Во второй комнате стояли комод с зеркалом, кровать мамы с папой, кровать моя, письменный стол и раскладушка тети Гали.
Как это все помещалось на десяти метрах, я не понимаю.
Впрочем, раскладушку на день убирали.
Одну стену целиком занимала книжная полка, вторую полку над моей кроватью строили уже при моей жизни.
Одно окно выходило на Музей Пушкина, другое – полукруглым выступом – на угол Волхонки. Дом наш имел очень толстые стены, и подоконники были очень глубокие – почти в метр.
Меня загоняли или относили спать, целовали на ночь, некоторое время я боролся со сном, силясь расслышать, о чем говорят взрослые в соседней комнате, потом проваливался в сон, и, как укладываются родители и тетя Галя, я уже не слышал.
Ночью я просыпался оттого, что в комнате происходило страшное. На полукруглом подоконнике за моей головой шла таинственная жизнь. Во-первых, там обитали «огоньки» – маленькие существа, похожие на чаинки в стакане чая, если его размешать ложечкой. Они светились оранжевым светом, беззвучно роились над подоконником на фоне черного окна и иногда неожиданно небольшой стайкой перелетали ко мне на одеяло. Еще на этом подоконнике жили какие-то маленькие матросики – помню, что они были в матросской форме. Они надували небольшие цветные шарики, и у них там шел некий праздник. Они всегда гуляли сами с собой и подоконника не покидали – можно было, скосив глаза и затаив дыхание, наблюдать за их ночным весельем.
Это все были нестрашные обитатели. Но страшные таились рядом, и я это чувствовал. Они всегда входили через дверь и уходили через нее, причем я точно знал, что в нашей второй комнате они не задерживаются, а сразу идут через коридорчик в общий коридор и куда-то дальше. Самый страшный был маленький и очень толстый усатый дядька в красной турецкой шапочке – Тартарен из Тараскона с обложки одноименной книги. Он приходил искать меня, и вот тут-то надо было замереть, не дыша, и не дай бог, если руки остались поверх одеяла. Я замирал, жители подоконника меня не выдавали, и дядька в конце концов уходил, переваливаясь, недовольный. Какое это было облегчение!
Являлась еще соседка баба Лена (не сама она, конечно, а ведьмино ее воплощение). Эта находила меня безошибочно и норовила лечь на меня поверх одеяла, чтобы придушить. Я делал движение, задыхаясь, и она беззвучно соскальзывала с моей кровати и исчезала в дверях. При этом далекий хор пел что-то вроде «Старушка ушла». Я даже знал ее имя: ее звали Старая Яга Календа. Помню, меня очень интересовало, выдаст ли баба Лена себя наутро каким-нибудь неосторожным взглядом. Но наутро она, как правило, не появлялась, кашляла за стеной.
Однажды, проснувшись утром, довольно долго видел перед собой овальный портрет медведя на ярко-зеленом фоне в богатой золотой раме. Портрет висел в воздухе минут пять и, когда проснулись родители, неохотно растаял.
Все эти ночные чудеса не имели никакого отношения к снам – я бодрствовал, находился в полном сознании и мог, например, разбудить родителей. Я просто понимал, что делать этого ни в коем случае нельзя. Двери в другой мир, которые кто-то приоткрывал для меня, могли захлопнуться с непредсказуемыми последствиями, и я это очень хорошо чувствовал.
Впрочем, если было нужно, эти ночные соседи легко путешествовали в мои сны и обратно. Однажды, когда я болел ангиной (за этим занятием я провел большую часть детских лет), мне приснилось, что я в пижаме сижу на краю стола, передо мной стоят мама с папой и требуют, чтобы я ел мед из пол-литровой банки. В банке сидит маленький чертик, но я, как обычно, не имею права сообщить об этом родителям. Я могу только до последнего момента препятствовать тому, чтобы банку открыли. Так как предлоги мои совершенно неубедительны, банку в конце концов открывают, и чертик молниеносно прыгает ко мне за воротник, скатывается под пижамой вниз и больно кусает в ногу. От своего крика я просыпаюсь, прибегают из соседней комнаты родители, и на моей ноге довольно долго потом держится укус с четкими отпечатками маленьких зубов.
Кстати, совсем необязательно нужна была ночь, чтобы увидеть скрытое. Если я глядел не мигая какое-то время на свет (скажем, на небо), то начинал видеть, что воздушное пространство состоит из великого множества крохотных прозрачных шариков, которые носятся туда-сюда, как молекулы под микроскопом (ни о каких молекулах я еще слыхом не слыхивал), и я точно знал, что это тоже живые существа.
Я мог бы вспомнить множество таких историй. Но вот что мне интересно сейчас. Никогда это не были покойники, привидения или, скажем, наоборот – ангелы в белых одеждах. Это были жители близкого нам параллельного мира – мира эльфов, троллей и домовых, и, видимо, на этом отрезке жизни мне было дозволено иногда видеть их и слышать их голоса.
Вновь посетило меня ощущение этого мира недавно (ничего себе недавно – лет пятнадцать назад!) во время путешествия на остров Пасхи. Нам посчастливилось оказаться там с Туром Хейердалом – великим путешественником, который этот остров фактически открыл. Боюсь думать, какое туристическое чудо остров представляет собой сегодня – тогда там не было ничего: взлетная полоса (самолеты, пересекавшие океан, садились на дозаправку), общежитие для археологов, в котором мы жили, – через фанерные стеночки можно было вполголоса беседовать с жильцами любой комнаты, грунтовые дороги. В отдалении от общежития располагался ресторан, и когда мы спросили, можно ли вызвать такси, чтобы туда добраться, нам ответили: «Можно. Но оно сейчас занято». На острове жили восемьсот жителей и тысяча двести моаи – гигантских статуй. Статуи поражали не столько размерами, сколько своей эндемичностью – так людей больше не изображали ни в одной точке мира. Еще были эвкалиптовые рощи, от запаха которых кружилась голова – других деревьев на острове не росло, – задумчиво бродившие повсюду лошади, и океанский прибой, мерно ударявший в черные лавовые скалы. Все.
Мы приземлились поздно ночью. Сарайчик, исполнявший обязанности аэропорта, освещался одиноким фонариком. Все остальное пространство уходило во мглу. Высокие аборигены с растатуированными лицами подняли Хейердала на руки, увили его цветами, запели что-то торжественное и растворились вместе с ним во мраке – он тут был чем-то вроде живого святого. Накрапывал дождик, где-то вдали очень по-нашему брехала собака, тянуло прохладой. Я прошел несколько метров наугад в полной темноте и уткнулся в плетень – он ограждал летное поле. Было полное ощущение, что мы не на таинственном острове с названием «Пуп Земли», на самом ее краю, а где-то в воронежской глубинке.
Хейердал водил нас по местам былых раскопок – он начал их здесь пятьдесят лет назад. Показал самые огромные статуи, так и оставшиеся лежать в кратере вулкана, где их высекали, – так до конца и неизвестно, что произошло, все вдруг остановилось. Рассказал, как их поднимали и перемещали к морю – без всяких инопланетян и потусторонних сил, с помощью камней и канатов. Мне страшно хотелось самому найти что-то древнее – я спросил Хейердала, насколько это возможно. Хейердал сокрушенно развел руками и сказал, что за полвека тут так все перекопано, что шансов никаких. Я расстроился.
Все, что рассказывал Хейердал, было интересно, но недостаточно. Он и сам знал не все. Кто эти моаи – умершие вожди, идолы, боги? Статуи манили к себе. И мы с моим другом Марком Гарбером решили отправиться к ним ночью. Мы выбрали место, где они стоят в ряд на одном стилобате спиной к океану – человек восемь, один огромней другого. На нашем арендованном джипе удалось проделать только половину пути – дальше дорога уходила вбок. Статуи возвышались впереди силуэтом на фоне абсолютно черного звездного неба, и нас разделяло поле, покрытое двухметровыми валунами. Мы еле доковыляли до цели в полной темноте. Не покидало ощущение чего-то недозволенного, хотя ничего недозволенного в наших действиях не было. Мы выбрали себе статуи – каждый свою – и уселись на постамент у их подножия. Статуя Марка была через одну от моей, и нас с ним разделяло метров пятнадцать – мы могли переговариваться.
Постамент, на котором я сидел, был теплый и шершавый, как слон. К статуе я прислонился спиной и, подняв голову, мог видеть ее силуэт на фоне невероятного звездного неба. Звезды были крупными, отчаянно яркими – и я впервые увидел, как Земля вращается: весь небосвод медленно, очень медленно двигался относительно каменного истукана – на фоне черного неба он выглядел еще чернее, и казалось, что это, наоборот, мы с ним плывем куда-то. Начинала кружиться голова.
Я заметил, почувствовал спиной, что статуя теплее постамента, как будто она живая, и подумал, что должно было бы быть наоборот – если камень хранит солнечное тепло, то горизонтальные поверхности должны были нагреться сильнее. Впрочем, мысли эти бродили где-то по самой периферии сознания – все мое существо было охвачено чувством какой-то небывалой вселенской гармонии – я был крохотным атомом мира и плыл с этим миром, исполняя мудрый и неведомый закон жизни и вечности. От статуи за спиной исходило добро, я чувствовал это физически.
Прошло минут двадцать – а может, сорок, времени не существовало. И вдруг в одно мгновенье все изменилось. Как будто кто-то огромный сказал: «Все! Уходите!» Гармония рассыпалась, от камня потянуло холодком, стало страшно. В этот момент я услышал, как Марк говорит: «Ты почувствовал?» Больше мы не говорили – мы спрыгнули с постамента и побежали прочь. Именно побежали – не знаю, как мы не сломали ноги о валуны в полной темноте.
Наутро был последний день нашего пребывания на острове. Я один отправился в кратер потухшего вулкана, где когда-то высекались статуи, и нашел на самом открытом месте две аккуратно сложенные кучки инструментов – каменных рубил и ножей из кремня для резки канатов. Я выбрал три рубила и один нож – больше не мог унести, – вернулся в лагерь и показал их Хейердалу. Хейердал был потрясен – уже много лет на острове ничего такого не находили – здесь побывало около пятидесяти археологических экспедиций, и уж такие очевидные места, как этот кратер, были исследованы до камушка. Он хотел немедленно отправиться туда со мной, но у нас оставался час до самолета.
Рубила лежат у меня дома. Я знаю, что этот подарок я получил еще ночью, когда небо медленно вращалось над нами. И не надо попрекать меня дешевой мистикой. Знаю, и все!
С нечистой силой в виде домового, кстати, я столкнулся уже в зрелом возрасте. Жил я к тому времени на Ленинском проспекте совершенно самостоятельной жизнью. То, что разнообразные мелкие предметы то и дело исчезали в дому непостижимым образом, а потом находились в самых неожиданных местах, меня не особенно удивляло. Всегда легче списать на собственную рассеянность, чем на домового, и я не очень-то над этим задумывался.
Хотя веревочку к ножке стола со словами «Домовой-домовой, поиграл и отдай!» привязывал постоянно.
Однажды среди ночи приснилось, что мама, лежа на диване, отчитывает меня за что-то, как водится, а я стою перед ней понуро. От огорчения я внезапно проснулся, не открывая глаз, и через секунду понял, что сна уже нет, а мамина нотация продолжается, причем читают ее прямо над левым ухом и голос почему-то мужской. Это было так неожиданно, что я открыл глаза и резко повернулся. На кровати около моей головы сидело существо, размерами более всего напоминавшее присевшего на задние лапы кота. Оно было покрыто густой темной лохматой шерстью (мне показалось в темноте – коричневой). Существо испугалось гораздо больше, чем я, и запрыгало по кровати, и я понял, что оно гораздо тяжелее кота таких же размеров. Оно соскочило со стуком на пол и громко ускакало по коридору на кухню, завозилось там в чем-то и затихло.
Интересно – то, что это домовой, я понял как-то сразу, и страха не было. Я встал с кровати и пошел смотреть, где он живет.
Я вычислил это место сразу. В дальнем углу кухни стояли холодильник и узкий шкаф-колонка, в котором хранились всякие крупы и специи. За шкафом в стене располагалось узкое окошко, этим самым шкафом закрытое, а потому нерабочее, то есть функции окна для меня не выполнявшее. Под окошком находились батарея и небольшая ниша, совершенно мне недоступная. Там было тепло, темно и пыльно. Конечно, парень жил там. Я очень хорошо представил себе, как он сидит вечерами на невидимом мне подоконнике и смотрит на улицу – долго и без особого смысла. С тех пор я старался во время редких уборок обходить этот угол стороной и даже пару раз оставлял молоко в блюдечке на полу.
Хотите верьте, хотите нет, но кражи мелких предметов после этого прекратились.
С лешим была такая история.
В начале семидесятых мы любили своей компанией ходить в Карелию.
Началось с того, что про Карелию Юрка Борзов случайно прочитал в журнале «Наука и жизнь» десятилетней давности – брошенные деревни, пустые деревянные погосты, озера, полные рыбой, и в каком месте надо развести костер, чтобы с того берега приехал на лодке пастух и перевез тебя.
Мы двинулись по описанному маршруту – на поезде до Петрозаводска, оттуда на «Ракете» мимо Кижей (тогда еще заброшенных и совершенно не потоптанных экскурсиями) до Великой Губы, далее – пешком через лес. С собой было взято только самое необходимое – ружье, рыболовные снасти, соль, сахар, чай, вермишель, водка, спички. Пропитание предполагалось добывать самостоятельно, так что никакой это был не туризм, а самое настоящее путешествие.
Часа через два продирания сквозь северный ельник мы вышли наконец на берег огромного Яндомозера. На далеком противоположном берегу виднелись покосившаяся бревенчатая колокольня и черные срубы. Мы разложили костер, накидали в него травы, повалил дым, и с того берега действительно затарахтела моторка. Это было невероятно – мы пользовались инструкциями десятилетней давности!
В лодке сидел пастух. Звали его Женька, и выглядел он совершенным ковбоем – в шляпе невнятной формы, темных очках и с трубкой. «Вина есть?» – воскликнул он радостно. Это звучало как приветствие, и только раза с четвертого мы поняли, что это вопрос и что «вина» на местном наречии – это, по-видимому, водка.
Бутылка «вина» была тут же распита, пастух Женька полюбил нас как братьев и перевез к себе на тот берег, где он жил один среди брошенных невесть когда деревянных домов, оказавшихся вблизи огромными – в два-три этажа, с въездом для телеги на второй этаж, с резными наличниками удивительной красоты. Часть домов наполовину развалилась, и оставшиеся стены держались неизвестно на чем, а часть выглядела почти целыми. Женька погремел связкой ключей и велел нам выбирать дом для жилья.
Началась прекрасная жизнь. Я ловил рыбу и готовил еду (тогда-то все и началось), Юрка Борзов исследовал местность, а Кавагое охотился. Первую утку стреляли с большой боязнью – непонятно было, можно ли здесь охотиться, есть ли поблизости лесник, да и вообще был не совсем сезон. Выстрел раскатился над озером длинным эхом, и утка пошла в суп. Вечером, как всегда, заглянул пастух Женька – на стаканчик «вина».
(Вел он себя с удивительной деликатностью, вообще для северных людей свойственной, – после первой встречи на берегу ни разу не намекнул на «вина», а когда предлагали – отказывался, впрочем, очень недолго – ровно столько, чтобы мы не успели передумать.)
«Стреляли тут, – сказал он, прищуриваясь и неторопливо раскуривая трубку, – слыхали?»
«Слыхали», – дипломатично ответил Кава. И в свою очередь спросил погодя: «А что, Жень, егерь-то тут есть?»
«Егерь-то? – задумался Женька. – А есть егерь, конечно, как не быть».
«А кто?»
(Надо сказать, что беседа была истинно северная – шла через очень большие паузы.)
«Кто? (Пауза.) А я, наверно, и буду егерь. (Пауза.) Ты, что ль, стрелял? Да стреляй, ради бога!»
Так вопрос с мясом был решен.
День на третий Кава сбил очередную утку, и я посчитал, что она будет хороша в лапше с грибами. За ними я и пошел в лес.
Лес начинался прямо по берегу озера, примерно в километре от деревни. Чтобы не заблудиться, я все время держал озеро в поле зрения – оно было слева от меня. Идя по лесу, поглядывая на озеро, я обошел подряд три заливчика – полукруглые, заболоченные, с березками по берегам, очень похожие друг на друга, каждый метров по пятьдесят шириной. Корзинка была уже тяжелая, день – жаркий и безоблачный, комары и слепни гудели громко и уныло, и я решил искупаться. Я быстро разделся на каменистом берегу, отмахиваясь от кровососов, вошел в темную воду и нырнул – головой вниз.
Глубина начиналась от берега сразу, вода была теплой только на поверхности, а внизу – ледяная, у меня зазвенело в ушах, и вдруг я услышал, как поют русалки. Пели они без слов, но это была песня про всех утонувших в этом озере – за тысячи лет. Голоса под водой звучали так неожиданно и страшно, что я пулей вылетел на поверхность. Над водой никто не пел, лес смотрел на меня мрачно и неприветливо. Я оделся, стараясь не смотреть по сторонам, и заспешил в сторону дома.
Ощущение тревоги не проходило. И деревья, и озеро, и синее небо без облачка – все стало каким-то нехорошим. Довольно быстро я достиг первого заливчика, обошел его почти бегом, спотыкаясь о торчавшие между кочек березовые корни, за ним – еще один и еще один. Дальше должна была начаться прямая дорога к деревне – по берегу. Но на пути возник еще один заливчик – четвертый. Я проскочил его не думая и уперся в пятый. В легкой панике обогнул и его и, выйдя к шестому, понял, что это – второй. Я узнал его по высохшей березе, свисавшей над самой водой. Меня пробил холодный пот.
Озеро все время маячило с одной стороны (теперь, на обратном пути, справа), и хождение кругами исключалось. Это было страшно, может быть, особенно потому, что необходимые элементы мистики и ужаса – полная луна, косматые туманы, вой ветра и уханье филина – отсутствовали напрочь. Я был в полном сознании и абсолютной трезвости, и часы на руке показывали четверть второго пополудни.
Я полез на дерево. Затея дурацкая с учетом того, что я не мастер лазать по деревьям, к тому же в северном лесу все деревья практически одной высоты. Я ободрался об иголки, измазался в смоле, чуть не свалился вниз и ничего не увидел. И тогда я стиснул зубы и решил следовать логике – тупо идти вперед, держа озеро справа, сколько бы глупостей на пути мне ни подкинули. Обошел проклятый заливчик с березой, потом еще один, и вдруг они кончились, и кончился лес, и замаячила вдали родная деревня. Выглядел я, наверно, убедительно – мокрый, растрепанный и возбужденный невероятно. Рассказ мой восприняли с недоверием, но я настоял, чтобы мы немедленно отправились в заколдованное место и установили истинное количество заливчиков. Кава плюнул и поплелся за мной, чертыхаясь.
Заливчиков, конечно же, оказалось три.
Наш двор на Волхонке, начинавшийся за окнами кухни, тянулся в три стороны, был необъятен, загадочен и манящ. Недавно (совсем недавно – лет десять назад), зайдя туда, я поразился – до чего же он, оказывается, маленький.
Так вот, двор был необъятен. Из окон кухни виделся палисадничек с двумя деревьями. По одному из них было удобно залезать на крышу. Левее – у самых ворот – стояла деревянная будочка, пристроенная к дому. Там жил дворник дядя Гриша.
Вправо от ворот тянулись сараи с дровами. Сараи имели множество дверей, запертых на висячие замки. Внутрь можно было проникнуть через крышу, но, собственно, кроме дров, ничего интересного в сараях не было. Интереснее было под стропилами самого дома – там жили голуби, стояли какие-то сундуки, пахло таинственно. Мы залезали туда по пожарной лестнице или по дереву – однажды родители меня застукали, и мне здорово влетело.
Напротив кухонных окон через двор располагался дом Грибоедова. Только тогда еще никто, по-моему, не знал, что он – Грибоедова. Пребывал он в полуразрушенном состоянии, и темные его сводчатые подвалы я хорошо помню. Чуть позже у нас там находился штаб.
А дальше двор перетекал в три рукава. Один вел к высокой решетчатой ограде – за ней жили детдомовские. Мы смотрели на них через прутья – как они там гуляют. Контактов не было.
Средний рукав мимо полуподвальных окон, за которыми жил Серега Дундич, вел к низкому и длинному клубу, где бывали лекции, суды, собрания и иногда после них – кино.
Поразительно – вот этот дом, где жил Серега Дундич, остался (пока) в совершенно прежнем состоянии – единственный. Стоит он древним кривым потрескавшимся кораблем среди наштукатуренных новоделов, по-моему выселенный, и по нему можно получить очень хорошее представление о том, как выглядел весь двор в те годы. Зайдите, посмотрите.
Третий рукав вел мимо пожарной лестницы, подъезда, где жили Алька Лебедев и Вовка Деготь, в арку и выходил на Волхонку в самом ее начале – на травяной склон у «Бабьего магазина».
Я предпочитал играть в ближней части двора – рукава казались мне бесконечными и не лишенными опасностей. Однажды в кирпичной стене дома я нашел застрявшую в ней пулю от трехлинейки.
Захаживали во двор точильщик и старьевщик. Оба предваряли свое появление странным гортанным, почти нечеловеческим криком. Крик повторялся с равной периодичностью и больше всего был похож на древнее злое заклинание.
Мне тогда и в голову не приходило, что это какие-то русские слова. Уже сильно потом, проигрывая их в голове, я понял, что в одном случае это было «Старье берем!» (в одно слово, естественно), а во втором – «А вот точить ножи ножницы-мясорубки!».
Точильщик нес на плече точильный станок – деревянную станину с круглыми точильными камнями на оси и педалью. Выходили из домов хозяйки, выносили пучки ножей, точильщик замедлял ход, ставил свой аппарат на землю, давил ногой на педаль, камни вращались, из-под ножей летели искры – это было безумно красиво. В это время точильщик не кричал, а других, человеческих, слов он, видимо, не знал – молча отдавал хозяйкам их ножи, принимал свои копейки, вскидывал станок на плечо и двигался дальше, и уже откуда-то из-за угла снова раздавался его страшный крик.
Мне всегда очень хотелось увидеть его в тот момент, когда он кричит, – чем он это делает и какое у него при этом выражение лица – но ни разу так и не удалось. Все слышали, как поет соловей, но никто не видел, какая у него при этом морда.
У старьевщика можно было выменять на старье или купить (нереально! на что?) пугач. Пугач – недостижимая мечта. Это наган, отлитый из олова, он тяжелый и очень похож на настоящий – особенно когда он захватается руками и потемнеет. Он стреляет специальными пробками. Пробки сделаны из глины, заполнены в середине красной серой, похожи на маленькие ватрушки с вареньем. Выстрел по грому, обилию огня и дыма напоминает небольшой взрыв. Но поскольку пробки на вес золота, выстрел производится в исключительных случаях и при максимальном скоплении народа.
С детских лет я испытывал необъяснимую любовь к пистолетам и особенно револьверам – не знаю почему, но это было больше, чем просто мальчишеское восхищение оружием: мы, конечно, играли в войну, но чувство было прежде всего, как я сейчас понимаю, эстетическим: маленький, безупречно нарисованный грозный предмет. Я знал все модели пистолетов и револьверов: ТТ, браунинг, вальтер, наган, кольт, смит и вессон. Я настолько любил пистолеты, что однажды уговорил милиционера, дежурившего в полосатой будочке у Музея Пушкина напротив наших окон, показать мне настоящий пистолет. Убедившись, что вокруг никого, милиционер расстегнул кобуру, достал пистолет и даже дал мне за него подержаться. Я чуть не умер от волнения. Самое обидное, что никто во дворе так и не поверил. Советские игрушечные пистолетики из «Детского мира» вызывали отвращение: они были жестяные, легкие, коряво сделанные и непохожие на настоящие. К тому же пистоны, которыми они заряжались, издавали больше вони, чем звука. Совсем уже глупость – пистолет (очень приблизительно напоминающий ТТ) с винной пробкой на короткой веревочке: вставишь пробку в ствол, взведешь затвор – пук! За кого они нас принимают? Пугач был ближе к оригиналу – хотя бы по весу, но все равно это был слепок, барабан в нем не крутился. Однажды отец привез мне из загранкомандировки (они случались раз в два года) сразу два невероятных револьвера – очень похожих на настоящие, один вороненый, второй хромированный, с вращающимися барабанами, и стреляли они специальными капсюлями, издававшими натуральный грохот. Счастью не было предела. Приехал мой двоюродный брат Лешка, и мы отправились с ним гулять с револьверами наперевес – хвастаться, разумеется. Кончилось это скверно – я вернулся домой, а к Лешке привязался какой-то хлюст, втерся в доверие, вероломно вырвал у него револьвер из руки и дал деру. Лешка вернулся весь в соплях. В первый же день я лишился половины сокровища! До сих пор жалко.
Еще во дворе ценились три вещи: свинчатка (она же битка), карбид и цветные стеклянные камни. Битки делались из расплющенной свинцовой изоляции кабеля. Огромные катушки с этим кабелем стояли тут и там – Москва телефонизировалась. Катушки были деревянные и очень напоминали катушки для ниток – только великанские. Из куска кабеля вынималось нутро, свинцовая кожура его плющилась, складывалась в несколько раз и плющилась снова. Получалась битка. Истинного ее назначения, по-моему, никто не знал (использование в драке для утяжеления кулака я не считаю), но ценилась она весьма высоко. Видимо, предыдущее поколение играло ей в расшибалочку. Мы уже не играли, но память о ценности предмета сохранилась.