Доктор Розен театрально прокашлялся.
– Что?
Это был первый раз, когда я в упор посмотрела на него с того момента, как начала посещать группу. Он открыл дверь приемной и впустил меня, Карлоса и еще двух пациентов в угловую комнату в противоположном конце коридора от кабинета, куда я приходила на индивидуальные сеансы. В этой групповой комнате размером четыре на четыре метра было семь вращающихся кресел, составленных в кружок. Солнечный свет полосатил комнату, просачиваясь в промежутки горизонтальных жалюзи. В одном углу – книжный стеллаж, где выстроились книги по зависимостям, созависимости, алкоголизму и групповой терапии. На нижней полке – широкий ассортимент мягких игрушек и боксерские перчатки; всего столько, что едва не вываливается. Я выбрала место лицом к двери, то есть «на девять часов» от места доктора Розена, если считать его «полуднем». Кресло под задницей оказалось жестким и тихонько поскрипывало, когда я чуть разворачивала его влево и вправо. Честно говоря, я рассчитывала, что выпускник Гарварда мог бы обеспечить и более удобные сиденья.
– Как насчет честного ответа? – спросил доктор Розен. Его ухмылка бросала вызов, словно он без тени сомнения знал, что я начну групповую карьеру, прячась под маской сексуально здоровой женщины.
– Например?
– Почему вам вообще не нравится секс.
Мое лицо вспыхнуло. Ну, нет, так бы я не сказала.
– Неправда. Я обожаю заниматься сексом, просто не могу найти того, с кем могла бы это делать.
В моем прошлом существовали оргазмы и секс, от которого поджимались пальцы на ногах: в колледже колумбиец-алкоголик трогал мое лицо и целовал меня так, что я вспыхивала, как сверхновая. И мне искренне нравилось быть сверху в тех немногих эпизодах со школьным бойфрендом, от души подмахивая, разворачивая наступление на свою сексуальность так, как способна только насосавшаяся слабоалкогольной газировки семнадцатилетняя девчонка.
Я не знала, куда подевалась та похороненная я, или почему не смогла ее удержать.
Мужчина, по виду годившийся мне в деды, с военной стрижкой и бородкой, как у полковника Сандерса[20], – проктолог на пенсии – вставил реплику:
– Такая красотуля, как ты? Да быть того не может!
Он что, насмехается?
– Мужчины не… реагируют на меня.
Слезы подступали. Прошло две минуты с начала сеанса, а я уже расклеилась. Мне вспомнилось, как на второй год учебы в католической школе нас отправили в духовный ретрит[21], и руководительница начала с истории о своем булимическом прошлом. Я в ответ разревелась и призналась в своей булимии перед кучей четырнадцатилетних девчонок, с которых потом взяла клятву о неразглашении. Это был первый раз, когда я рассказала другим о том, что очищаю желудок. Сидя напротив Полковника Сандерса, я чувствовала, как та самая ретритная растерянность подбирается, нависает надо мной: что будет, если я раскрою рот – это спасет мне жизнь или уничтожит меня, как и предсказывала мать?
– Что ты имеешь в виду – не «реагируют»? – Полковник явно насмехался.
– Парни всегда подкатывают к моим подругам и никогда – ко мне. Так было всегда, еще со школы.
В смешанных компаниях в барах или на вечеринках я всегда держалась чуть в сторонке, вечно не зная, куда деть руки, боясь смеяться обычным смехом или вступать в разговор, потому что всегда пыталась сообразить, как понравиться парням. И так было не только с американцами. Мы с подругой Кэт после колледжа объехали всю Европу, и никто на меня не запал. Даже в Италии. Тем временем парни из Мюнхена, Люцерна и Брюгге штабелями укладывались вокруг Кэт и игнорировали меня.
Раздался звонок, и доктор Розен нажал кнопку на стене за спиной.
Три секунды спустя вошла улыбающаяся женщина лет пятидесяти, с облупившимся бирюзовым лаком на ногтях, перетравленными краской оранжевыми волосами и хриплым голосом заядлой курильщицы. Ее отделанная бахромой блузка из искусственного шелка скорее годилась для Вудстока, чем для Чикаго. Я пару раз видела ее на встречах программы 12 шагов.
– Я Рори, – представилась она мне и другому пожилому мужчине, сидевшему напротив, который тоже был новичком. Точно мать-наседка, она указывала пальцем на каждого из присутствующих и называла их имена и профессии. Оказалось, Полковника Сандерса звали Эдом. Карлос – дерматолог. Патрис – партнер по акушерской практике. Сама Рори – поверенный по гражданским правам. У другого новичка в группе, Марти, были брови, как у Граучо Маркса[22], и привычка каждые десять секунд шмыгать носом. Он назвался психиатром, работающим с беженцами из Юго-Восточной Азии.
– Так, значит, ты пришла, чтобы чаще заниматься сексом? – продолжил с того же места Полковник Сандерс.
Я пожала плечами. Буквально пару секунд назад я уже призналась, но теперь хотелось дать задний ход из-за принципов, въевшихся в мой костный мозг. Хорошие девочки этого не хотят. Феминисткам это не надо. Хорошие девочки вообще не разговаривают об этом, особенно в смешанных компаниях. Мать умерла бы, если бы узнала, что я говорю об этом с незнакомыми людьми.
После разговор теннисным мячиком перескочил на Рори, которая упомянула, что попросила у отца денег для оплаты своих счетов. Доктор Розен тут же подвел Рори к истории о том, как ее отец выжил в Польше в Холокост, несколько лет прячась в сундуке. Потом разговор резко свернул на Карлоса, который отказывался платить по счету.
Пока группа зигзагом перескакивала с одной темы на другую, я переминалась с ягодицы на ягодицу на твердокаменном кресле. Вздыхала и разочарованно откашливалась. Никакие мои вопросы не решились. Неужели никого не интересуют мои ответы? Мои зароки? Что еще хуже, для тех историй, которые рассказывали они, у меня, новенькой, не было никакого контекста. Почему ушел с работы ассистент Карлоса? Почему Рори кажется такой антисемиткой, если ее отец пережил Холокост в сундуке? Что за проблема с ее просроченным счетом по карте?
В какой-то момент сеанса я стала перебирать пальцами бусины своего жемчужного браслета, точно четки, пытаясь успокоиться. Доктор Розен наблюдал за мной, своей свеженькой лабораторной крыской. Потом напишет замечание в историю болезни? КТ во время групповой дискуссии манипулирует украшением, перебирая его пальцами. КТ демонстрирует классические признаки человека с серьезными проблемами близости, острой подавленностью. Трудный случай.
После трех индивидуальных сеансов у меня возникло ощущение, что, несмотря на его самонадеянность и странное чувство юмора, между нами возникли какие-никакие узы. Я верила, что он меня понимает. Но теперь казалось, что мы совершенно чужие друг другу. Я мысленно называла его засранцем.
В группе, как оказалось, были неписаные правила.
– Ты ноги скрестила, – сказал Полковник Сандерс. Я посмотрела на правую ногу, лежавшую на левой. Все дружно повернулись ко мне.
– И что? – окрысилась я.
– Мы здесь этого не делаем, – мужчина продолжал сверлить взглядом мои ноги. Я торопливо расплела их.
– Почему?
Если выставлять меня дурой – это такой способ лечения, я успею исцелиться к Рождеству.
– Это значит, ты не открыта, – подал голос Карлос.
– Это значит, тебе стыдно, – это уже Рори.
– Ты эмоционально захлопываешься, – теперь Патрис.
Групповая комната была аквариумом: негде спрятаться от шести пар глаз в кругу. Они могли читать язык моего тела. Составлять оценки. Делать выводы. Могли видеть меня. От этой оголенности появилось желание скрестить ноги и просидеть так до конца сеанса. До конца времен.
Тут ожил доктор Розен:
– Что вы чувствуете?
Вместо того чтобы выпалить идиотский ответ, который, как я думала, заработает мне пару очков – я чувствую, что групповая динамика придает мне сил, – я поглубже вдохнула и стала искать правду. Меня выбили из колеи, но я решила, что правда вполне может сгодиться как отправная точка. Это работало в 12-шаговой программе – я и жива-то потому, что снова и снова рассказывала на встречах о своей булимии.
Ничто в моей жизни – ни хорошие оценки, ни стройное тело, ни обжимания с красивым гулякой-латиносом – не придавало мне сил так, как голая правда о том, что я вызываю рвоту после каждой трапезы.
Первое в жизни истинное, полнотелесное ощущение силы я испытала после первой 12-шаговой встречи, когда села на скамейку с одной женщиной из группы и рассказала, как поедаю, а потом выблевываю еду, которую ворую по всему студенческому кампусу. Я ощутила силу оттого, что отвернулась от наказа матери – не рассказывать другим людям о моих делах. Я выдала тайну, не заботясь, что кто-то из семьи может от меня отвернуться, потому что я, наконец, поняла: хранить тайны – значит отворачиваться от себя самой. Если в групповой терапии и есть путь к здоровью – а я не была уверена, что есть, – то его фундамент наверняка заложен на правде. Никакого другого пути не было. И ни один из этих людей не был знаком с моей матерью или ее подругами. Так что больше никакого сопротивления.
– Готовность защищаться.
И откуда, спрашивается, я должна была знать, что мы не скрещиваем ноги?
Доктор Розен покачал головой.
– Это не чувство.
– Но я именно это…
Теперь я разозлилась и была совершенно уверена, что это чувство.
Оказалось, есть еще одно правило:
– В чувствах, как правило, всего несколько слогов: стыд, гнев, тоска, обида, печаль, страх… – доктор Розен объяснял чувства, как Фред Роджерс[23], разговаривающий с дошкольником. По всей видимости, стоило отклониться от двух слогов в сторону увеличения – и вот ты уже умничаешь, по сути, бежишь прочь от простой истины своих чувств.
– И счастье, – добавила Рори.
– Но его ты здесь не почувствуешь, – вставил Карлос. Все рассмеялись. Уголки моих губ приподнялись в улыбке.
Доктор Розен кивнул в мою сторону.
– Так что такое «готовность защищаться»?
Мой первый мини-тест. Я хотела дать правильный ответ. Это казалось такой же трудной задачей, как найти для Шелдона место в расписании из практического экзаменационного теста. Я пробежалась по списку чувств. Пришло на ум «разочарование», но в нем было сильно больше двух слогов. Бешенство? Нет, тоже много. Три. Три слепые мышки. Трижды пропел петух. Трижды упал Иисус. Три было числом священным. Три было числом библейским. Да почему я не могу воспользоваться трехсложным словом?! Вот отличный вариант: адиос!
– Гнев? – сказала я.
– Я расслышал кое-что другое. Может, стыд?
Я сказала это вслух:
– Мне стыдно?
Мне представлялось, что стыд – это то, что приходится прорабатывать пережившим инцест или ритуальное насилие. Стыд был достоянием людей, которые совершали серьезные сексуальные грехи или голыми творили непотребства на публике. Мое ли это достояние? Я всегда была в одежде, даже в постели – во время секса я часто не снимала лифчика. Был ли стыд подходящим словом для ощущения, что все во мне неправильно и должно быть похоронено под идеальными экзаменационными оценками? Было ли стыдом то чувство, которое я девочкой ощущала в балетном классе, мечтая о миниатюрном теле, как у всяких Дженнифер и Мелисс? Было ли это слово названием для того отвращения к телу, ощущаемого в детстве всем нутром, сидя рядом с подругами и младшей сестрой и сравнивая просторные равнины своих бедер с их деликатными птичьими косточками?
Я хотела быть первой ученицей в терапии, как была первой в юридической школе. Проблема номера первого, разумеется, заключалась в том, что он не исцелял одиночества и ни на миллиметр не приближал меня к другим людям. Плюс тот факт, что я не имела представления, как быть «отличницей» в групповой терапии.
Разумеется, кардинальным правилом Розен-ленда было не хранить никаких тайн от членов группы. Оно выплыло тогда, когда Карлос заговорил о женщине по имени Линн, которая была в другой розеновской группе. По словам мужчины, та планировала уйти от мужа, причиной отчасти послужила эректильная дисфункция. Я почесала нос и метнула взгляд в доктора Розена. Как может он позволять говорить о неработающем пенисе какого-то невинного несчастного? А что, если я этого человека знаю? Когда Марни упомянула об отсутствии любых секретов, я и не представляла, что доктор Розен будет на самом деле соучаствовать в сплетнях о других пациентах прямо посреди сеанса.
– А конфиденциальность? – заикнулась я.
– Мы здесь ее не соблюдаем, – ответила Рори. Патрис и Карлос подтвердили ее слова энергичными кивками. В моем разуме мелькнуло воспоминание о матери, бранившей меня в пятом классе. Я нарушила данное обещание, чтобы допустить людей из программы 12 шагов, но они связывались духовным принципом анонимности, который был у всех на глазах – присутствовал прямо в названии программы. А чем связаны эти шуты гороховые?
– И как же чувствовать себя в безопасности?
– Что заставляет вас думать, что конфиденциальность даст вам чувство безопасности? – доктор Розен воодушевился, явно готовый просвещать меня.
– Групповая терапия всегда конфиденциальна, – для меня авторитетом была одна подруга из аспирантуры, которой пришлось подписывать соглашение о конфиденциальности во время вступления в группу. – Может, я не хочу, чтобы о моих тайнах трепалась вся ваша группа и все ее знакомые!
– Почему нет?
– До вас не доходит, почему я хочу сохранения тайны личной жизни?
На лицах, глядящих на меня, не было ни тени возмущения.
– Возможно, это вам нужно задаться вопросом, почему вы так настаиваете на приватности.
– Разве это не стандартная практика?
– Она допустима, но хранить тайны от других людей вреднее, чем позволить другим людям знать о ваших делах.
Хранить тайны – это способ держаться за стыд, который вам не нужен.
На каком-то уровне я понимала, о чем он говорил. Обжоры, приходившие на встречи выздоравливающих, поправлялись, если рассказывали свои истории. Но каждая 12-шаговая встреча начинается с напоминания: Все, что вы здесь услышите, останется здесь, когда вы уйдете. Когда эту фразу читают вслух, люди на встрече хором повторяют: Верно! Верно! Доктор Розен был обязан хранить мои тайны как мой психиатр, но здесь находились еще пять человек, которые услышат каждое произнесенное мной слово. Стены комнаты групповой терапии не были преградой для стремящегося наружу потока информации. Что, если я однажды стырила денежки в адвокатской фирме, на будущем рабочем месте? Что, если у меня синдром раздраженного кишечника и я обделалась прямо на Мичиган-авеню? Что, если я спала с человеком, не знающим правил пунктуации? Что я буду чувствовать, зная, что какой-нибудь Джо Чмо из мужской группы, собирающейся по средам, в любой момент может услышать обо всех подробностях акробатического секса, которым я надеюсь однажды заняться?
– И что я от этого получу?
Я тогда не знала, что этот вопрос будет вылетать из моего рта столько раз, что превратится отчасти в мантру, отчасти в коронную фразу.
– Место, куда сможете приходить и говорить о чем угодно, а вас не будут просить хранить чьи-то тайны. Никогда.
В конце сеанса доктор Розен сложил перед собой ладони.
– На этом сегодня остановимся.
Все встали. Для меня доктор Розен пояснил:
– Мы завершаем сеансы так же, как встречи 12 шагов: беремся за руки, встав в круг, и произносим молитву безмятежности. Если это доставляет вам дискомфорт, вы не обязаны участвовать.
Я в ответ сверкнула ему улыбкой «это не первое мое родео». Я только что отсидела девяносто минут групповой терапии; если кому здесь и нужна была молитва безмятежности, так это мне. Знакомые слова предназначались для помощи зависимым вступить в контакт с силой большей, чем они сами, не обращаясь ни к какой конкретной религиозной традиции: «Боже, даруй мне безмятежность принимать то, что я не могу изменить, мужество менять то, что я могу изменить, и мудрость понимать разницу между тем и другим».
После того как мы произнесли молитву, каждый повернулся к стоящему рядом человеку, чтобы обнять его. Рори и Патрис. Марти и Эд. Карлос и доктор Розен. Я наблюдала за ними, не готовая сделать шаг и прижиматься своим телом к их телам, но, когда Патрис раскрыла объятия, я шагнула вперед и позволила ей обнять меня. Мои руки остались висеть по бокам, как пустые рукава. Доктор Розен стоял перед креслом, и члены группы подходили, чтобы обнять его, один за другим.
Я сделала шаг вперед и обвила руками плечи доктора Розена, торопливо пожав их – слишком ненадолго, чтобы ощутить его запах, сохранить воспоминание о его руках вокруг моего тела или моих руках вокруг его. Так ненадолго, что, казалось, этого и вовсе не случилось. На моем теле не осталось никакого отпечатка. Я обняла его потому, что хотела стать здесь своей, делать то, что делали остальные, и не привлекать внимания. Годы спустя я смотрела, как новые пациенты приходят и отказываются кого-либо обнимать, особенно доктора Розена, и от осознания, что мне и в голову не пришло не обнять его, у меня просто отпала челюсть. Такого «нет» нигде в моем теле не было.
После сеанса я села в метро и поехала на север, в юридическую школу, и в голове мелькали новые лица, новый словарь чувств, новый мир, к которому я только что присоединилась. Доктор Розен вел себя так, будто все обо мне знал. Его определяющее утверждение – вам вообще не нравится заниматься сексом – меня язвило. Какое нахальство! То, что он дорогой психиатр, не означало, что он в курсе всего. Я когда-то была не чужда удовольствию и, побеспокойся он спросить меня об этом, посмотрела бы ему и каждому члену группы прямо в глаза, не скрещивая ног, и рассказала бы об этом.
* * *В ночь моего первого «большого О» весенняя погодка в Техасе оказалась достаточно приятной, чтобы в спальне в доме номер 6644 по Теккерей-авеню можно было оставить открытым окно.
Мне не спалось. Тогда я включила радио и услышала: «Программа «Сексуальный разговор», вы в эфире». О-о-о-о! Эта радиопрограмма не для детей. Я зарылась поглубже под одеяло. Сестра Мэри Маргарет говорила: секс позволителен только для состоящих в браке супругов, пытающихся зачать ребенка; занятия сексом при любых других обстоятельствах уведут в ад, прочь от Бога, от родителей и домашних любимцев. Мама подтвердила эту католическую истину однажды за ужином, когда объясняла, что есть два греха, которые обеспечивают билет в одну сторону, к вечному проклятию: «Убийство и добрачный секс».
Когда я приглушала звук радио, нетрудно было представить себя отпавшей от благодати Божией.
Звонившая слушательница призналась, что не способна достичь оргазма со своим партнером. А дальше последовали инструкции доктора Рут Вестхаймер, как познать тело через мастурбацию. К счастью, доктор Рут объяснила, где находится клитор и за что отвечает. Она словно знала, что разговаривает с четвероклассницей.
Я не могла позволить всем этим мудрым советам пропасть втуне: скользнула рукой между ног и прикоснулась к той нежной жемчужинке, которая иногда раздражалась и болела, если я слишком долго каталась на велосипеде. И начала медленно обводить ее по кругу пальцем, пока не почувствовала, что что-то происходит: внутри нарастала теплая волна, заставившая окаменеть ноги. Фантазия разыгралась: Тэд Мартин из «Все мои дети» целовал мое лицо и говорил, что любит меня больше, чем всех женщин из Пайн-Вэлли. Я потерла себя чуть сильнее. От дополнительного давления не стало больно. Тело карабкалось к первой чудесной сексуальной разрядке. А потом все содрогнулось от удовольствия, как и обещала доктор Рут. Впервые в жизни я подумала: мое тело совершенно и могущественно.
Там, в блаженном темном уединении детской спальни, я отважилась вступить в свою сексуальность под деликатным руководством доктора Рут. Я чувствовала себя взрослой оттого, что обнаруживала эротические секреты взрослой жизни. Эти прикосновения к себе и теплая волна мощного плотского удовольствия, должно быть, были поступком нехорошим, потому что никто никогда не говорил, что занимается чем-то подобным. Мастурбация – самое неприличное слово, какое я могла вообразить, и я никогда не произносила его вслух.
К четвертому классу я уже пару лет как мариновалась в ненависти к собственному телу. Живот был слишком большим – в четыре года я начала постоянно слышать это от любимой учительницы балета. «Кристи, – одергивала она. – Живот!» Напоминание втянуть его, заставить исчезнуть. Она благоволила к девочкам, чьи трико не выпирали спереди, чьи бедра в верхней части почти не соприкасались. Больше всего на свете я хотела быть балериной, и чтобы меня обожала учительница, и единственным, что тормозило меня на обоих фронтах, оказался размер тела. Я также подозревала, что вздохи матери, когда я мерила новую одежду в примерочных универмагов Joske’s и Dillard’s, были доказательством ее сожалений, что я не уродилась тонкокостной. Я знала, это так. Я верила: худенькие, стройные девочки вроде моей сестры и всяких там Дженнифер и Мелисс в балетном классе были счастливее благодаря меньшим телам. И уж точно их больше любили. В попытках стать одной из этих миниатюрных девочек я вступала в мелкие поединки с аппетитом – пытаясь съедать только половину сэндвича за обедом или пропускать десерт, – но он всегда побеждал. Каждый день я входила в кухню с намерением взять стакан воды и три несладких крекера, однако в результате съедала полную горсть чипсов и заглатывала полкувшина виноградного «кул-эйда». Почему я не могла держать себя в узде? Почему мое тело не давало мне быть той, кем мне предназначено?
Я была чувствительным ребенком, ведущим многолетнюю войну со своим телом путем булимии, но в темной комнате с рукой между ног я испытывала ничем не омраченное телесное удовольствие.
На эти несколько минут удалось примириться со своей плотью и уплыть в сон.
* * *Доктор Розен не знал о набегах маленькой Кристи в страну самоудовлетворения. У маленькой девочки хватало духу включать радио и заниматься исследованиями.
5
– Кристи, почему вы не рассказали группе, что ели вчера? – спросил доктор Розен.
– Нет! – мой голос отрикошетил от стен. Я соскочила с кресла и запрыгала в середине круга, словно пытаясь сбить пламя. – Нет, нет, нет! Пожалуйста, доктор Розен! Не заставляйте меня!
Я умоляла, как ребенок. Только не это; пожалуйста, только не это. Я никогда прежде так себя не вела. Но никто и не задавал мне вопросов в лоб о еде.
– Иисусе, женщина! Раз такое дело, тебе просто придется рассказать! – воскликнул Карлос.
И мы ведь даже не о пище сейчас разговаривали, а о медицинских счетах за ручного хорька Рори.
Прошел месяц с начала лечения. За четыре вторничных сеанса мы с группой прошли все ритуалы «знакомства поближе». Они узнали о булимии, обо мне и докторе Рут. Но это? Рассказать шести людям, сидящим передо мной, что я ела накануне? Невозможно.
Мое расстройство больше не годилось на сюжет для фильмов Lifetime[24]: я не ездила от одной автозакусочной к другой, обжираясь и блюя; но питалась как эксцентричная чудачка. Пример: каждое утро съедала ломтик моцареллы, завернутый в капустный лист, и тарелку нарезанного на кусочки приготовленного в микроволновке яблока, которое заливала простоквашей и ела ложкой. «Яблочный Джек» – так я называла это блюдо. Таков был мой завтрак почти три года. Никаких кексов, шоколадных круассанов или батончиков и гранолы. Если не могла съесть свой тайный особый завтрак в одиночестве, в уединении собственной кухни, тогда вообще не завтракала. Этот вариант был безопасным. Он никогда не манил меня к обжорству.
Друзья по юридической школе видели мой странный обед каждый день, потому что его я никак не могла скрыть: банка тунца, консервированного в родниковой воде, на подушке из зеленой капусты, сдобренная классической французской желтой горчицей. Они обоснованно потешались, говоря, какая это отвратительная и лишенная всякого воображения еда. Нормальный человек ни за что не стал бы есть подобный обед больше одного раза; я ела каждый день. В обеденный перерыв другие студенты разгуливали по кампусу с «сабами», фаршированными розово-белыми колбасами и сырами, капающими густым соусом жардиньер, а я сидела в студенческом баре, точно кролик на стадионе, готовясь к следующим занятиям. Они не знали, что до того как началось выздоровление, мои отношения с едой заставляли меня стоять на четвереньках, уткнувшись лицом в унитаз, после большинства трапез. Воспоминания тела о том, как я теряла контроль над аппетитом и буквально оказывалась в нужнике, преследовали меня. Я почти повстречалась с позорной смертью, когда училась в колледже. Можно многое сказать о моем обеде – да, он был безвкусным, депривационным и гарантированно вызывал изжогу – но не давал мне утратить контроль. Могли ли похвастаться тем же все навороченные «сабы»?
На ужин я ела тушеный фарш из индейки, смешанный с брокколи, морковью или цветной капустой и столовой ложкой тертого пармезана. Время от времени я смешивала все овощи и вместо индейки использовала курицу. Как-то раз попробовала с бараниной, но получилось жирно, и в квартире потом воняло дичиной. Вступив в фазу выздоровления, я выбрала небольшой список продуктов, которые казались «безопасными», потому что я никогда ими не обжиралась. Не хватало мужества отклониться от безопасного набора.