– Возможно. Что же еще? Ну, несколько штабных были наверху. Казак-часовой в верхнем этаже, еще двое внизу. Часовые на глазах друг у друга, чужого бы не пропустили. Хотя – кто сторож брату своему? – могли вступить в сговор. Но зачем? Люди проверенные, других бы не поставили. Кроме того, я распорядился все тщательно осмотреть. Ни при них, ни где-то еще в доме украденное не найдено.
– Да что же именно пропало?
– Это любопытно, хотя еще одна головная боль нам серьезная. Но! Как раз довод в пользу моей версии: ограбление. Я вам покажу, пойдемте.
В бывшей спальне – видимо, жены владельца особняка Парамонова – кровать убрали. Но широкий, блестящий, как операционный, стол с круглым зеркалом, уставленный флаконами, не оставляет сомнений в том, что это комната женщины. Курнатовский подводит меня к небольшому, стоящему на столе стальному сейфу. На полу под ним валяется металлический цилиндр, медный бок которого слился по цвету с ковром.
– Фотографии уже сделаны?
– Да.
Подойдя ближе, я поднимаю и рассматриваю эту странную штуку. Это не цилиндр, как мне показалось вначале, а медное кольцо. В кольцо вложены мелкие черные буквы и цифры, похожие на те, что отбивает пишущая машинка Ремингтона.
– Знаете, что это? – спрашивает Курнатовский. – Три миллиона донских денежных знаков.
Он быстро объясняет, но я уже догадался и сам.
– Это клише для печатания денег. Не само клише, а часть нужного набора, чтобы печатать деньги.
– Фальшивые?
– Вовсе нет. Абсолютно настоящие. Именно клише и украдены, а вот эту деталь не заметили – видно, выронили в спешке.
Похоже на правду. На юге после переворота стали печатать свои деньги. Они ходили повсюду, как и привычные, «старые» рубли. Накануне, когда снова сменилась власть, отступающие большевики очистили кладовые конторы государственного банка. Самоуправление города обнаружило, что ряды широко раскинувших лапы люстр под потолком освещают пустые залы, пустые высокие шкафы с сотней отделений. Почти все печатные машины, большую часть запаса краски и бумаги экспедиции по изготовлению дензнаков большевики увезли с собой. Взяли подчистую «металлический фонд» и купюры, а часть облигаций займов сгорела. Спешно было решено отпечатать три миллиона 25-рублевок – только на эту сумму хватало оставшегося запаса бумаги.
– И все-таки соглашусь, пожалуй, с вами, Егор: момент выбран отлично. Постоянные перебои с электричеством тоже им на руку. В особняке есть сигнализация. Она не сработала. А так все просто: дождались, пока в здании останется один дежурный и несколько офицеров.
– Но откуда узнали, что клише будут здесь? Кто-то в банке информирует их? Сомнительно. Допустим, следили, увидели, что штаб почти пуст. Понадеялись на суматоху (стычка же!), вошли, Вареник застал их, пытался сопротивляться.
– Да, именно такая картина. По голове стукнули, чтобы не шумел. Быстренько взяли что нужно, а пальцы из звериного озорства, что, мол, нате, выкусите. Или как знак, что это их дело. Смелость нужна все-таки для такого.
– А следы крови – ею выпачкан угол стола?
– Да просто, допустим, отрезал пальцы и таким образом испачкал руку, оперся или зацепил.
– Но следов борьбы нет, вы сами это видели. И потом, этот спазм мышц лица…
– Улыбка, – морщится Курнатовский.
– Улыбка… В общем, Ян Алексеевич, я готов настаивать, что в судебном вскрытии я должен участвовать. Думаю, несмотря на обстановку, от предписаний не отступят, а любая подозрительная смерть подразумевает эту процедуру.
– Не уверен. Да и станут ли вас слушать? Но хорошо. Я поговорю и, если придется, обращусь к ЛК. Знаю, что вы не любите его протекции, однако без нее нам никак. Думаю, им будет важнее узнать, как чужие смогли войти в здание. Сами понимаете, смерть этого несчастного телеграфиста сама по себе мелкое происшествие.
«Мелкое происшествие» – вот так. А Вареник как-то угостил меня крепким чаем, когда я ждал окончания одного из бесконечных совещаний ЛК. Но все же Курнатовский циник не по природе, а по привычке. Поэтому я молча рассматриваю медали на стенках несгораемого шкафа и табличку фирмы-изготовителя «Бр. Смирновы», но не вижу следов взлома. Впрочем, в этом я не специалист.
– А сейф открыли или взломан?
– Открыли. Запорный механизм не самый сложный. Видно, здесь держали те побрякушки, которые не отправляли на хранение в банк. А может, и вовсе письма. Из тех, что обычно хранят женщины.
– Про женщин не уверен, но вот клише здесь явно не место. Почему они хранились здесь, в штабе, а не в конторе госбанка?
– Как временная мера. Штаб не так давно перевели сюда из столицы.
Никак не могу привыкнуть, что здесь, когда говорят о столице, имеют в виду Новочеркасск, столицу области Войска Донского. Действительно, какие-то трения в руководящих силах Добровольческой армии привели к тому, что штаб спешно переехал в Ростов.
– Да что там! Порядок только начали восстанавливать, сами знаете. – Курнатовский, не прекращая разговора, подписывает протокол осмотра. В углу возится, собирая тонкие, насекомые ноги аппарата, полицейский фотограф.
* * *На лестнице, где были навалены книги, нас обогнали санитары с носилками. То ли мелкий снег, то ли моросящий дождь все еще сыпал с неба. Зевак нет, редкие прохожие быстро идут мимо. Мне показалось, что мелькнула круглая спина знакомого репортера.
– День тьмы и мрака, день облачный и туманный… – Курнатовский любит цитировать библейские тексты по любому поводу. – Снова дождь, прямо-таки итальянская Венеция. Мало нам было революции, так еще и божья кара, как по-писаному. Разверзлись хляби небесные. – И он раскрыл свой длинный складной зонт.
Я повыше поднял воротник пальто, но за него тут же полезли холодные капли. Санитар, одетый по погоде в форменную куртку «австрийку» и шапку-кубанку с эмалевым крестом, докурил папиросу и покосился на нас.
– Как только добралась сюда санитарная машина? – спросил Курнатовский.
– Толкали, на подъеме встали. По самые двери машина в грязи, и мы по уши. А там, – кивнул на здание за спиной, – не так полы и истоптаны. Даже неловко было – мы грязи принесли, галоши ведь не снять.
– Знаете, Егор, говорят, что казаки из станиц за Доном могут определить даже на траве след копыт, прямо как индейцы Нового Света. – Слова санитара о следах в особняке явно заинтересовали Курнатовского.
– Сами знаете, я не казак и не индеец. У подъезда столько перебывало с утра людей и лошадей, была и санитарная машина, так что в этом месиве уже ничего не разобрать. Есть хороший метод снятия следов шин – гипсовый слепок, но следы должны быть свежими, а не эта каша.
Следы меня не занимали. Их и сам черт теперь не найдет – вода на улицах стоит прямо вровень с лестницами подъездов. Одни только санитары принесли почти пуд тяжелой и черной ростовской грязи.
Санитар докурил папиросу и ушел. Курнатовский как раз говорил мне, что проверяют все подвальные окна и черные ходы, когда за спиной послышались приближающиеся голоса. Группа военных спустилась, садится в автомобиль, прощается. Чекилев и Беденко уходят оборачиваясь. Поймав мой взгляд, Чекилев приподнимает фуражку, словно в шутливом прощании.
С фасада напротив сдирают кумачовые полотна с белыми буквами, которые в мороси и тумане плохо читаются, но все-таки можно разобрать обрывки слов: «Вла… советам… да здрав…» Выписанный белой краской восклицательный знак воззвания стоит в луже, ткань быстро намокает, вбирая воду.
Глава третья
Ростов. Эберг
Ночи уже не было, и не было рассвета. Пустые улицы в ожидании, темные силуэты каменных львов у фонтана, церковь на площади, видная неясно. Проехал одинокий «Паккард» городской пожарной команды с разбитым фонарем. Пальто от мокрого снега казалось тяжелым, как мешок. Мои следы на снегу оставляли голубоватые лужицы талой воды. Падающий снег красил в белый цвет кованые розы на оградах домов вдоль бульвара, стволы платанов, скамьи.
Большие каменные лица на фасадах смотрели на меня сверху, как боги. Совершенные, равнодушные. Их улыбки были невыразительными. Совсем не то, что у мертвого телеграфиста. Что могло так парализовать мышцы, вызвать этот оскал – травма головы, падение или удар? После посмертного исследования тела картина станет яснее, и нужно добиться, чтобы мне дали возможность на нем ассистировать. Сейчас не так уж строго придерживались правил, но, что бы там ни говорил Курнатовский, о случаях нарушения свода устава судебной медицины я пока не слышал. По этому уставу осмотр должны производить городские врачи. Придется уж очень сильно постараться, чтобы вмешаться доверили мне – студенту, которого выгнали еще до того, как он успел подписать «факультетское обещание».
В низкой арке двора в темноте белели лица и были еле видны ленты на бескозырке матроса. Я, пара гимназистов, какой-то бывший солдат без руки и еще несколько прохожих остановились послушать. Моряк говорил уверенно. Но непонятно было, за что агитирует – ругал он всех, и речь его часто перешагивала с одной мысли на другую. Да и послушать толком не удалось: в арке мелькнула черная шинель Эберга – и я поспешил за ним. По тому, как раздраженно он отряхивал снег, набившийся в петлицы и в маленький эмалированный крест на шинели, топал галошами, было видно, что он сильно задет чем-то.
– Зачем вы это слушаете? Сами ведь говорили мне, что вам спать некогда, верно? – Невысокий Эберг, когда злился, становился, кажется, выше ростом. – А на это тратить драгоценное время зачем? Конечно, ваше дело.
– Карл Иванович, я ждал вас. Остановился только из любопытства – узнать, за кого агитация.
Спорить я не стал. Все споры мы уже проговорили в то время, когда я считал, что переворот как встряска необходим и он несет перемены только к лучшему, надежды на реформы, в том числе и там, где это касалось моей работы. С того времени уверенность в благих переменах я немного растерял, как и доверие к агитаторам. И стал лучше понимать чувства Эберга, которому переворот был неприятен почти физически. Враг беспорядка во всем до мелочей, по роду занятий хорошо знающий социальное устройство, революцию он не принял, поддержал резолюцию съезда Пироговского общества врачей с резкой критикой переворота. Эберг был твердо убежден, что события будут развиваться только в худшую сторону, и тем не менее продолжал регулярно и аккуратно принимать пациентов. Выделял он несколько часов в неделю и на работу в госпитале. Именно оттуда он и шел сейчас, как я думал. Но я ошибся.
– Я был все это время в штабе, решал вопрос о вашем деле, – говорил Эберг, когда мы шли к его дому. – Устал спорить. Посмертное вскрытие будет, однако вот добиться, чтобы провели его вы, мне не удалось. Но и кому вы могли бы ассистировать, до сих пор не ясно.
Дом с номером 3 на белой эмали, в котором жил Эберг, мог удивить неподготовленного гостя. Каменный фасад, а к нему приставлено затейливое деревянное крыльцо с высокой крышей на манер теремка или китайской пагоды. К крыльцу ведут высокие каменные ступени, по бокам – мелкие окошки с решетками. Над этажами – башенка. Через холодный туман в ней светится окно – значит, дочь Эберга читает или слушает граммофонные пластинки.
Уже год я снимал у доктора комнату, но на самом деле жилец из меня неважный. Платил я нерегулярно. Отвратительное, признаюсь, положение, но поделать я ничего не мог. Своим долгам вел учет до лучших времен или до банковского перевода от тетки из Кисловодска. Родители оставили мне небольшое наследство, которым эта энергичная женщина распоряжалась очень умело. Старшая сестра отца, она одной из первых окончила женские курсы, а на кухне держала поваренную книгу общества вегетарианцев с назидательным заглавием «Я никого не ем». К бланку почтово-телеграфного перевода от нее всегда было приложено письмо или интереснейшая статья. Но в последнее время деньги стали приходить совсем нерегулярно.
Ужасно хотелось горячего чаю с лимоном. Эти дни в городе, когда уходящая зима клюкой цепляла весну, были всегда промозглыми. То шел неприятно колючий дождь вперемешку со снегом, то наступали дикие морозы, когда на толстый лед реки не выходили даже конькобежцы. Из гордости я редко садился за стол с Эбергами, как бы энергично они ни приглашали. Чаще заказывал дешевый обед из столовой неподалеку от дома (скверный суп, неплохое жаркое или местная рыба). Иногда просто варил на спиртовке кофе, поджаривал хлеб. Но сегодня мне нужен был совет. И способ закрыть ту дверь в своей голове, за которой лежал Вареник с его широкой улыбкой. Хотя бы на время.
В столовой уже было накрыто. Хозяйство Эберга вели кухарка и горничная. А за самовар, как хозяйка, всегда садилась дочь Аглая. По-гречески значит «блистающая», но Аглаей она не была ни для кого – только Глашей.
– Глаша, вы сегодня уж очень молчаливы. Поговорите со мной немного? Или есть серьезный повод – опять въехали вместо Индийского в Тихий океан и плохую оценку по географии схватили?
Однажды такая история произошла с Глашей в гимназии. Но она не откликнулась на шутку.
– Говорят, что утром была стрельба за городом. Много девочек не пришли сегодня.
Очень серьезно она раскладывала варенье и резала хлеб, чашку передавала держа обеими руками, чтобы не расплескать. Глаша Эберг выше всех своих подруг в гимназии, которых у нее немного, щеки пухлые, детские, и всегда на них румянец, теплый, как корочка на пироге. Волосы так тщательно убраны в тяжелую косу, что лицо получается совсем на виду, беззащитное. В городе красавиц она – дурнушка.
Меня Глаша сначала до слез стеснялась. Однако нашлись и у нас поводы стать друзьями. Я как-то удачно помог ей с французскими переводами из гимназического Konstantin. Ну а потом очень кстати оказалось, что она большой романтик и фантазерка, любительница историй про опыты алхимиков, анатомические французские театры, когда публика собиралась посмотреть на работу врачей, и прочее. Правда, Эберг таких бесед не одобрял, и я старался не сердить его.
Вскоре Глаша ушла, и из другой комнаты послышалась музыка. В доме Эбергов всегда, сколько я помнил, стоял рояль – хороший инструмент Беккера. Сам доктор, Карл Иванович, не часто, но хорошо играл, говорил, что это помогает размять пальцы перед операцией. Но Глаша к роялю не садилась, ее любовью сразу стал граммофон, особенно вальс «На сопках Маньчжурии». В газетах много писали о полке, идущем в атаку под музыку оркестра, и ее поразила эта история. Как-то я, получив неплохой гонорар за статью, подарил ей пластинку с вальсом.
Вытирая руки свежим полотенцем, в столовую вошел Эберг. Гигиена – его пунктик, даже небольшая мания. Она развилась после работы в Астрахани во время эпидемии «собачьей смерти» – холеры. Бок самовара отражается в застекленных рамках фотографий на память об этой и других врачебных командировках, развешанных по стенам столовой. В центре столовой – витрина с антикварными врачебными инструментами. Это коллекция доктора; витрину никому трогать не разрешено, даже Глаше.
– Тем не менее не нужно терять надежды. – Продолжая разговор, Эберг с видимым удовольствием налил себе крепкого чая. – Ведь кроме вас им и пригласить некого, они умные люди и поймут это. Нужно подготовиться. Может быть, вам понадобится моя помощь или совет? Позвольте предложить.
Ответить я не успел. В дверь коротко и требовательно позвонили.
За моим бельем пришла прачка Вера, широкая, круглая, как дынька, бойкая. Собрав что нужно, я проводил ее с корзиной вниз, где ее ждал подвыпивший муж – потрепанный субъект в блестящих сапогах. Когда я вернулся в столовую, перед Эбергом стояли бутылка хереса, бокалы и даже подсохшие бисквиты, а сам он был расположен беседовать, как обычно после горячего ужина. Жаль только, на этот раз темой стало мое туманное будущее. Я бы с большим интересом обсудил газеты, да что там – даже журнал «Нужды деревни», который получал по подписке доктор, интересующийся статьями о домашней медицине и ветеринарии. Начал Эберг издалека:
– Зачем же вы, Егор, отдаете белье ей, а не китайцам? Они же возьмут дешевле. Мне кажется, и белят рубашки они лучше.
– Я отдавал китайцам, Карл Иванович. Но ей каждый заказ важен, а разница там – копейки.
Я знаю, что доктор беспокоится обо мне искренне, но все же такие разговоры не люблю, и он это чувствует.
– Вы уж простите, что я так, что говорю вам об этом, но ведь я знаю – вам и небольшие средства… В общем, стоит быть экономнее. Я хочу вам снова предложить пойти ко мне ассистентом, когда обстановка немного наладится.
Выгадывая время, я налил себе немного в бокал и задумался, как бы перевести разговор на другую тему. Но видно было, что беседа заведена всерьез. Между прочим, Курнатовский (которого из всех моих передовых идей больше всего интересовали система Ламброзо и теория немецкого пастора о том, что каждый носит в себе черты животного) находил в Эберге сходство с крупным диким котом. Пожалуй, он был прав. Круглые внимательные глаза смотрели на меня почти не мигая, по-кошачьи: Эберг ждал ответа.
– Вы свои идеи отдаете за бесценок, а наши с вами коллеги, так сказать, на этих идеях и ваших статьях выгоду себе потихоньку строят. Вы что же, благородный герой английской поэзии разбойник Робин, хороший и порядочный? Отбираете, значит, заслуги у себя и богатым их отдаете за гроши?
– Ну, во‐первых, за гроши уж я не отдам, не преувеличивайте, Карл Иванович. Но ведь, вы поймите, важно, чтобы идеи эти, как вы говорите, были слышны. Только представьте себе: мне, недоучившемуся студенту, которого наша профессура выставила за дверь, на статью дает ответ известнейший врач. Это и лестно, и полезно.
– Врач в журнале, конечно, оппонирует вам? Только этого не знает ни он и никто другой.
– Ладно, не стану спорить. Это ведь и средство заработать. А пойти к вам ассистентом – это только звучит легко. Они вас – я про руководство – через огонь и воду, но без медных труб пропустят. А потом еще меня будут препарировать, как лягушку, расспросами. Вам-то не посмеют напрямую отказать, из уважения место дадут. Но поймите, если бы и думали дать, унижаться я не стану. Не делал этого никогда и начинать не планирую.
– В вас много гордыни. Потому, кстати, я не могу понять, как это вы при ваших высоких амбициях – тут не спорьте! – даете ставить чужие имена под результатами вашего труда.
– Карл Иванович, мне на жизнь нечего жаловаться. У меня есть все условия для исследований благодаря работе с Курнатовским, а это такое удовольствие, как мышцы размять и сделать рекорд, – такой вот рывок вперед.
– Вы что же, сверхчеловеком себя считаете? Это сегодня в моде.
Я знал, что многие мои однокурсники, коллеги-врачи действительно занялись медициной потому, что она давала немного высокомерную власть над тайной тела. Давала возможность чинить сломанные кости, отодвигать в сторону смерть. Или, напротив, жизнь. Не сосчитать, сколько раз студенты старшего курса делали тайные аборты своим случайным подружкам! Однако в моих мотивах Эберг ошибался. Но и ему бы я не признался в истинной причине моего увлечения медициной, а главное – медициной судебной. Но и отмолчаться было нельзя. Видно было, что он все еще раздосадован и даже расстроен моим отказом. Поэтому я выбрал для ответа подходящую часть правды.
– Столько гордости во мне нет, да я и не создаю, не творец. Мои мотивы самые простые – сами знаете, сколько преступлений могло бы быть раскрыто, если бы, например, метод определения пальцевых отпечатков в полиции начали применять десять, а то и пятнадцать лет назад. Нашему городу просто необходим судебно-медицинский кабинет!
Эберг знал, что такой кабинет и работа там были моей мечтой. И только я хотел перейти к обсуждению смерти телеграфиста, как кухарка сказала, что меня вызывают по телефону. Звонок был из банка от Курнатовского – он назначал мне встречу вечером. Перед встречей надо было бы поспать хотя бы пару часов, но не вышло. Вместо этого я взялся за наброски места преступления. Делая наброски тел в разных положениях, я прикидывал десятки вариантов ситуаций.
Рисовать я начал давно, это хорошо помогало в работе. Кроме того, врач – знакомый отца – как-то увидел мои рисунки и заметил, что это отличная практика для хирурга – развивает мелкие мышцы пальцев. Позже я узнал, что знаменитый следователь Гросс при помощи рисунка места преступления раскрыл дело об убийстве. Рисунок помог ему вспомнить, что под повесившимся, якобы самоубийцей, посреди комнаты не было никакого стула.
Отец мой – биолог, и он чаще бывал в отъезде, чем дома. Вместо отца были длинные письма, прочитав которые мама поднималась и ходила по комнате, от окна к круглому столу и обратно. Я почти не помню ее, но движение темного платья по комнате мне запомнилось. Иногда во сне я видел комнату и столб сухих листьев, которые ветер гонит из одного угла в другой. Сейчас я знаю – ее гнало беспокойство за отца. Он был участником нескольких экспедиций врачей во время эпидемии на Волге. Став старше, я рассматривал в его книгах рисунки чумных врачей с их птичьими длинными носами, представляя, как врачи идут друг за другом по очень узким улицам-коридорам, а впереди идет серенькая тень – чума – и успевает повернуть к следующему дому раньше их, всегда раньше.
Заметив, как я рассматриваю рисунки, Лев Кириллович, который часто бывал у нас, принес мне другую книгу – «Анатомию Грея». В книге было множество удивительных литографий: мускулы руки, жутковатый, бледно пропечатанный на плотной желтой бумаге человеческий череп и рядом – он же, разобранный на части. Сердце в пятнах от неясного заболевания, похожих на тихоокеанские кораллы – один такой стоял у нас под стеклянным колпаком в кабинете отца. Обложка книги была из плотной кожи, на обороте гравировка: лев, встающий на задние лапы, выпуклые буквы и цифры – данные английского издательства. Этот лев и картинки меня потрясли. Я сгибал и разгибал пальцы, думая о том, что вот сейчас под кожей работают десятки мышц, производя такое простое движение. А способность видеть? Дышать? Человек представился мне удивительным, сложным и немного пугающим механизмом из тысячи звеньев, в котором никогда не разобраться.
Мне кажется, родители были не очень довольны этим подарком. Отец давал мне книгу неохотно. Но потом вдруг сам как-то вечером показал примитивную, но довольно подробную учебную иллюстрацию XV века из немецкого трактата. На ней был изображен «человек в ранах» – он как будто раскинул руки, чтобы схватить кого-то невидимого или обнять, а тем временем его терзали стрелы, ножи, прозрачный паук невиданных размеров, скорпион и змея, изображаемые с полнейшей точностью. Помню, как мне было жалко этого нарисованного раненого, как хотелось смахнуть их всех, особенно мелкую тварь вроде собачки, но с хвостом веером, которая грызла правую ногу, косясь на соседей. Отец объяснил, что «человек в ранах» помогал средневековым врачам понять, отчего и какие бывают раны. Уже в университете я натыкался на этого моего старого знакомого, рисованного раненого, и всегда испытывал то же чувство, нелепое для врача и тем более судебного медика – чувство стыда и беспомощной жалости. Чуть позже я начал срисовывать иллюстрации из «Анатомии Грея», стараясь как можно точнее воспроизводить детали. Уже тогда я понял, кем буду.
Глава четвертая
Ростов. Банк
Наброски отвлекли меня, и на встречу с Курнатовским пришлось поторопиться. В спешке у банка я почти столкнулся с Захидовым. Его все время окликали из стоящей рядом пролетки, как будто компания в ней так же нетерпеливо перебирала ногами, как запряженные лошади, но Захидов только отмахивался. Он был рад меня видеть.
Армянин Алексан Захидов – бывший мой однокашник, с которым – единственным из всех! – я продолжал часто встречаться после ухода с кафедры медицины. В то время, когда обсуждалась история с моим исключением, он был за границей, кажется в Италии, да и в любом случае, думаю, ему она была безразлична. Сын известного в городе коммерсанта, Захидов сначала увлекался модной психологией, потом немного медициной. Бывал он на занятиях редко, приятельствовал со всеми и ни с кем. Однако продолжил поддерживать со мной немного странную дружбу. Он же познакомил меня с Юлией Николаевной, и после этого я уже не мог с ним рассориться.
– Егор Андреевич, до чего же рад тебя видеть! Может, с нами на этот раз? В «Балканы»? – Свое приглашение поужинать Захидов делал настойчиво, но за свой счет я кутить не мог и потому вынужден был отказывать. Он, впрочем, никогда не обижался.
– Тогда вечером у нас? Юлия будет рада.
Соглашаясь, я убеждал себя, что должен пойти туда только потому, что это отличный повод встретить там ЛК или (фантастическая идея!) выборного атамана – человека в городе пришлого, без предубеждения ко мне. Застать кого-то из них там и еще раз постараться убедить в важности моего присутствия при исследовании тела телеграфиста. То есть пойти к Захидовым нужно только по этой причине, а вовсе не из-за его последних слов. Врал я себе отчаянно.