, разберитесь со своими травмами, почитайте Таню Танк или Эволюцию (авторы популярных в рунете поп-психологических блогов) и найдете себе тогда нормального партнера. Мол, у вас психика нездоровая и поэтому к вам липнет всякое. Короче, шеймят людей.
Превратив страдальцев в создателей собственных неприятностей, популярные советы дают начало новой форме общественной иерархии: эмоциональной стратификации, где на дне находятся те, кто не в силах отказаться от привязанности к «неподходящему» объекту, а на вершине – те, кто видит в людях лишь вишенку на кремовом торте своей состоявшейся жизни. Любовные терзания усиливаются осознанием собственной социальной и психологической неадекватности. И как раз поэтому, считает Ева Иллуз, любовь XXI века все еще причиняет боль.
Во-первых, мы лишены того сочувствия, которое общество прежде проявляло к влюбленным дуэлянтам и самоубийцам, руководствуясь коллективными представлениями о том, что любовь – это безумная, необъяснимая сила, которой не способны противостоять даже лучшие умы. Но с точки зрения режима выбора, Эммы, Вертеры и Анны XIX века – не просто неумелые любовники, но и отработанный эволюционный материал. Известный коуч и селф-хелп-автор Марк Мэнсон пишет:
Романтическая жертвенность совершенно переоценена нашей культурой. Покажите мне любой романтический фильм, и там наверняка найдется несчастный, отчаявшийся попрошайка, ради собственной влюбленности готовый к тому, чтобы к нему относились как к собачьему дерьму[32].
В режиме выбора любить слишком сильно, слишком рано, слишком явно – признак инфантилизма. Все это демонстрирует пугающую готовность отбросить интерес к собственной выгоде и тем самым подвергнуть сомнению* основной императив неолиберального общества.
Во-вторых, режим выбора не признает структурных ограничений, которые делают одних людей более способными, а других – менее способными совершать этот самый выбор. Происходит это не только потому, что каждый из нас в неравной степени наделен ресурсом, который социолог Кэтрин Хаким называет «эротическим капиталом» (говоря проще, не все из нас одинаково хорошенькие). Проблема в том, что выбор может быть недоступен или затруднен для целых социальных групп и общностей. «Безопасная любовь означает отсутствие риска лишь для тех, кто имеет хорошую армию, хорошую страховку, хорошую полицию и хорошего психолога с верой в гедонизм, и тотальный риск – для всех тех, кто не имеет таких привилегий», – пишет Алан Бадью[33].
Особенно велик этот риск для женщин детородного возраста. В жанре популярной психологии именно они чаще всего попадают в категории «созависимых» или «незрелых», именно их – в разных социальных классах и этнических группах – постоянно натаскивают на то, чтобы «не любить слишком сильно», «быть счастливой с самой собой» и прочее (см. «Правила» выше). Таким образом, женщины вновь и вновь несут на себе весь груз эмоционального труда в его новейшем изводе. Если в патриархальном обществе этот труд заключался в том, чтобы с энтузиазмом улыбаться вернувшемуся с работу Господину, то сегодня он заключается в том, чтобы непрерывно отслеживать свои привязанности и не позволять себе сокращать дистанцию. Парадокс на первый взгляд эмансипаторного императива «полюбить себя саму» прекрасно схвачен в лаконичном «пирожке»:
Люби себя твердит мне мамаТвердит психолог муж твердитА я в ответ валить не надоСвою работу на меня«Эмоциональные вложения становятся все более рискованными, ибо в них сохраняется гендерное неравенство – женщины традиционно вкладывают больше», – говорит социолог Анна Темкина[34]. Открывшаяся в режиме выбора рыночная свобода отношений не разрушает патриархат. Напротив, она делает его еще более невидимым и подталкивает женщин добровольно и самостоятельно делать то, что раньше их заставляли делать социальные институты.
«Мы принимаем за свободу сам факт того, что мы можем делать выбор. Но это ошибочное представление: наличие сложного меню возможностей еще не является свободой», – отмечает Ева Иллуз в интервью газете The Guardian[35]. В другой публикации Иллуз развивает эту идею:
Свобода всегда была и остается величайшим политическим и моральным двигателем модерна. Но мы не должны подменять свободу капиталистической идеей выбора. Свобода – это огромный, захватывающий коллективный эксперимент, и все мы участвуем в его становлении. Свобода – это высшее устремление общества, и оно может быть реализовано только тогда, когда мы будем готовы утверждать, что она представляет из себя гораздо больший моральный и политический идеал, чем просто «выбор»[36].
Возможно ли найти ту свободу, о которой пишет Иллуз, в антагонисте эмоционального капитализма и его режима выбора – в эмоциональном социализме? Об этом – в следующей главе.
Глава 2
Эмоциональный социализм: свобода любить по-сумасшедшему[37]
There are some things in lifeOf which you will never make sense:A Russian romance.Michelle Gurevich. «Russian Romance»В середине 1990-х среди начитанных петербургских школьников был популярен митьковский анекдот, рассказывать который следовало медленно, с элементами перформанса и в строгом соответствии с версией, приведенной в книге Владимира Шинкарева «Митьки». Итак:
Плывет океанский лайнер. Вдруг капитан с капитанского мостика кричит в матюгальник:
– Женщина за бортом! Кто спасет женщину?
Молчание. На палубу выходит американец. Белые шорты, белая майка с надписью «Майями бич». Одним взмахом пластично расстегивает зиппер, срывает шорты и майку, остается в плавках стального цвета. Корабль, затаив дыхание, смотрит. Американец, поигрывая бронзовым телом, подходит к борту, грациозно, не касаясь перил, перелетает их и входит в воду без брызг, без шума, без всплеска! Международным брассом мощно рассекает волны, плывет спасать женщину, но… не доплыв десяти метров… тонет! Капитан в матюгальник:
– Женщина за бортом! Кто спасет женщину?!
Молчание. На палубу выходит француз. Голубые шорты, голубая майка с надписью «Лямур-тужур».
– Я спасу женщину!
Одним взмахом пластично расстегивает зиппер, срывает шорты и майку, остается в плавках с попугайчиками. Корабль, затаив дыхание, смотрит. Француз подходит к борту, как птица, перелетает перила, входит в воду прыжком три с половиной оборота без единого всплеска! Международным баттерфляем плывет спасать женщину, но… не доплыв пяти метров, тонет. Капитан в матюгальник срывающимся голосом:
– Женщина за бортом! Кто спасет женщину?!
Молчание. Вдруг дверь каптерки открывается, на палубу, харкая и сморкаясь, вылезает русский. В рваном промасленном ватничке, штаны на коленях пузырем.
– Где тут? Какая баба?
Расстегивает единственную пуговицу на ширинке, штаны падают на палубу. Снимает ватник и тельняшку, кепочку аккуратно положил сверху, остается в одних семейных трусах до колен. Поеживаясь, хватается за перила, переваливается за борт, смотрит на воду и с харканьем, с шумом, с брызгами солдатиком прыгает в воду и… сразу тонет[38].
Этот нелепый анекдот мог вызвать спазмы и колики не только у моих одноклассников, но даже у многих знакомых взрослых: в редакции газеты «Пять углов», где я училась азам журналистики; в кафе галереи «Борей» на Литейном; за столом в гостях у моей бабушки. «Сразу тонет…» – повторял кто-то, отдышавшись, и все повторялось сначала.
Как и всякий фольклор, анекдот несет на себе отпечаток того времени и места, которые его породили. Безусловно, это свидетельство сардонической самоиронии, характерной для многих произведений позднего социализма. Кроме того, в нем точно схвачена эпоха, в которую интеллигенция – социальная прослойка, создававшая и распространявшая такого рода фольклор, – была лишена всякой возможности (да и не испытывала на себе давления), чтобы участвовать в любых формах конкуренции. Главное в этом анекдоте – сконструированная в нем субъектность, акцент на принципиальном нахождении эпического героя за пределами конкурентных отношений. Неслучайно именно этот анекдот приводит для анализа принципа «вненаходимости» антрополог Алексей Юрчак. Он пишет о нем так:
В рассказе отсутствует ожидаемая кульминация, которая была бы возможна, если бы герой спас тонущую женщину или хотя бы героически утонул в метре от нее. Митек не дает этой кульминации случиться, поскольку тонет, даже не начав плыть. Если сказочный Иванушка-дурачок в конце концов побеждает заморского принца или сверхъестественное существо, то в митьковском рассказе не побеждает никто. Неожиданность этой концовки является одним из важных элементов митьковской эстетики. Главной идеей здесь является не то, что выдуманный герой не тянет на «крутого парня», а то, что он даже не догадывается, что кто-то хочет быть крутым. Митек никого не побеждает потому, что стремление к победе ему просто незнакомо – он не понимает, что такое состязание. Но по этой же причине он не может и проиграть. Он существует в отношении вненаходимости ко всему дискурсивному пространству, в котором и выигрыш, и проигрыш возможны как таковые. Находясь внутри формальных параметров этого пространства, он живет за пределами его констатирующих смыслов[39].
Безусловно, далеко не все члены советского общества стремились жить в «пространстве вненаходимости» – и даже те, кто это пространство населял, не обязательно разделяли с митьками свои ценности и представления о мире. И тем не менее у этого анекдота есть не только локальный, понятный одной тусовке или группе смысл, но и значение более широкое. В своей наивной простоте эта ироническая виньетка прекрасно схватывает природу советского повседневного экзистенциализма: абсурдность акта самопожертвования, которому суждено остаться бессмысленным. Комическое вырастает здесь из подмены катарсиса провалом, герой – это антигерой. Но в анекдоте нет ничего циничного – напротив, он полон стоицизма. В юмористической форме он учит философскому отношению к самым страшным в жизни вещам: к потере контроля, к смерти, к неожиданным ударам судьбы. Если вкратце: он учит основам того эмоционального режима, который антрополог Юля Лернер называет «эмоциональным социализмом», определяя его следующим образом:
Эмоциональный социализм – это сплав, порожденный разными феноменами, сосуществующими в одну историческую эпоху. Во-первых, это экономическая и ценностная система социализма – с ее принципами коллективной собственности и служения обществу. Во-вторых, это жизненные сценарии русской, точнее, русскоязычной культуры, в сердце которой лежат культурные сценарии литературы XIX века. Кроме того, его выстраивают некоторые общие православные представления и, конечно, все то, что советская идеология могла сказать о чувствах и о частной жизни. В этом смысле эмоциональный социализм не лишен «русскости» так же, как эмоциональный капитализм не лишен «американскости»[40].
«Эмоциональный социализм отличает место такого явления, как судьба, предписание, обстоятельства, – говорит Юля. – Есть какая-то расстановка сил или какой-то путь, которому нужно следовать, идти по нему, а не бороться. Приспосабливаться, а не менять. Для многих людей научиться жить с проблемами, привыкнуть к ним, притереться и жить им вопреки – это более значимый, более ценный опыт, чем от них уйти. В этом и состоит для них путь успеха. То есть избавление от страданий не является целью; боль не воспринимается как помеха, как что-то, что делает жизнь неправильной, не такой, как надо».
Если эмоциональный капитализм – это режим выбора, то эмоциональный социализм – это режим судьбы. В эмоциональном социализме субъект «падает в чувства» так же, как герой митьковского анекдота падает в море – не очень понимая, куда его несет, и часто даже не умея плавать. Фундаментальная особенность эмоционального социализма – принципиальное рассоединение логики продуктивности и чувственного опыта.
«Свобода эмоционального социализма – в готовности потерять голову от любви, в свободе любить по-сумасшедшему, – говорит Юля Лернер. – Для советских литературы и кино был характерен культ любви; совершенно легитимными были фильмы про безумные чувства, про измену, про уход из семьи. При этом за большими аутентичными чувствами там совсем не следовали благополучие и счастье. И вообще ничего хорошего, как правило, из них не получалось». Побеги в любовь – это своего рода прогулки по тюремному двору.
Действительно, любовь в России – это удовольствие хрупкое и недолговечное. Окружающая ее среда всегда предельно агрессивна. Над ней испокон веков нависает угроза очередной войны, ига, революции или ядерной катастрофы – нередко воображаемая, но всегда возможная. Из поколения в поколение здесь передается одна и та же истина: самый убедительный способ доказать свою любовь женщине, ребенку или родине – это сесть за них в карцер, а лучше и вовсе умереть. Превозносятся чувства, приносящие боль и требующие жертв. И напротив: чувства, которые дарят тепло и утешение, считаются поверхностными. Режим судьбы ведет к возникновению двух противоположных полюсов: с одной стороны, вот жены декабристов, сталинградские медсестры и чернобыльские вдовы, готовые идти за любимыми на край света. С другой, Россия – страна с одним из самых высоких в мире уровней разводов[41], абортов[42] и домашнего насилия[43]. Нередко оба полюса сосуществуют в одной семье, в одном человеке: кто не знает бабушек, дождавшихся своих мужей с фронта или из лагерей и поровших внуков до кровоподтеков? И всё «от любви».
Если представление о зрелости, лежащее в основе режима выбора, рассматривает любовную боль как отклонение от нормы и результат неверных решений, то до совсем недавнего времени под зрелостью в России понималась способность выносить эту боль почти до абсурдного предела. Что делать – судьба.
* * *«Советская идеология любви представляла собой свод противоречивых идей, почерпнутых из разных источников – от христианской морали до французского утопического социализма и немецкой идеалистической философии», – отмечает социолог Анна Шадрина[44].
При этом логика «продуктивности» в сфере интимного менялась в ходе советской истории. Соответствующим образом трансформации подвергались и представления о сексуальности, семье и браке. В первые годы советской власти здесь ненадолго восторжествовал идеал абсолютной сексуальной свободы.
«Для классовых задач пролетариата совершенно безразлично, принимает ли любовь форму длительного и оформленного союза или выражается в виде проходящей связи», – утверждала Александра Коллонтай на страницах журнала «Молодая Гвардия»[45]. Именно Коллонтай стала автором революционных декретов, впервые сделавших доступными разводы и аборты.
Все могут со всеми и всегда, утверждали идеологи новой сексуальности. В 1919-м Коллонтай отмечала: «Такой пестроты брачных отношений еще не знавала история: неразрывный брак с устойчивой семьей и рядом преходящая свободная связь, тайный адюльтер в браке и открытое сожительство девушки с ее возлюбленным, брак парный, брак втроем и даже сложная форма брака вчетвером»[46]. Если бы в те времена существовал Tinder, то Коллонтай сделала бы его обязательным, а планы пятилеток учитывали бы количество правых свайпов на душу населения.
Однако задор обнаженных парадов «Долой стыд!» и большевистская полиамория удивительным образом никак не отменяли патриархата. Строительство коммунизма, включая его сексуальные аспекты, было возможным только за счет покорности женщин. Это положение дел открыто пропагандировалось в главном печатном издании страны – газете «Правда»:
Если мужчина вожделеет к юной девушке, будь она студенткой, работницей или даже девушкой школьного возраста, то девушка обязана подчиниться этому вожделению, иначе ее сочтут буржуазной дочкой, недостойной называться истинной коммунисткой[47] («Правда», 21 марта 1925).
Именно эту точку зрения некоторые называли доктриной «стакана воды» – коитус приравнивался к утолению жажды, и не больше. Большевизм фактически узаконивал сексуальное насилие над женщиной, предоставляя ей при этом беспрецедентный по сравнению с другими странами доступ к системе образования и рынку труда.
Действительно, социалистическая эмансипация была полна противоречий. В отдельные периоды (в раннем и позднем социализме) любовь рассматривалась как эмоция, освобождающая и раскрепощающая индивида, в другие – наоборот, как буржуазное чувство; эротическая компонента в ней то появлялась, то исчезала[48].
К середине 1930-х любовь и сексуальность были поставлены в жесткие рамки воспроизводства социалистического общества. С одной стороны, в кинематографических и литературных нарративах этого времени любовь рассматривалась как вознаграждение за верность коммунистическим идеалам – красивые девушки выбирали «правильных» парней. С другой стороны, на гетеросексуальный брак возлагалась ответственность за воспроизводство населения; радости плоти 1920-х не только ушли в прошлое, но и стали рассматриваться как форма моральной деградации.
Вышедшим на рынок труда женщинам необходимо было соответствовать сразу двум наборам норм: знать свое место в семье и ударно трудиться на рабочем месте. Моя бабушка защитила диссертацию по физике в 1949 году, одной рукой записывая формулы, а другой – сцеживая грудное молоко для новорожденного папы в стеклянную бутылочку. Как тысячи советских женщин, бабушка работала, получала зарплату, ездила в командировки и выступала на конференциях. Но стирать пеленки было исключительно ее работой. Дед, специалист по сопромату, забывал о термодинамике: оставленные ему бутылочки часто лопались при нагревании. Ребенок кричал. Соседи по коммуналке стучали в стену. Гендерные исследователи называют это состояние «двойным контрактом» – когда после работы ты бежишь варить борщ. Или едешь в набитом троллейбусе на очередной аборт, потому что именно аборт стал в СССР основным средством контрацепции (в среднем четыре аборта на женщину – не хотите?).
В поздний период социализма – с конца 1960-х – в дискурсе о семье и «половом вопросе» со временем стала набирать силу тема эмоционального и сексуального удовлетворения. Катерина Лишкова, автор книги «Sexual Liberation, Socialist Style»[49] отмечает, что, хотя в большинстве соцстран моногамный гетеросексуальный брак продолжал оставаться нормой, в нем появилось чувственное измерение: эмоциональная неудовлетворенность, отсутствие влечения были легитимными и в высшей степени распространенными основаниями для разводов во всем социалистическом блоке, причем инициатива их исходила в большинстве случаев от женщин. В социализме сформировался субъект, претендующий на личное счастье. И, вопреки распространенному мнению, этот субъект вел бурную любовную – и половую – жизнь, полную переживаний.